4 рассказа из журнала "Нева" № 9 (1986) - Сергей Воронин 2 стр.


И этот Игорек, совершенно стеснительный парень, робеющий в обществе девушек, решил показать себя этаким матерым сердцеедом. Да-да, эти мужики еще не знают его, но они узнают. И тогда посмотрим!..

Пламя костра становилось все ярче. Это потому, что вечер набирал силу, небо темнело не только над головой, но и за сопками. Глухо зашумели вершинами осыпающиеся лиственницы. Игорек передернул плечами и пошел к работягам, к их тесному кружку, освещенному расплавленным жаром костра. Сел, не спрашивая разрешения. Сел, и всё! Прикурил от раскаленного сучка. Мог бы и от угля выхваченного из костра, чтобы перекатывать его из ладони в ладонь — и прикуривать. Но не много ли будет чести…

— Гляжу я на вас, мужики, и дивлюсь. Так без баб и живете? — сказал и пыхнул трубкой, ни на кого не глядя.

Это был, конечно, уже вызов. Степан Стаднев удивленно хмыкнул. Чего-чего, но такого разговора от щегленка он не ожидал. И остальные четверо удивленно посмотрели на Игорька. И что ответить? Чего сказать?

— Так это мы на тебя глядя, — только и нашелся что ответить Стаднев.

— А чего на меня? Я не такой.

Старший молча сплюнул и ушел в палатку. Остальные задержались. Их заинтересовал разговор.

— А какой же ты? — спросил Стаднев. От огня он казался еще более рыжим.

— Да такой, что вот и в третьей, и в пятой партии по краям от нас, — есть у меня по девке.

— Ишь ты! — качнул насмешливо головой Стаднев.

— Ну-ну, — заинтересованно поторопил Игорька до этого никак себя не проявлявший рябой, курносый работяга.

— Чего «ну-ну»? Вот поближе подойдем и загляну к ней. Люська ее зовут. Деваха куда тебе! — И он стал расписывать все ее прелести так, что Рябой даже замер. До женщин он был куда как охоч! А Игорек, отметив это, стал распаляться все больше и больше. И начал рассказывать уже с такими подробностями, какие не встретишь и в бульварных книжонках.

— Ну, потрепался я с ней, так с полгода, и выбросил ее, как сломанный зонт. — Игорек раскурил новую трубку, небрежно продолжил: — Приходила ко мне, за ноги хватала, чтоб не бросал. Да надоела. У меня, таких, как она, уже несколько было. Так что не знаю, может, с ней и не буду связываться. А, может, и потреплюсь…

Он замолчал. Молчали и работяги. «Ага, дошло до ума, каков я есть! — удовлетворенно подумал Игорек. — Теперь по-другому будете ко мне относиться».

— Ну, и падла ты! — прозвучал четко в тишине голос Стаднева. Он встал и пошел к палатке. За ним пошли и остальные.

«Ребята, — глядя растерянно им вслед, хотел крикнуть Игорек. — Мужики, это я все выдумал. Этого не было. Клянусь!» Но промолчал, понимая, что работяги ему не поверят.

На изысканиях

Ее звали Ванда. Ей тогда было лет двадцать пять. Безрассудно исполнительная, она бросалась босая в колючие заросли ежевики, ставила рейку и, улыбаясь, радостно глядела на старшего техника, в которого была безнадежно влюблена.

— Ну зачем ты так? — говорил он ей. — Смотри, ободралась до крови.

— А, заживет!

Однажды их застала гроза. Костик Никонов накрыл чехлом теодолит, но, решив, что инструменту ничего от дождя не сделается, накрыл чехлом голову Ванде. У него-то был капюшон, а она — простоволосая. Но Ванда тут же сбросила чехол, посчитав, что будет в нем некрасивая. А она и так была не очень привлекательна. Хотя грудь у нее была хороша — высокая, налитая. Нет, Костик и не думал с ней сближаться, но вот надел ей на голову чехол, и она решила, что он заигрывает с ней. Лукаво взглянула на Костика и засмеялась. И все это уже при всплесках молний и содрогающих землю раскатах грома. Смеясь, они схватились за руки и, спотыкаясь о щебенку, побежали искать укрытия. И нашли его под навесом большого камня. Этот камень нависал над ними, как козырек, и уже кому-то служил прибежищем, — потому что на земле лежали охапки сухой травы.

