И в полной тишине настороженного класса Виктор громко хохочет.
— Выйдите за дверь!
Да, это ему. Он даже пригнулся. Преподаватель гневно повторяет свое требование.
Тихо и пустынно в коридоре. Как не сообразил захватить книжку! Теперь за ней не вернешься… Ужасно неприятно одному в пустом коридоре. В классах идёт жизнь. За этими дверьми смех. А вот здесь слышен только голос преподавателя. Должно быть, объясняет новое.
Побродив по коридору, Виктор спустился вниз. Над стенными часами, под самым потолком, — звонок. Подвел сегодня, чёртов звонок. Висит себе, как святой. А сколько людей сейчас думают о нём, ждут его! До конца урока одиннадцать минут. Человек десять во всех классах успеют получить «неуды». В среднем по одному «неуду» в минуту. Сколько нежданного счастья может принести этот бездушный звонок! И как это просто — повернул выключатель, и готово: ни одного «неуда».
Какой-то толчок, вспышка безрассудной удали, и звон раскатисто понёсся по этажам.
…Кто-то растерянно смотрел на часы, кто-то пытался удержать на месте людей. Но велика и непререкаема, как государственный закон, сила звонка. Ринулись в коридоры весёлые потоки. Не удержать их.
Виктор и шагу не успел сделать, как подлетела к выключателю сторожиха.
— Ах ты, беспризорник проклятый, погибели на тебя нету! — кричала она, потрясая кулаками.
Прокатилась по телу и хлынула к горлу горячая волна, захлестнув дыхание. Виктор размахнулся, но какая-то не его, чужая, сила будто схватила за руку.
— У-у, старая… — слово вырвалось отвратительное, страшное, и уже не вернуть его.
Женщина зажмурилась, зажала ладонями уши…
Теперь его исключают. Все об этом знали. Ждали педсовета, который только формальность. Они думают, что он пойдёт просить. Никуда он не пойдёт, никого умолять не собирается. Жаль, конечно. Не хватило выдержки. Но всё равно, ни одного слова нотаций выслушивать не будет. Ваше дело исключить, а поучать хватит. По самое горло сыт поучениями. И никаких извинений у неё просить не будет. Пусть не лезет.
К начальнику его вызвали вечером. Ни за что не пошёл бы, не будь это Николай Кузьмич. Хороший он человек, только очень навязчивый. Виктор всё время у него в долгу. То путёвка в Ленинград или день рождения, то премия за производственную практику и лучшее место в общежитии, и ещё чёрт знает сколько всяких поощрений. Постоянно чувствуешь себя обязанным ему.
Виктор хорошо знал, что ждёт его в кабинете начальника. Николай Кузьмич не повысит голоса, не скажет грубого или обидного слова. У него будет даже виноватый вид; ничего больше он сделать не может. Посоветует, как дальше жить, на прощание подаст руку. Чего доброго, ещё покраснеет. И всё это будет нестерпимо, и не будет возможности его не слушать.
Уж лучше бы вызвал завуч. Тот берёт криком. Начинает разговаривать спокойно, а уже через минуту орёт как сумасшедший. С ним легче. Послать его про себя ко всем чертям и хлопнуть дверью. Кричи на здоровье.
А вот как быть сейчас? И почему так не безразлична ему эта последняя встреча?
Виктор шёл озлобленный, все больше накаляясь и настраивая себя против Николая Кузьмича, не в силах придумать, как отвечать на его спокойный тон. Несправедливый в своём озлоблении, он понимал это, злился ещё больше и переступил порог кабинета начальника, готовый к любому безрассудному поступку.
Как и ожидал Виктор, тон у Николая Кузьмича был спокойный:
— Вещи собрал?
— Собрал.
— Когда едешь?
— Да хоть завтра… Общежитие могу освободить сегодня.
Николай Кузьмич откинулся на спинку кресла и каким-то колючим, незнакомым Виктору голосом сказал:
— Завидую тебе. Легко по жизни пройдешь… В душу мне наплевал и с эдакой лёгкостью попрыгунчика: «Да хоть завтра»!.. А отмывать кто будет?! — неожиданно закричал он и стукнул кулаком по столу. — Мне куда от людей глаза прятать? Или на всю жизнь, как короста, твои плевки прирастут ко мне!
