Вечером мы, разумеется, отправились на Риппербан, где в переулочке, куда не пускают женщин, протягивали из розовых витрин ладони длинноногие ухоженные проститутки. Проститутки рангом пониже плотно стояли на улице. Выглядели они очень даже недурно. По всей видимости, назойливо приставать к прохожим им не позволяли определенные правила и обильно представленные в этом – и только в этом – районе Гамбурга полицейские. Оттого их приглашающие жесты выглядели робкими и какими-то детскими: так ребенок клянчит у прохожих монеты на мороженое. Кстати, потом, днем, интереса ради нас водили в эмигрантский квартал Сант-Георг, где проститутки уже не для туристов и даже не для моряков, а бог знает для кого, какого-то сугубо местного пользования. Страшные, порой откровенно старые, толстые или высохшие, намазанные гримом, как штукатуркой, они стоят весь день у стен гостиниц, где встречаются комнаты по десять евро за ночь (правильно так расставлены, с равными промежутками, словно московские менты, когда что-то охраняют или когда их распределяют вдоль трассы, по которой должна проехать важная шишка, на таком расстоянии, чтобы можно было переговариваться друг с другом, почти не повышая голоса). Эти к прохожим не цепляются. Просто стоят. Курят, жуют жвачку. Иногда что-то нюхают, развернув клочок бумаги с порошком на уступе стены или на подоконнике. В коротких кожаных юбках, в особенно омерзительных ярких или полосатых чулках. В глазах у них – ни ожидания, ни безнадеги. Единственные из людей, с кем я мог бы их сравнить, – это старые наркоманы, выползающие в погожий день погреться на солнышке во внутренние дворики, в уютные садики в маленьких голландских городах вроде Утрехта: полуживые, покрытые какими-то струпьями, похожие на динозавров…
Дима, в общем-то, не скрывал, что проститутки – те, что поприличнее, для туристов, – ему очень даже по душе. Мы слушали блюз в небольшом клубе, потом, за столиком, – хозяина клуба, турка и коммуниста, объяснявшего нам по-английски, каким образом капитализм уничтожает культуру, затем какую-то злую гранжевую группу в альтернативном клубе, где билеты продавали словно наркотики – из окошечка, грубо вырезанного автогеном в толстом стальном листе, защищенного еще приваренной поверх частой решеткой из мощных арматурин. Пиво брали для вида, на самом деле по карманам, по сумкам и рюкзакам было рассовано изрядное количество прикупленных с утра в супермаркете плоских стограммовых бутылочек дешевого, но отнюдь не плохого германского бренди. Потом стояли в очереди в стриптиз-бар. Где-то на данном этапе – было, наверное, часа два ночи – Дима растворился в толпе. Прочие, заметив это, понимающе похмыкали и покачали головами.
Стриптиз не очень-то впечатлял. То ли дело – атмосфера! Когда входишь в этот темный и довольно вонючий ангар, сильно напоминающий самую что ни на есть пролетарскую пивную где-нибудь в Капотне, в клубы табачного дыма, в оглушающее диско и видишь несколько сотен здоровенных, разгоряченных немцев, орущих, свистящих, размахивающих кулаками и пивными кружками, сомнений не возникает – тебе, чужаку, здесь непременно суждено огрести в морду. А когда, спустя пять минут недоумения, понимаешь, что морду бить – по крайней мере на публике – точно не будут, что в общем шуме-гаме удивительным образом отсутствует вроде бы по умолчанию предполагающаяся агрессия, а страшные, кожаные, пузатые, байкерского вида немцы в обычной жизни ходят в галстуках, работают банковскими клерками или продают пылесосы, – переживаешь просветление того рода, о каком все толковала мне, покуда я не взбесился, одна давняя подруга, ходившая на курсы по устройству японских садов из песка и камней; после того как мы занимались любовью, она надевала очки и пыталась читать мне вслух толстую красную книгу про дзэн-буддизм.
Куда более угрожающим местом показалось мне расположенное по соседству в полуподвале круглосуточное Интернет-кафе. Я заметил вывеску, пока еще стояли в очереди, и отлучился туда, оставив своих спутников наблюдать пассы немецких стриптизерш и получив на выходе из ангара печать на запястье, по которой должны были потом беспрепятственно пропустить назад. С самого выезда из Москвы меня не оставляло вполне идиотическое беспокойство по поводу моего почтового ящика – он все мерещился мне переполненным судьбоносными сообщениями. Теперь я уже, в общем-то, сознавал, что это часть все того же тревожного бреда, мучившего меня в первые дни, от которого я, стало быть, пока не совсем избавился, но все равно ничего не мог с собой поделать. Еще в варшавском общежитии я упросил хозяев пустить меня ночью на десять минут в Сеть, но мой сервер как раз лежал – техобслуживание.