Здесь ливень их не доставал, но, чтобы не мочили заносимые ветром брызги, надо было прижаться друг к другу. И они прижались. Сквозь свою тонкую шелковую рубаху Костик почувствовал упругое тепло, исходившее от тела Ванды. И случилось то, о чем он и не думал еще полчаса назад. Когда это произошло, то первое чувство, которое овладело им, была досада и на себя, и на Ванду. Не допусти она, ничего бы и не было. Он сидел хмурый, жадно курил и не глядел на нее. Ванда поняла его состояние и, робко улыбаясь, сказала:

— Я никому не скажу… Об этом никто не узнает.

— Да, так было бы лучше, — ответил Костик, по-прежнему не глядя на нее.

Удивительно, до чего она была несамолюбива! Ей не было даже обидно, что Костик так пренебрежительно к ней отнесся после того, что произошло. Мало того, она была даже рада случившемуся, считая, что не так уж она некрасива, если такой замечательный парень, как Костик Никонов, о котором игриво шушукались девчонки-геологини, сошелся с нею. Он-то ей понравился с первого раза, как только увидела его: высокий, статный, но и в голове не держала, что он сблизится с ней. И вот надо же! Она радостно улыбалась, переполненная своим случайным счастьем. Конечно же, она никому не скажет, что на какое-то время они были как муж и жена. Но она-то об этом будет знать, знать всегда!

Она никому не сказала. Но то, что произошло в тот грозовой, ливневый день, не прошло для нее бесследно. Не думая о последствиях, подчиняясь только своему, ошеломившему ее чувству светлой радости, Ванда стала думать только о Костике, о своей любви к нему. На работе, стараясь во всем угодить ему, еще не дослушав, что надо сделать, неслась с рейкой совсем не туда, куда надо. И Костик кричал на нее. А она только улыбалась, и глаза ее сияли от того, что он видит ее. Он был для нее, как солнце. Она не могла на него ни обижаться, ни хмуриться.

Кончилось это тем, что Костик заменил ее другим рабочим-реечником. «Дурная какая-то, — объяснил он начальнику партии, — со скалы чуть не сорвалась. Лезет в самую гущу ежевики, ободралась. Да и вообще, какая-то чокнутая…»

Нет, она и тут не обиделась. Значит, так надо Любимому. Но теперь, если Ванда не могла быть вблизи него днем, то вечером, после работы, где бы Костик ни находился, она была тут же. Шел ли куда Костик Никонов, Ванда, делая вид, что идет по своим делам, следовала за ним. Если он сидел в палатке, то она или бродила неподалеку, или стояла в тени деревьев и неотрывно глядела на движущуюся тень Любимого в освещенной свечой палатке. И только когда наступала ночь и гасла свеча, уходила к себе, да и то не сразу, а сначала приближалась к той стене палатки, возле которой спал Любимый, и чутко прислушивалась к его дыханию.

Она ничего от Костика не требовала, не просила. Ей нужно было только его присутствие, тот воздух, которым он дышал.

Конечно же, такое ее поведение не могло оставаться не замеченным окружающими. Заметили. Стали подшучивать над нею и над Костиком. Но если Ванда относилась к этому равнодушно, будто ее это не касалось, то Костик бледнел от ярости.

«Чего ты за мной шастаешь?» — злым шепотом говорил он, и в глазах его была ненависть.

Она видела этот его ненавидящий ее взгляд и сжималась, как провинившаяся верная собака перед суровым хозяином. Ее надо бы пожалеть. Но жалости у Костика не было. Он готов был избить ее. Опасаясь, чтобы кто не заметил, что он разговаривает с ней, оглядывался и отрывисто говорил: «Не лезь ко мне! То, что было, — это случайность! Понимаешь, случайность! Никакой любви у меня к тебе нет и не надейся — не будет!».

— Я не надеюсь, — чуть слышно ответила она, — только не сердитесь…

«Черт побери-то! Какая-то идиотка! — в злом раздражении пробормотал Костик и ушел. Но, пройдя немного, обернулся и сказал: «Не ходи за мной! И вообще, я тебя… ненавижу!» И невольно поглядел ей в глаза. То, что он увидел, потрясло его. Она словно бы и не слышала его страшных слов. Глядела на него и в ее глазах была только любовь к нему.

«Дура!» — уже выкрикнул он. И чуть ли не бегом пустился от нее.

