– Что за дела? – Она ответила, что хочет домой, в Колорадо, это сразу через границу, к югу от Шайенна.
– Я отвезу тебя на автобусе, – сказал я.
– Нет, автобус останавливается на шоссе, и мне придется тащиться по этой чертовой прерии совсем одной. И так весь день на нее таращишься, а тут еще и ночью по ней ходить?
– Ну послушай, мы хорошо погуляем среди цветов прерии.
– Нету там никаких цветов, – ответила она. – Я хочу в Нью-Йорк. Мне здесь осточертело. Кроме Шайенна некуда поехать, а в Шайенне нечего делать.
– В Нью-Йорке тоже нечего делать.
– Черта с два нечего, – сказала она, скривив губки.
Автостанция была забита народом до самых дверей. Самые разные люди ждали автобусов или просто толпились вокруг; там было много индейцев, смотревших на всё своими окаменевшими глазами. Девчонка перестала со мной разговаривать и прилипла к моряку и остальным. Кент дремал на скамейке. Я тоже сел. Полы автостанций одинаковы по всей стране, они всегда в бычках, заплеваны и поэтому нагоняют тоску, присущую только автостанциям. Какой-то миг это ничем не отличалось от Ньюарка, если не считать той великой огромности снаружи, которую я так любил. Я оплакивал то, что мне пришлось нарушить чистоту всей моей поездки, что я не берег каждый цент, чего-то тянул и нисколько не продвигался вперед, валял дурака с этой надутой девчонкой и потратил на нее все свои деньги. Мне стало противно. Я не спал под крышей так давно, что не в силах был даже материться и пенять себе, и поэтому уснул: свернулся калачиком на сиденье, подложив вместо подушки свою парусиновую сумку, и проспал до восьми утра под сонное бормотание и шум станции, через которую проходят сотни людей.
Проснулся я с оглушительной головной болью. Кента рядом не было – наверное, упылил в свою Монтану. Я вышел наружу. И там, в голубом воздухе, впервые увидел вдалеке огромные снежные вершины Скалистых Гор. Я глубоко вдохнул. Надо попасть в Денвер просто немедленно. Сначала я позавтракал – умеренно так: тост, кофе и одно яйцо, – а потом двинул из города в сторону шоссе. Фестиваль Дикого Запада еще продолжался: шло родео, и прыжки с гиканьем вот-вот должны были начаться по-новой. Я оставил все это за спиной. Мне хотелось увидеть свою банду в Денвере. Я перешел по виадуку через железную дорогу и подошел к кучке хижин на развилке шоссе: обе дороги вели в Денвер. Я выбрал ту, что поближе к горам, – чтобы можно было на них смотреть. Сразу же меня подобрал молодой парень из Коннектикута, который путешествовал на своем тарантасе по стране и рисовал; он был сыном редактора откуда-то с Востока. Рот у него не закрывался; мне же было паршиво и от выпитого, и от высоты. Один раз чуть не пришлось высовываться прямо из окна. Но к тому времени, как он меня высадил в Лонгмонте, Колорадо, я снова чувствовал себя нормально и даже начал рассказывать ему о том, как езжу по всей стране сам. Он пожелал мне удачи.
В Лонгмонте было прекрасно. Под громаднейшим старым деревом там был пятачок зеленой травки, принадлежавший бензоколонке. Я спросил служителя, нельзя ли мне здесь поспать, и тот ответил, что, конечно, можно; поэтому я расстелил свою шерстяную рубашку, улегся в нее лицом, выставил локоть наружу и, нацелив один глаз на заснеженные вершины, полежал вот так под жарким солнышком всего какой-то миг, а потом заснул на пару восхитительных часов, и единственное неудобство мне доставлял заблудившийся колорадский муравей. Ну, вот я и в Колорадо! – торжествующе думал я. Черт! черт! черт! Получается! И после освежающего сна, наполненного обрывками паутины моей прежней жизни на Востоке, я встал, умылся в мужском туалете на заправке и зашагал дальше, снова четкий как чайник, купив себе густой молочный коктейль в придорожной закусочной, чтобы слегка заморозить раскаленный, исстрадавшийся желудок.