Народу в кафе было немного, зато как на подбор. Настоящие, грязные панки с засаленными цветными гребнями и явно мало что соображающие от употребленных наркотиков и пива (а ведь кто-то меня убеждал, что в Европе таких, настоящих, давно не существует, да и никогда не существовало, что панки в Германии постоянно произносят “данкешён” и переводят старушек через дорогу) с воплями и воем резались по Сети в “Рагнарек”, “Варкрафт” и танковые симуляторы. Стоял гром от компьютерных выстрелов. Самые уставшие сидели на корточках у стены и смотрели стеклянными глазами в никуда, самый здоровый ходил между рядами, что-то выкрикивал и размахивал зажатым в кулачище массивным джойстиком, шнур с разъемом летал туда-сюда, будто хлыст. Судя по тому, что на столах игровых приспособлений не наблюдалось, джойстик он все-таки не выдрал, а принес с собой. Администратор в кожаной безрукавке и с татуированным орнаментом на бритом темени долго не мог перестать качаться на стуле и оторваться от гонок настоящих грузовиков в подвешенном к потолку телевизоре, чтобы принять у меня деньги. Должна была выйти копеечная сдача, он ее не вернул. Те из здешней публики, кто не прилип в данный момент к монитору и оставался еще способен что-то воспринимать, не делали вежливого вида, будто мое появление их совершенно не интересует, а пялились на меня нагло и пристально, но вместе с тем и несколько недоуменно. Похоже, незнакомые им люди захаживали сюда не слишком часто. Возможно, они уже не очень различали виртуальный и аналоговый мир и гадали, персонажем какой игры я являюсь и чего плохого стоит от меня ожидать.
Я нашел себе место и сел, чувствуя их взгляды спиной. Писем действительно набралось порядком, пару даже можно было назвать деловыми, и они требовали ответа. Но, видно, потому как я ожидал, что меня вот-вот переведут на более низкий уровень, огрев по затылку джойстиком или пивной бутылкой (не с целью ограбления – я не производил впечатления человека, у которого есть что отнять, – а так, из чистого куража), все это показалось мне каким-то несвоевременным, отнюдь не таким уж неотложным, каким представлялось еще буквально только что, всего несколько минут назад. Да и что я, собственно, мог ответить дельного отсюда, из развеселого гамбургского ночного квартала? Я был бы и не прочь просто сообщить кое-кому из своих знакомых, где я сейчас и что со мной творится. Но меня приводила в ярость необходимость набирать русский текст на виртуальной клавиатуре, тыкать в буквы курсором. Я отписался наспех, транслитом, путаясь в умляутах, пустыми словами, пожалуй, в излишне раздраженном тоне, если на транслите вообще возможен какой-то тон. Но, прежде чем убраться из подвала подобру-поздорову, все же выдержал марку перед самим собой – задержался еще, прокрутил наспех ленту “Живого журнала” и почистил ящик, поубивал спам.
Дальше ночь весело текла. Мне досаждали только стертые ноги, они так и не заживут окончательно всю дорогу, и я еще не раз буду ругать себя последними словами и вспоминать Лондон. Покупать там нужно было не маечки с галстучками, а настоящие английские ботинки, которым, известно, нет равных. Ближе к рассвету мы переместились на знаменитый фишмаркт. И нельзя было не удивляться стойкости и жизнерадостности немца: прогуляв до пяти по кабакам и выпив цистерну пива, он отправляется еще послушать представление торговцев рыбой, наверняка и так уже давно известное ему до мелочей, а потом еще и плясать в здании старого рынка, где одновременно играют, для громкости, сразу две группы – разную музыку – и добирать свое горячим грогом.