Он вскочил и быстро заходил по кабинету.
— Нет, брат, шалишь! Ты походи, помучайся да каждый день в глаза ей посмотри…
Виктор опешил. Он приготовился совсем к другому. Он совершенно растерялся. То ли оттого, что впервые услышал, как кричит Николай Кузьмич, то ли от его страшных слов и неожиданного оборота, какой принимало дело. Он действительно думал только о себе, о своей будущей работе. А ведь Николай Кузьмич так часто говорил, что верит в него, чуть ли не гордится им.
А тот вдруг остановился и, растягивая слова, сказал:
— Не исключу я тебя. Понял? — Он схватил со стола лист бумаги, напечатанный на машинке, и, тряся им перед носом Виктора, злорадно заговорил: — Это приказ о твоём исключении. На подпись принесли. Видел? — И он в клочья разорвал бумагу. — А теперь убирайся! Иди к сторожихе, собери всех преподавателей и студентов, плюнь им в лицо: «Что, исключили? На-ка, выкуси! У меня здесь своя рука — сам Николай Кузьмич. Что хочу, то и делаю! Я вам ещё не такое устрою. Вы у меня все запляшете! Сторонись, Дубравин идёт!»
Тяжело дыша, он опустился в кресло. Обессиленный, бесстрастно и тихо сказал:
— Не могу я тебя исключить, Виктор. Понял? Ни одного из вас шестерых не могу. Не прощу себе потом. Иди. Поступай, как велит тебе совесть.
Виктор быстро и молча вышел из кабинета, потому что опять этот проклятый комок подступил к горлу. Да и всё равно не мог бы он теперь ничего сказать, не мог бы выразить охватившие его чувства. Ни разу не мелькнула мысль о том, что его не исключили. Что-то очень большое, волнующее заслонило эту маленькую радость. Могучие руки, как и в детдоме, поддерживали его и не давали упасть. Руки, которые добывали советскую власть в большевистском подполье и под Перекопом. Это сама Родина прикрыла последние израненные рубцы его души и с материнской щедростью ещё раз поверила ему.
Так отвечай же Родине, Виктор!
Не в силах разобраться в собственных мыслях и чувствах, он машинально двигался по коридору. Закончилось какое-то собрание, и шумная толпа обступила раздевалку. Виктор шел, и люди смотрели на его странный, растерянный вид, на устремленный куда-то взор и расступались, и каждый, кто взглянул на него, уже не мог оторвать глаз и не мог понять, что с ним происходит.
Он вошёл в раздевалку и остановился перед сторожихой. Она тоже встала, зажав в руках чьи-то пальто и шапку. Они глядели друг на друга.
Самый большой задира, упрямый и сильный, с болезненным самолюбием, ни перед кем не склонявший головы, он стоял расслабленный и беспомощный, и покорные глаза, и подрагивающие губы — всё существо его молило: «Прости меня, мать!»
Выпали из рук пальто и шапка, женщина рванулась к нему, встряхнула, взявши за плечи, зашептала:
— Ну что ты, дурачок, да я уже к начальнику ходила, это я во всём виновата, не бойся, он обещал…
…Разговор с Николаем Кузьмичом Масленниковым был в жизни Виктора Дубравина последним ударом, который вышиб из него остатки мальчишества, безрассудства, беспризорщины. Родился новый человек.
Не раз хотелось Виктору сказать Николаю Кузьмичу какие-то хорошие слова, но он так до окончания техникума и не подобрал их. Они сами пришли в голову много лет спустя. Вот как это произошло.
ЧЁРНЫЙ ВОЗДУХ
Угля было мало, и он был плохой — одна пыль. По закону Дубравин не имел права выезжать под поезд и не имел права рисковать. Он, должно быть, не понимал, что если встанет в пути, то надолго задержит все движение воинских поездов. Но другого выхода не видел. Он подумал, что всё-таки дотянет до Сухиничей, потому что состав лёгкий и маленький. Он считал, что не имеет права отказаться от этого поезда, в котором тысячи первомайских подарков фронтовикам от рабочих и служащих тыла. И если не отправить подарки сегодня, то они к сроку не поспеют. А ведь в одном из вагонов лежала и его посылка, которую он, как тыловик, приготовил вместе с женой и дочерью.