Совершенно случайно коктейль мне взбивала очень красивая колорадская девчонка: она вся была одна сплошная улыбка; я был ей благодарен – это окупало предыдущую ночь целиком. Я сказал себе: у-ух! А как же тогда будет в Денвере! Я снова вышел на жаркую дорогу – и вот уже качу дальше в новехонькой машине, за рулем – денверский бизнесмен лет тридцати пяти. Он рванул семьдесят. У меня все зудело – я считал минуты и отнимал мили. Прямо впереди, за покатыми пшеничными полями, золотистыми от дальних снегов Эстес, я, наконец, скоро увижу старину Денвер. Я представлял себя сегодня вечером в денверском баре со всей нашей толпой, и в их глазах я буду чужим и странным, оборванным, как Пророк, который прошел через всю землю, чтобы донести до них темное Слово, и единственное Слово, которое у меня для них было, – это «У-ух!» У нас с человеком завязался долгий душевный разговор о наших соответственных планах на жизнь, и прежде, чем я успел сообразить, мы уже проезжали мимо оптовых фруктовых рынков в пригороде Денвера; там были дымовые трубы, дым, железнодорожные депо, здания из красного кирпича и вдалеке – серый камень центральной части города; и вот я уже в Денвере. Он высадил меня на Латимер-стрит. Я поплелся дальше, весьма шаловливо и радостно скалясь, смешавшись с местной толпой старых бродяг и битых ковбоев.
6
Я тогда еще не знал Дина так близко, как сейчас, и первым делом мне хотелось найти Чада Кинга, что я и сделал. Я позвонил ему домой и поговорил с его матерью, – она сказала:
– Сал, это ты? Что ты делаешь в Денвере?
Чад – такой худой светловолосый парень со странным шаманским лицом, которое хорошо согласуется с его интересом к антропологии и доисторическим индейцам. Его нос мягко и почти сливочно горбится под золотым ореолом волос; он красив и грациозен, как какой-нибудь фраер с Запада, который ходит на танцульки в придорожный кабак и поигрывает в футбол. Когда он говорит, становится слышно такое легкое металлическое подрагивание произношения:
– То, что мне всегда нравилось, Сал, в индейцах Равнин, это как бывают они обескуражены после того, как нахвастаются количеством добытых скальпов. У Ракстона в «Жизни на Дальнем Западе» есть индеец, который весь заливается краской потому, что у него так много скальпов, и бежит как угорелый в степи, чтобы насладиться славой своих деяний подальше от чужих глаз. Вот это как раз меня чертовски подначивало!
Мать Чада определила, что этим сонным денверским днем он должен плести индейские корзины в местном музее. Я позвонил ему туда; он приехал за мной на стареньком двухместном «форде», на котором обычно ездил в горы копать свои индейские экспонаты. Он вошел в зал автостанции в джинсах и с широченной улыбкой. Я сидел на полу, подложив сумку, и разговаривая с тем же самым моряком, что был со мною на автостанции в Шайенне; я расспрашивал его, что стало с блондинкой. Ему так все осточертело, что он не отвечал. Мы с Чадом забрались в автомобильчик, и первое, что ему надо было сделать, – это забрать какие-то карты в мэрии. Потом – встретиться со старым школьным учителем, потом еще что-то, а мне всего-навсего хотелось выпить пива. И где-то в затылке у меня шевелилась неуправляемая мысль: где Дин и что он сейчас делает. Чад по какой-то странной причине решил больше не быть Дину другом и теперь даже не знал, где тот живет.
– А Карло Маркс в городе?