Дима неожиданно обнаружился, когда, уже по бледному свету, все, кто еще оставался от нашей компании, двинулись к только что открывшейся подземке. Мы увидели Диму сквозь витрину в ярко освещенном кафе и зашли. Игорь объяснил, что это кафе популярно у тружениц любви: поутру, закончив смену, они заходят сюда поболтать и перекусить. Дима сидел, по-пугачевски уперевшись лбом в ладонь, и смотрел перед собой, в деревянную столешницу. Расположившийся возле него живописным полукругом многонациональный хор гамбургских проституток – дамочек пятнадцать – довольно стройно исполнял для Димы песню “Happy Birthday тo You”. При этом одна из них, с явной долей турецкой или арабской крови и самая, пожалуй, привлекательная, плакала и гладила Димины светлые, чуть волнистые волосы. Короче, нужно было ехать за тридевять земель, чтобы пронаблюдать настоящую русскую клюкву.
Разобравшись, что мы имеем к Диме отношение, к нам поспешил и затараторил бармен, который, похоже, и управлял этим заведением. “Сначала мы думали, что ваш друг швед, – переводил Игорь как будто не с чужого языка, а на чужой, следуя немецкому и делая в переводе легкие ошибки. – Он выпил весь запас водки, какой был у нас: две бутылки и еще половина. Он сначала хотел угощать наших мэдхен, но водка для них страшно. Только легкое пиво. Тогда он угощал их пивом. И еще мороженым. Он сказал, что самое вкусное мороженое в России. И что в его северном городе мороженое едят даже суровой зимой. Он сообщал много разных вещей о своей жизни. Он очень сильный человек. Русские очень сильный народ. Мэдхен аплодировали, когда он пил новую рюмку. Теперь мы станем считать его особенно уважаемым клиентом. Он здесь может иметь хорошую скидку. Он также получал, потому что купил много водки, премию в виде большого стакана орешков. У него есть право то, что он не съел, унести с собой”.
– Да, этому человеку будет чем похвастаться перед внуками, – с искренней завистью сказал Пудис, глядя, как Игорь и маленький японский ученый поддерживают Диму с двух сторон и помогают ему спуститься по ступеням на тротуар.
Мэдхен столпились в дверях и махали ладошками, словно дети, провожающие поезд. Внизу Дима оглянулся, взбодрился, встал по стойке “смирно”, постарался щелкнуть каблуками и громко крикнул: “Яволь!” – а затем пошагал вперед гигантскими деревянными шагами. Бонусные орешки каким-то образом тонкой струйкой вытекали у него из кармана и отмечали его путь на асфальте. Игорь пробовал развернуть его в нужную сторону и на весь Риппербан поливал архангельского богатыря крепкой латынью. Маленький японец старался от них не отстать, на ходу меняя флешку в цифровом фотоаппарате. Плоская сумка с лэптопом хлопала его по бедру.
А вот чего я никак не ожидал – это что Пудис окажется маниакальным любителем изобразительных искусств. Причем самых разных эпох и стилей, казалось бы напрочь один другой отрицающих, перечеркивающих. Быть может, такая всеядность объяснялась как раз тем, что Пудис вовсе не был знатоком. Когда мы ходили с ним по музейным залам, он мало что мог рассказать о художниках, их судьбах, сюжетах картин или каких-нибудь особенностях их живописной техники. Зато он умел как будто вопросы задавать – и старым полотнам, и нынешним инсталляциям, – важные для себя вопросы, и получать важные ответы. И не стеснялся говорить об этом вслух. Поэтому с ним всегда было интересно. Мне, во всяком случае, куда интереснее, чем с некоторыми моими приятелями и приятельницами, считавшими себя людьми знающими и причастными современному (они называли его актуальным), совершенно, с их точки зрения, закрытому и таинственному для профанов, искусству – когда им удавалось затащить меня в музей или галерею.
У Пудиса было особое пристрастие к осликам и волам в изображениях Рождества. “Вот, смотри, – говорил он, – Рождество для христиан – событие вселенское. И конечно, случайного в таком событии ничего быть не может. Значит, не просто так его свидетелями становятся именно эти скромные животные. А не могучий лев, не гордый орел или благородный конь и даже не верная собака. Конечно же, вол и ослик, слышавшие первый крик младенца Иисуса Христа, одухотворили самый свой биологический вид. Вообще-то христианская культура очень внимательно и чутко относится ко всем, кто видел или слышал Христа во время его земного пути, ко всем вещам, которые имели значение, как-то участвовали в его действиях, не говоря уже о страстях. А вола и ослика почему-то просмотрели. Все, кроме художников. Для самого что ни на есть духовного монаха в самые духовные времена волы и ослы все равно оставались символами животной тупости, непробудной бессознательности. Скотиной, заслуживающей только палки…”
Поскольку обычно Пудис не вещал, как профессор богословия, мне казалось, что к таким его рассуждениям следует относиться с юмором. Теперь, хоть убей, не понимаю, что видел в них тогда забавного. Быть может, он говорил о вещах, которые трогали его душу, он мне открывался, становился беззащитным. Теперь рассказ про вола и ослика сплавился намертво у меня в памяти с его образом. Вернее, с моей печалью, когда я вспоминаю Пудиса. Я теперь знаю, что существует и, наверное, свойственно именно нашему времени одиночество особого рода. Это не когда не с кем поболтать. А когда некого послушать.