Самое главное — добраться до Сухиничей. Там угольный склад, и дальше ехать — уже одно удовольствие. У него был свой план, и он думал, что всё-таки дотянет, хотя опытные машинисты сомневались и советовали сначала съездить одним паровозом за топливом. Они не знали, какой у него план. Ещё в мирное время, когда он служил в армии на Дальнем Востоке, у него уже был подобный случай, и он решил действовать, как тогда. Он сам взялся за лопату. Вел поезд и сам топил. Сначала помощник обиделся. Получалось, будто ему не доверяют. Но, когда увидел, как действует машинист, понял: сам он так не сможет, хотя уже не первый год за левым крылом.
Дубравин рассеивал уголь тончайшим слоем равномерно по всей колосниковой решётке, и слой топлива был ровным, как бильярдный стол. Помощник видел это и заявил, что так может делать только ловкий жонглер. Дубравину было приятно это слышать. Он сказал:
— Ты знай смотри за воздухом, а то с этой топкой и выглянуть некогда.
Но помощник и так следил за воздухом. Самолёты не показывались.
Чтобы меньше охлаждать топку, Дубравин подбрасывал уголь очень быстро и совсем маленькими дозами, потом хватался за реверс, подтягивая или отпуская его, убавлял или прибавлял пару рукояткой регулятора, открывал песочницу или притормаживал и бросался к топке, чтобы скорее добавить угля и не опоздать к приборам, когда начнётся уклон, или подъём, или закругление, и, сделав всё, что надо, успеть подбросить угля.
Три часа он так метался между топкой и правым крылом, и у него не осталось сил. Но они уже и не нужны были, потому что показались Сухиничи. Кочегар подмёл тендер, и собранного угля хватило, чтобы подбросить в последний раз. У семафора их не держали, и было ясно, что до склада дотянут.
Пока грузили на паровоз уголь, Дубравин сидел в конторке и не заметил, когда налетели бомбардировщики. Их было много, и метили они, конечно, в станцию, но угодили в склад. Все бомбы первого захода упали на угольные штабеля.
Взвихренные могучими волнами, поднялись тонны угольной пыли. Уголь словно растворился в воздухе и пропитал его, потому что воздух стал совершенно черным. Оседать уголь не успевал: все время падали новые бомбы.
Дубравин выскочил из конторки, но его не задело осколками и не ударило воздушной волной. Двигаться он не мог: ничего не было видно. Он стоял, как замурованный в стене, и только кусочки угля били по голове и по спине, как град. Даже лучи солнца не пробивали чёрной массы. Он побежал, шаря впереди руками, чтобы выбраться из этого ада, хотя какой уж там бег в такой кромешной мгле…
И всё-таки он выбрался и, отбежав ещё немного, обернулся, чтобы определить, где его паровоз. Должно быть, на складе загорелись дрова или пакля: в одном месте воздух стал странно просвечиваться. Угольная пыль над этим местом кое-где воспламенялась или просто блестела, и со стороны вся эта исполинская, чёрная, искрящаяся масса была похожа на какое-то космическое явление природы.
Дубравин оказался возле бензиновой цистерны, которую пропорол осколок. Из отверстия била струя огня, как из форсунки. Возможно, он и не догадался бы, что надо делать, но два дня назад видел, как такое же пламя погасил на другой станции знакомый машинист. Дубравин поступил точно так же. Забравшись на цистерну, изловчился и накрыл ватником пламя. Оно метнулось в сторону, рассекло ватник, и это даже помогло Дубравину заткнуть дырку одной полой. Огонь сразу погас.
Он спрыгнул на землю и начал дуть на обожжённую руку, когда выскочил откуда-то совершенно разъярённый дежурный по станции.
— Вместо того чтобы прятаться за вагонами, — кричал он, — надо скорее угонять свой состав. Вон другие машинисты давно растаскивают поезда в разные стороны.
Дубравин не из тех, кто смолчит, если его незаслуженно оскорбить. Не будь сейчас такой горячей минуты, он показал бы этому типу, где раки зимуют. Но пока решил не связываться. Он только приметил этого типа, чтобы на обратном пути рассчитаться с ним, и молча пошёл туда, где должен был находиться его паровоз. Он не захотел бежать.