– Да. – Но с этим он тоже больше не разговаривал. Это было началом ухода Чада Кинга от всей нашей толпы. Потом, в тот же день, мне пришлось вздремнуть у него дома. Мне сказали, что Тим Грэй приготовил для меня квартиру где-то на Колфакс-авеню, и что Роланд Мэйджор уже там поселился и ждет меня. Я ощущал в воздухе какой-то заговор, и этот заговор разграничивал в нашей компании две группы: Чад Кинг, Тим Грэй, Роланд Мэйджор вместе с Роулинсами, в общем, сговорились игнорировать Дина Мориарти и Карло Маркса. Я влип как раз в середину этой интересной войнушки.
Война эта была не без социальных обертонов. Дин был сыном алкаша, одного из самых запойных бродяг на Латимер-стрит, и на самом деле воспитывался этой улицей и ее окрестностями. Когда ему было шесть лет, он умолял в суде, чтобы его папу отпустили. Он клянчил деньги в переулках вокруг Латимер и таскал их отцу, который ждал его, сидя со старым приятелем среди битых бутылок. Потом, когда подрос, он начал ошиваться по бильярдной «Гленарм»; установил рекорд Денвера по угону автомобилей, и его отправили в исправительную колонию. С одиннадцати до семнадцати лет он провел в колонии. Его специальностью было угнать машину, днем поохотиться на девочек-старшеклассниц, увезти их покататься в горы, сделать их там и вернуться спать в любую городскою гостиницу, где в номерах есть ванны. Его отец, когда-то уважаемый и трудолюбивый жестянщик, спился вином, что еще хуже чем спиться виски, и опустился настолько, что зимой стал ездить на товарняках в Техас, а летом возвращался в Денвер. У Дина были братья по матери – та умерла, когда он был совсем маленьким, – но он им не нравился, единственными корешами его были парни из бильярдной. В тот сезон в Денвере Дин, обладавший громаднейшей энергией – такой американский святой нового вида, – и Карло были монстрами подземелья, вместе с бандой из бильярдной, и самым прекрасным символом этого служило то, что Карло жил в подвале на Грант-стрит, и мы все провели там не одну ночку до самой зари – Карло, Дин, я, Том Снарк, Эд Данкель и Рой Джонсон. Об этих остальных позже.
В свой первый день в Денвере я спал в комнате Чада Кинга, пока его мать хлопотала по хозяйстру внизу, а сам Чад работал в библиотеке. Стоял жаркий высокогорный июльский день. Я бы так и не смог заснуть, если бы не изобретение отца Чада Кинга. Ему, прекрасному доброму человеку, было за семьдесят, старый и дряхлый, ссохшийся и изможденный, он рассказывал истории с медленным-медленным смаком – хорошие истории о своем детстве на равнинах Северной Дакоты в восьмидесятых годах, когда забавы ради он катался на пони без седла и гонялся за койотами с дубиной. Потом стал учителем в деревне на «оклахомской рукоятке» и, наконец, дельцом на все руки в Денвере. Его контора по-прежнему находилась ниже по улице, над гаражом – там все так же стояло шведское бюро и валялись пыльные кипы бумаг, следы былых финансовых лихорадок. Он изобрел особый кондиционер воздуха. Вставил в оконную раму обычный вентилятор и каким-то образом пропустил холодную воду по змеевику перед урчащими лопастями. Результат оказался идеальным – в радиусе четырех футов от вентилятора, – а затем вода в жаркий день, очевидно, превращалась в пар, и нижняя часть дома раскалялась как обычно. Но я спал на кровати Чада под самым вентилятором, на меня пялился большой бюст Гёте, и я очень уютно заснул – только чтобы проснуться спустя двадцать минут, замерзнув до смерти. Я натянул на себя одеяло, но все равно было холодно. Наконец, я так замерз, что спать больше не мог, и спустился вниз. Старик спросил, как работает его изобретение. Я ответил, что оно работает дьявольски здорово, и не кривил душой – в определенных пределах. Мне понравился этот человек. Он просто гнулся от воспоминаний.
