Янки в мундирах - Твен Марк 6 стр.


На второй день Роуленд попросил не посылать его больше в барак. — Там худо, — пояснил он. — Там как в аду…

— Трусишь? — спросил Уэсселс.

— Нет, только они стали отчаянные, господин капитан. Они как сумасшедшие, и мне кажется, у них есть оружие.

— Ты сам сумасшедший, — сказал Уэсселс. — Откуда у них может быть оружие?

— Не знаю, — может быть, они разобрали несколько карабинов, и женщины спрятали их на себе перед тем, как сдаться вам в плен. Может быть, женщины припрятали и револьверы. У них, по крайней мере, пять ружей, вот что я думаю.

— Ты сумасшедший, — повторил Уэсселс. — Сумасшедший и трус.

— Ну хорошо, я пойду туда, — нехотя согласился Роуленд. — Пойду. Но там сущий ад. Они не сдадутся и не поедут обратно. Они умрут здесь, вот увидите.

Лейтенант Аллен просил Уэсселса сделать что-нибудь для шайенских детей. — Малыши, — сказал он, — уже умирали с голоду, когда мы их привезли сюда. Я не критикую ваших мероприятий, капитан. Вы здесь начальник, и ваше дело решать.

— Я готов накормить всех, — сказал Уэсселс, — это зависит только от них.

— Что может зависеть от детей?

— Индейцы… — начал Уэсселс.

— Бог ты мой, сэр, индейцы — тоже люди! Нельзя морить голодом маленьких детей и оправдывать это тем, что они индейцы.

— Я попрошу вас, лейтенант, не соваться не в свое дело, — сказал Уэсселс. Однако мысль о детях, на которую его навели, обеспокоила капитана, и он заявил Роуленду, что детям разрешается покинуть барак. — Скажи им, пусть пришлют детей, — сказал он. — Мы накормим их и присмотрим за ними.

Но Роуленд вышел из барака бледный и, покачав головой, повторил, что там сущий ад.

— Они не хотят выпустить детей?

— Они говорят, что умрут все вместе. Они просто сидят и смотрят на меня. А там такой холод, такой холод! Они сидят все в куче, жмутся друг к другу, чтобы было потеплее, и смотрят на меня.

Термометр показывал шесть градусов ниже нуля.

— Завтра они сдадутся, — сказал Уэсселс.

Но на другой день шайены начали петь свои предсмертные песни. Уже и тогда было неладно, когда длинный мрачный барак стоял молчаливой могилой, зловещим тихим склепом, укрывающим душу и тело людей. Теперь оттуда неслись скорбные причитания, и холодный ветер разносил их по всему форту. У индейцев была флейта, и, время от времени, ее заунывные звуки вторили протяжным песням. Это был первобытный реквием обреченного на истребление народа.

Все это удручающе действовало на гарнизон. Кавалеристы далеко обходили барак, даже избегали смотреть на него. Каждая улыбка, кривившая лица солдат, стала мучительной гримасой; никто не смеялся. И что было еще более тревожным признаком — они почти перестали драться. Они были угрюмы, злы, молчаливы, и какой-то смутный страх вкрался в их жизнь. Все насторожились, чего-то ждали, нервничали.

Даже Уэсселс начал понимать, что достаточно искры, и в этом глухом, уединенном гарнизоне начнется анархия.

В офицерской столовой разговор то и дело обрывался. Один спросит что-нибудь, другой ответит — или не ответит, и вопрос повисал в воздухе среди напряженной тишины; офицеры снова прислушивались.

Потом опять принимались за еду, и, наконец, кто-нибудь говорил:

— Долго они будут там завывать?

— Долго ли?

И другой отвечал:

— Они поют предсмертные песни только, когда знают, что умрут.

— А ну вас, молчите!

И все-таки они прислушивались, и вымученные разговоры звучали пусто, бессмысленно.

— Будет снег…

— Похоже, что будет…

— Ветер с севера…

— Как сказать. По-моему, для снега слишком холодно.

— Это еще неизвестно. Я видел, как снег шел и при более сильном морозе.

— Холоднее, чем сейчас, здесь почти не бывает.

— Как бы не так!

* * *

Даже бесчувственные нервы Уэсселса, и те начали сдавать; до сих пор он был центром для всего форта, его твердым, хотя и бездарным руководителем; теперь он обнаруживал признаки смущения и растерянности. После двух дней похоронного пения Уэсселс не выдержал и решил так или иначе покончить с этим делом. Он разыскал Роуленда и заявил ему:

— Ты опять пойдешь туда, понял?

Метис отрицательно покачал головой.

— Ты пойдешь, хотя бы мне пришлось загнать тебя туда пинками.

— Я оттуда не выйду живым, — пробормотал Роуленд.

— А ну тебя к чорту, ничего с тобой не случится! Ты получаешь армейское жалование, армейский паек и неделями лодырничаешь. Ты пойдешь туда сейчас же и уговоришь вождей придти с тобой на совет.

— У них ружья, — возразил Роуленд.

— А хоть бы и пушки — знать ничего не хочу! Ты пойдешь туда и приведешь вождей.

В конце концов, Роуленд отправился в барак. Впоследствии Уэсселс узнал, что увидел там переводчик: умирающих людей, сбившихся в кучу на ледяном полу, посмертные маски вместо лиц, детей со вздутыми животами и высохшими конечностями, женщин, чьи округлые тела съежились и обвисли как мешки с костями, стариков, юношей, жен, матерей и отцов, сестер и братьев — и все они ждали смерти в невыразимых муках холода, — поруганное угасающее племя некогда гордого и счастливого народа.