Когда падают бомбы, люди всегда бегут. Но почему бегут, никто не знает. Просто в такие минуты трудно стоять на месте или идти медленно. И часто бывает так, что бежит человек, будто торопится поспеть в то место, куда как раз летит бомба.
Виктор шёл, и вдруг из чёрного облака выполз паровоз. Помощник сам догадался выехать оттуда.
В станционные пути бомбы не попали. Должно быть, мешали зенитки. Они не сшибли ни одного самолёта, но такую подняли пальбу, что тем уж, видно, было не до целей.
Дубравин выехал без сигналов. Всё равно в этом грохоте и хаосе никаких сигналов не услышишь. Выходной семафор был ему открыт, и он быстро набрал скорость.
Поездка от Сухиничей и в самом деле оказалась лёгкой. Дубравин давно привык водить тяжеловесные составы по шестьдесят — восемьдесят вагонов. А тут всего двадцать восемь. Будь это до войны, не стал бы позориться, ни за что не повёз бы этот огрызок. Но сейчас спорить не приходилось. Груз срочный, подлежит доставке к самой линии фронта. Раз больше ничего не дали — значит, и не надо. Начальству виднее.
Поезд шёл легко и быстро, и Дубравин наблюдал за воздухом. И стервятники всё-таки появились. Они опять летели на Сухиничи. Он смотрел в окно, подсчитывая самолёты.
В жизни случаются самые необыкновенные совпадения: бомбардировщиков было тоже двадцать восемь. Он подумал, что если бы они набросились на состав, то на каждый вагон пришлось бы по самолету. И когда он так подумал, то увидел, что они разворачиваются для бомбёжки.
Когда падают бомбы, лучше всего лежать под паровозом. Ещё не было случая, чтобы осколки задели человека в этом самом надёжном убежище. Но остановить поезд он не решился: в неподвижную цель бить во много раз легче, чем в несущийся поезд. Поэтому он решил не останавливаться. Он до самых пят отвалил регулятор и до конца спустил реверс. Это все, что можно дать машине, и все, что от неё можно взять. Поезд шёл со стремительной скоростью. Помощник сказал кочегару:
— Что же он думает, самолёты не догонят? Он, наверное, в первый раз.
Но помощник ошибался. Дубравин уже больше года водил составы под бомбёжками, и у него был свой план. Он высунулся из окна всем корпусом и смотрел вверх. Когда гитлеровцы стали его настигать и пора уже было бросать бомбы, он закрыл пар и резко повернул до отказа тормозную рукоятку. Лёгкий состав, схваченный намертво тормозными колодками, сразу остановился. Лётчики не могли этого предвидеть. Бомбы улетели далеко вперёд. В железнодорожное полотно они не попали. Вообще попасть в узенькую ленточку путей почти немыслимо. Только случайно можно туда угодить. Чаще всего составы разбивает осколками бомб, которые падают близ полотна.
Когда самолёты были над самой головой, а значит, ничего уже не могли сделать, Дубравин, размахивая кулаками и смеясь, стал кричать лётчикам оскорбительные слова, будто они могли его услышать. Но, должно быть, они примерно сообразили, что именно он кричал, потому что пошли на второй заход.
Поезд стоял на крутом уклоне, и ему ничего не стоило быстро набрать скорость. Помощник и кочегар уцепились за поручни, чтобы при новом торможении не удариться, как в первый раз.
Дубравин был очень возбужден и, не отходя от окна и не спуская глаз с самолётов, всё время жестикулировал и что-то кричал. Когда по его подсчётам пришла пора опять бросать бомбы, он не стал тормозить, а рванул до отказа регулятор. Поезд понесся точно курьерский. На этот раз получился большой недолёт. Бомбы упали далеко позади.
В том, что произошло дальше, виноват сам Дубравин. Удачно проскочив два раза, надо бы не дразнить больше этих стервятников, и всё могло кончиться хорошо. Но он точно потерял рассудок. Став одной ногой на сиденье, а второй — на подлокотник, он весь вылез в окно и, уцепившись за раму, не то угрожал кулаком, не то показывал лётчикам «фигу», без конца крича что-то.