– Я как-то сделал пятновыводитель, и его с тех пор скопировали многие большие фирмы на Востоке. Я уже несколько лет пытаюсь что-то за него получить. Если б вот только хватило денег на порядочного юриста… – Но было уже слишком поздно нанимать порядочного юриста, и он удрученно сидел у себя в доме. Вечером у нас был чудесный обед, приготовленный матерью Чада, – бифштекс из оленины, которую дядя Чада добыл в горах. Но где же Дин?
7
Следующие десять дней были, как выразился бы У.К.Филдс,[3] «чреваты возвышенной бедою» – и безумны. Я вписался к Роланду Мэйджору в шикарную квартирку, принадлежавшую предкам Тима Грэя. У каждого из нас была своя спальня, еще имелась кухонька с едой в леднике и громадная гостиная, где Мэйджор сидел в шелковом халате и сочинял свой новейший рассказ в духе Хемингуэя – краснолицый толстенький холерик, ненавидевший все на свете; но он же мог зажигать очаровательнейшую и милейшую улыбку в мире, когда реальная жизнь по ночам преподносила ему какой-нибудь добряк. Он такой сидел за столом, а я прыгал вокруг по толстому мягкому ковру в одних щтанах. Он только что закончил рассказ про парня, впервые в жизни приехавшего в Денвер. Его зовут Фил. Его спутник – таинственный и спокойный чувак по имени Сэм. Фил идет врубаться в Денвер, и его сильно достает какая-то богема. Потом возвращается в гостиничный номер и похоронным тоном говорит:
– Сэм, они и здесь есть.
А тот просто печально глядит в окно.
– Да, – отвечает он. – Я знаю.
И весь прикол в том, что Сэму не обязатально ходить и смотреть самому. Богема есть повсюду в Америке, повсюду высасывает ее кровь. Мы с Мэйджором – большие кореша; он считает, что я очень далек от богемы. Мэйджору, как и Хемингуэю, нравятся хорошие вина. Он вспоминал свою недавнюю поездку во Францию:
– Ах, Сал, если бы ты только мог сидеть со мною рядом высоко в стране басков, с холодной бутылочкой «Пуанон Диз-нёв», ты бы тогда понял, что кроме товарных вагонов есть кое-что еще.
– Да знаю я. Я просто люблю товарные вагоны и люблю читать на них названия, типа «Миссури Пасифик», «Большая Северная», «Рок-Айлендская Линия». Ей-Богу, Мэйджор, если б я мог рассказать тебе обо всем, что со мною было, пока я сюда добирался.
Роулинсы жили в нескольких кварталах отсюда. У них была превосходнейшая семейка – молодящаяся мама, совладелица гостиницы-развалюхи в городских трущобах, пятеро сыновей и две дочери. Самым диким сынком был Рэй Роулинс, кореш Тима Грэя с детства. Он с ревом ворвался, чтобы забрать меня, и мы сразу же с ним поладили. Мы оторвались по выпивке в барах на Колфакс. Одна из сестренок Рэя была красавицей-блондинкой по имени Бэйб – такая западная куколка, играла в теннис и плавала на сёрфе. Она была девчонкой Тима Грэя. А Мэйджор, который вообще-то оказался в Денвере проездом, но проезд этот был основательный, с квартирой, ходил с сестрой Тима Грэя Бетти. У меня одного не было девушки. Я у всех спрашивал:
– Где Дин? – Все улыбались и качали головами.
И вот, в конце концов, это случилось. Зазвонил телефон, там был Карло Маркс. Он сообщил мне адрес своего подвала. Я спросил:
– А что ты делаешь в Денвере? Я имею в виду, что ты на самом деле тут делаешь? Что тут вообще такое?
– О, погоди немного, и я тебе расскажу.