Она перестала его преследовать. Так прошло два дня. И вдруг он услышал о том, что Ванды нет вот уже двое суток, что никуда она не отпрашивалась, да и отпрашиваться, собственно, в тайге и некуда. Видимо, что-то случилось с ней. Но что?

Как выяснилось для Костика Никонова, последним, кто ее видел, был он. И этого никто не знал, кроме него. Он же молчал, все больше испытывая смутную свою вину в связи с ее исчезновением и от этого тревогу. Но молчал. Ничего не сказал и через неделю, когда уже стало ясно, что с Вандой случилось что-то непоправимое.

Тайга. Чтобы затеряться в ней, не так уж надо много усилий.

Вот какой случай

Я знаю его давно. Он мой сосед по даче. Тихий, добрый человек. Пенсионер уже. Встречаемся время от времени и говорим о разных разностях: о рыбалке, о грибах, о том, как лучше содержать сад. И тут как-то пришел и, не то смущаясь, а вернее неловко чувствуя себя, сказал:

— Не могли бы вы послушать мою исповедь… Собственно, и не исповедь… Но вот уже несколько дней не выходит из головы… Я бы не стал вас беспокоить, но уж очень странный произошел со мной случай. Точнее, даже не случай… Особенного ничего не случилось, но… Только не подумайте, что я чего-то не того. Нет, со мной все в порядке, хотя и подваливает к восьмому десятку. В разуме я ясен, да вы меня знаете. И на память не жалуюсь. Так что в отношении склероза тоже все в порядке… Лучше я начну. И издалека, чтобы яснее вам было…

Он оглядел мой кабинет, остановился взглядом на книжной полке, вздохнул и начал свой рассказ.

— Жизнь моя ничем особым не отличается от тысяч подобных мне. Родился я в тысяча девятьсот пятом году, в том самом январе, когда народ шел к царю за милостью. В тот день был убит мой дед на Дворцовой площади. Отца у меня не было. Так что мы вынуждены были уехать на жительство к маминой сестре в деревню. Там было легче маме растить меня и мою сестру Олю. И надо сказать, мечтой мамы было дать нам с Олей высшее образование. Под этим знаком, собственно, и прошла ее жизнь. Она добилась для Оли бесплатного обучения в гимназии. Но Оле негде было жить. И мама определяет ее в богатую семью. За стол и кровать Оля должна была репетировать одну из дочерей этой семьи, старшую. Длинную, худосочную, не способную к учению девочку. Зато вторая, Таня, — ну что это был за ребенок! Живая, умная, веселая, все время в движении. Огромные черные глаза и две такие же черные косы. И о чем бы ни говорила, что бы ни делала — всегда веселые, немножко лукавые глаза…

Он замолчал, словно вглядываясь в то далекое, что однажды осветило его детство, и на его лице появился как бы отблеск того давнего блаженного состояния.

— Мне тогда было двенадцать лет, и я, конечно, не знал, что такое любовь. Но вот что-то неодолимое тянуло меня к этой девочке. И как же я радовался, когда встречался с ней. Я начинал беспричинно смеяться, прыгать, брал Таню за руки и глядел ей в лицо, в ее черные, отвечающие радостью глаза.

Она смеялась, видя меня. Брала за руку и тащила в свою комнату. И там ни минуты не могла быть спокойной. Бегала от дивана к окну, от окна к своим игрушкам. Показывала их мне. Усаживала на диван.

— Расскажи, как ты живешь в деревне.

И я рассказывал, как ходил с ребятами в лес, как ловил раков, как мы собирали грибы, ягоды. Как купались летом, а зимой катались с гор на санках. Слушая меня, Таня то становилась серьезной, то весело смеялась над моими проказами. Но вскоре я все пересказал. А она просит еще, еще рассказывай. Тогда я стал выдумывать. Рассказал, как я тонул в речке. И Таня вдруг испугалась за меня.

— Да нет, ты не бойся. Ведь я сижу рядом с тобой — значит, не утонул.

Придумал, что я спас от собаки зайчонка.

— Какой ты храбрый и добрый, — прошептала она.

А я продолжал все больше выдумывать. Рассказал, как повстречал в лесу волка.

— Самого настоящего?

— Да, самого настоящего. Он убежал. Летом волки не злые, вот зимой — лучше не попадайся.

Таня все принимала всерьез. Ахала, охала, всплескивала руками. И так мы могли сидеть рядом долго и не замечали, как летит время.

Помню, как достала шашки и предложила сыграть. А я не умел.

— Я научу тебя. Это просто. Смотри. — И она стала объяснять.