Волов и осликов, картин с рождественским сюжетом будет становиться тем больше, чем дальше мы будем двигаться на юг. В Гамбурге, в многоэтажном музее современного искусства, где мы разглядывали сваленные в углу пластиковые шланги, подвешенные к потолку вверх тормашками пишущие машинки и старались проникнуть в смысл видеоарта отечественного художника Кулика, всячески обнимавшегося на экране со своим псом, Пудис постановил: маршрут наш дойдет до Флоренции и Рима. Оттуда уже повернем домой.
Но осуществиться этому не было суждено; всего день прошел – и стали осыпаться песочные замки наших планов, а виноват в этом оказался я, и до сих пор чувствую свою вину перед Пудисом. Не то чтобы остро – но чувствую. Потому что подвернулось в Ганновере уличное знакомство с двумя молодыми виолончелистками из местного симфонического оркестра. Они снимали вместе маленькую двухкомнатную квартиру и были рады попрактиковаться в русском языке, который учили еще в гимназические времена и не хотели забывать – любили русскую классическую музыку. Они сказали, что в их оркестре есть скрипач – русский, писатель, эмигрант.
Одну звали Марта, другую – Фрауке. Такое сочетание нас с Пудисом смешило – прямо как в оперетте, когда нужно вывести дуэт типичных немок для исполнения куплетов. Ну хоть бы одна могла зваться как-нибудь поуниверсальнее: Анна, Елена… И красивы они были совершенно немецкой красотой. То есть, с одной стороны, Марта и Фрауке (если перекрасить их в блондинок и нарядить в платья с рюшечками и глубоким вырезом) вполне подошли бы для рекламы пива “Lцwenbrдu”, с другой – их как бы зачаточная пышность, плавная тяжесть, чуть-чуть, на самой грани широковатая для нынешних представлений об идеале кость совершенно не мешали, наоборот, только подчеркивали в них и слегка застенчивую грацию, и чувственную женскую притягательность. Они были даже похожи друг на друга, как бывают похожи дети одной матери и разных отцов. Держались они очень скромно, даже для виолончелисток. В моей московской компании их, пожалуй, сочли бы примороженными скучными интеллигентками. Сперва казалось, что они постоянно испытывают некий легкий испуг в отношении всего, что их окружает. Но потом я разобрался: именно испуг, страх здесь совершенно ни при чем. Просто так выглядит обычное, свободное поведение людей, как раз почти совсем избавленных от страха и вместе с тем – лишенных абсолютно, от природы, какого-либо внутреннего хамства.
Ну а от нас, понятное дело, веяло романтическим духом странствия и вольницы. И наши практические занятия с Мартой и Фрауке как-то сами собой, настолько естественным образом, что почти и незаметно, переместились из области русского языка в другие области. Только у Пудиса с Фрауке что-то там не сошлось. На следующую ночь я застал ее печально курящей в кухне и вдруг почувствовал прилив нежности, подошел и обнял. Вот так получилось, что мне достались они обе. И, прямо скажем, это оказалось не худшим, что мне доводилось в жизни испытывать. В итоге в Ганновере, где днем делать было совершенно нечего и все, что могло составить культурную программу – посещение небогатого музея, на час, не больше, – мы застряли на неделю. По ночам Пудис ворочался за тонкой стеной, а днем делал мне страшные глаза, однако прямо ничего не говорил. Может, ему стоило попытать счастья с Мартой. Но ни он, ни она не решались, что ли. Или не хотели. Чему я, в общем-то, был рад. Мне было бы жаль лишиться Марты. А принимать участие в совсем уже коллективных действиях я бы не согласился.