Я бросился к нему на стрелку. Он работал по вечерам в универмаге «Мэйз»; чокнутый Рэй Роулинс позвонил ему туда из бара и заставил уборщиц бегать его искатъ, рассказав им, что кто-то помер. Карло немедленно решил, что помер я. А Роулинс сказал ему по телефону:
– Сал в Денвере. – И дал мой адрес и номер.
– А где Дин?
– Дин тоже тут. Давай, расскажу. – Оказалось, Дин обхаживает сразу двух девчонок: одна – это Мэрилу, его первая жена, которая сидит и ждет его в гостинице; вторая – Камилла, новая девушка, которая тоже сидит и ждет его в гостинице. – Дин носится между ними обеими, а в перерывах забегает ко мне заканчивать наши с ним собственные дела.
– И что это за дела?
– Мы с Дином открыли вместе грандиознейший сезон. Мы пытаемся общаться абсолютно честно и абсолютно полно – и говорить друг другу все, что думаем, до самого конца. Пришлось сесть на бензедрин. Мы усаживаемся на кровати друг напротив друга, скрестив ноги. Я, наконец, научил Дина, что он может делать все, чего ему хочется: стать мэром Денвера, жениться на миллионерше или стать величайшим поэтом со времен Рембо. Но он по-прежнему бегает смотреть эти свои карликовые автогонки. Я хожу с ним. Там он возбуждается, прыгает и орет. Сал, знаешь, он действительно торчит на таких вещах. – Маркс хмыкнул в душе и задумался.
– Ну, и каков теперь распорядок? – спросил я. В жизни Дина всегда есть распорядок.
– Распорядок таков. Я вот уже полчаса как пришел с работы. В это время Дин в гостинице развлекает Мэрилу и дает мне время на то, чтобы умыться и переодеться. Ровно в час он делает ноги от Мэрилу к Камилле – конечно, ни одна не знает, что происходит, – и разок ее трахает, давая мне время, чтобы ровно в час тридцать приехать. Потом уходит со мной – сначала ему приходилось отпрашиваться у Камиллы, и она уже начала меня ненавидеть, – и мы приходим сюда и разговариваем до шести утра. Вообще, мы обычно тратим на это больше, но сейчас все становится ужасно сложно, и у него не хватает времени. Затем в шесть он возвращается к Мэрилу – а завтра вообще весь день будет бегать за бумажками для их развода. Мэрилу не возражает, но настаивает на том, чтобы он ее трахал, пока суд да дело. Она говорит, что его любит… Камилла тоже.
Потом он рассказал мне, как Дин встретился с Камиллой. Рой Джонсон, бильярдный мальчик, обнаружил ее где-то в баре и отвел в гостиницу; гордость в нем возобладала над здравым смыслом, и он созвал всю банду на нее полюбоваться. Все сидели и разговаривали с Камиллой. Дин ничего не делал, а просто смотрел в окно. Потом, когда все свалили, он лишь взглянул на Камиллу, показал себе на запястье и разогнул четыре пальца (в смысле, что вернется в четыре) – и вышел. В три перед носом Роя Джонсона дверь заперли. В четыре перед Дином открыли. Я хотел прямо сейчас идти взглянуть на этого безумца. К тому же, он обещал уладить мои дела: он знал всех девчонок в городе.
Мы с Карло пошли по ухабистым улицам ночного Денвера. Воздух был мягок, звезды прекрасны, а каждый мощеный переулок так зазывал в себя, что мне казалось, будто я во сне. Подошли к тем меблированные комнатам, где Дин колбасился к Камиллой. То был старый дом из красного кирпича, окруженный деревянными гаражами и сухими деревьями, торчащими из-за оградок. Мы поднялись по лестнице, застланной ковром. Карло постучал и сразу отскочил назад: он не хотел, чтобы Камилла его увидела. Я остался перед дверью. Дин открыл – совершенно голый. На постели я увидел брюнетку, одно сливочное бедро прикрыто черными кружевами; она подняла на меня взгляд с легким недоумением.