Игру я понял быстро и вскоре стал обыгрывать Таню. И заметил, как только выиграю, она начинает от обиды морщить губы. Тогда, чтобы ее порадовать, я стал нарочно проигрывать. Но она была девочка умная, догадалась.

— Зачем? Не надо. Это ты меня жалеешь. Не делай так.

Но я все равно играл так, чтобы она выиграла. Другой раз сделаю такой нелепый ход, что она только всплеснет руками и засмеется так звонко, что и я начинаю хохотать. И нам так хорошо, что мы уже хохочем до слез.

Как-то Таня повела меня в кабинет к отцу. Я оробел, когда увидел важного, хорошо одетого человека. Он сидел на большом кожаном диване и читал газету. Таня стала тормошить его. Он снисходительно улыбался и мягко отводил ее рукой. А она все настойчивей лезла к нему, как бы желая показать, что ее папа добрый. И все поглядывала на меня с лукавинкой, как бы говоря: «Что, боишься его? А ты не бойся».

Встречались мы с Таней от случая к случаю. Привезет меня мама в Петроград — значит, увижу Таню. Не возьмет — не увижу. Как я ее просил, чтобы она взяла меня! Но жили мы бедно, и мама даже на железнодорожном билете экономила. Но когда брала с собой, как я был счастлив! И только одного боялся: а вдруг не застану.

Но она дома.

— Таня!

— Это ты, ты! — кричала она и бежала мне навстречу.

Нет, конечно, мы не обнимались и не целовались. Нам такое было чуждо, но мы брались за руки и радостно смеялись, глядя друг другу в глаза.

— Что это было? Не знаю. Любовь? Может быть. Но такого чудесного состояния у меня, уже никогда не было.

И как мы скучали друг по другу, как тосковали, когда долго не виделись. И вот тогда-то она и придумала переписываться.

— Будем писать каждый день, — и такой на меня устремленный взгляд, как бы даже просящий. — И все-все будем писать. Ладно?

И мы стали переписываться.

Папы и мамы, но особенно мамы, хотя и папы такие встречаются, почему-то считают нужным влезать в душу ребенка, будто сомневаются в его нравственной чистоте. Не знаю, как поступала Танина мама, но моя стала читать и мои, и Танины письма.

— Я и сейчас-то пишу с ошибками, а тогда, — сосед усмехнулся, — тогда чуть ли не в каждом слове по ошибке. Мама подчеркивала их толстым синим карандашом и заставляла меня переписывать по два, а то и по три раза.

— И еще посмотри, что ты пишешь? — говорила она: — «Скучаю». Но ты съел утром с верхом тарелку каши. Когда скучают, то по стольку не едят. Такое несовместимо. Или каша, или любовь, — и смеялась.

— Я больше не буду есть кашу. Но я скучаю по Тане.

— Ну-ну, посмотрим, что ты пишешь ей дальше…

Однажды Таня закончила свое письмо так: «Целую тебя. Таня.». Мамы не было дома, и это письмо от почтальона сразу попало мне в руки. Когда я дочитал до строчки: «Целую тебя. Таня.», всю эту строчку я исцеловал. Я задыхался от радости. Готов был нестись без оглядки, куда угодно. Так был бесконечно рад… Да, удивительное тогда было состояние…

Я написал тут же ответ и закончил письмо словами: «Крепко, очень, очень и еще раз очень крепко Целую». «Целую» — с большой буквы.

Как и раньше, мама нашла в моем письме множество ошибок, заставила переписать его.

— «Крепко, очень, очень и еще раз очень крепко Целую!» — сказала она, — совершенно не нужно. Рано тебе еще целоваться.

Тогда я принес Танино письмо, показал на слово «целую» и сказал, что иначе не могу.

— Ах, вон у вас уже куда зашло, — засмеялась мама и оставила в моем письме только «целую» и то с маленькой буквы. Но я и этому был рад, представляя, как Таня читает мое письмо и видит слово «целую».

И вдруг все рухнуло. Грянула Февральская революция. За ней Октябрьская. И Танина семья уехала за границу. Об этом я не сразу узнал. Как всегда, мама пошла по своим делам, а я побежал к Таниному дому. Поднялся по лестнице. Позвонил.

— Кто там?

— Это я, Миша.

Дверь приоткрыла незнакомая женщина.

— Никакой Тани здесь нет, — ответила она и закрыла дверь.

Назад Дальше