Роуленд вышел из барака с тремя вождями, на этот раз без Тупого Ножа; кроме тех, которые в прошлое свидание сопровождали старого вождя, был еще один. Роуленд, ухмыляясь, несмотря на пережитый им в бараке ужас, перечислил их Уэсселсу: — Дикий Кабан, Старый Ворон, Сильная Левая Рука — великие вожди с глупыми именами, — во всем мире нет таких глупых имен, как у индейцев, но все-таки великие вожди.

— Они не дали Тупому Ножу выйти, — продолжал Роуленд. — Он глава племени, он как отец у них. Они удержали его в бараке потому, что хотят глядеть на него, когда будут умирать.

— Ты им сказал про совет?

Роуленд пожал плечами. — Они уверены, что эти вожди уже не вернутся. Они со всеми обнялись и простились. Они так теперь думают.

Уэсселс принял вождей в своем кабинете, сидя в старой качалке, попыхивая сигарой и стараясь придать своему лицу и голосу выражение беспристрастной справедливости. Три жутких дрожащих призрака стояли перед ним, все еще, несмотря на лохмотья, сохраняя гордую осанку, но для трезвого ума это были только жалкие тени. Тут же был и Врум с двумя кавалеристами. Врум нюхал носовой платок, намоченный в анисе.

Уэсселс, сразу приступая к делу, сказал: — Вот видите, к чему привело ваше упрямство. Теперь вы узнали, что подчиняться закону очень хорошо. В моем сердце нет ненависти. Возвращайтесь к вашим людям и скажите им, чтобы они вышли и готовились к отъезду на юг. Тогда я накормлю их.

Ужас и изумление прозвучали в голосе Роуленда, когда он перевел ответ: — Они никогда не поедут на юг. Вы можете убить их, вот и все… — Метис словно пытался проникнуть в душу своих предков и разгадать тайну безрассудной верности тому, что белые называют свободой.

Стиснув зубами сигару, Уэсселс проговорил ровным голосом, обращаясь к кавалеристам: — Заковать их в кандалы.

Шайены не пошевельнулись, они не поняли слов капитана и глядели на него без надежды, без любопытства, и лица их не выражали ничего, кроме древней, суровой гордости.

Солдаты шагнули назад и, подняв ружья, навели дула на вождей. Роуленд отпрянул в сторону, Врум расстегнул кобуру.

— Скажи им, что они арестованы, — резко сказал Уэсселс.

Роуленд начал говорить, но вожди уже поняли, что происходит. Один из них, великан с длинным шрамом через все лицо, выхватил из-под лохмотьев нож. Другой бросился на одного из кавалеристов, но тот, подняв карабин, оглушил его ударом по голове. В тот же миг великан с ножом, испустив боевой клич на своем языке, прыгнул на второго кавалериста. Солдат отступил, не решаясь стрелять в клубок переплетенных тел, мечущихся по комнате. Он стал отбиваться от ножа рукой и получил несколько глубоких ран; но тут Врум очутился позади индейца и стал молотить его по голове длинным стволом своего кольта. Уэсселс выхватил револьвер, навел его было на третьего вождя, но между ними был Врум и кавалеристы. Когда индеец, которого бил Врум, упал с разбитой головой, обливаясь кровью, Уэсселс, улучив минуту, выстрелил в другого вождя.

Выстрел, видимо, никого не задел; он громко отдался в кабинете и разбудил весь пост. Врум повернулся было к третьему вождю, но тот отшвырнул его и с нечеловеческим проворством, метнувшись к окну, выбил его и выскочил наружу, увлекая за собой стекла и раму. Он несколько раз перевернулся в снегу, вскочил на ноги и, пригнувшись, побежал к бараку. Уэсселс, загородив собой выбитое окно, разрядил ему вслед весь барабан револьвера, но расстояние было слишком велико, а индеец пригибался к земле и ловко увертывался.

Когда кавалеристы подбежали к окну с карабинами, индеец уже укрылся в бараке, проскочив в открытую дверь мимо часового, который тщетно попытался преградить ему путь.

Теперь проснулся весь пост, со всех сторон сбегались кавалеристы. Врум вышел, чтобы успокоить их, а Уэсселс приказал надеть наручники на оглушенного вождя. Индеец со шрамом уже начал приходить в себя. Он потянулся было к ножу, но Уэсселс оттолкнул нож пинком и наклонился над индейцем, наведя на него револьвер, пока на другого надевали наручники. Раненый солдат, поддерживая окровавленную руку, поплелся в лазарет.

* * *

Перед Уэсселсом словно выросла стена — она бесконечно тянулась в обе стороны, уходила ввысь, неотступно стояла перед ним, глухая, гнетущая. Не исчезла она и вечером за обедом; он видел ее в глазах офицеров, хотя они избегали встречаться с ним взглядом, в том, как они ели, медленно пережевывая каждый кусок, уставившись в тарелку, как пили воду и кофе с затаенным ужасом и удивлением, словно впервые узнали, что это значит — ощущать под зубами податливую пищу, увлажнять нежную оболочку гортани.

Ели мало, без аппетита. Куски оставались на тарелках; их унесут на кухню и выбросят вон.

— Они прекратили свое вытье, — сказал кто-то.

И тогда все прислушались. Врум закурил сигару. Кто-то начал рассказывать анекдот, с трудом добрался до конца снова воцарилось гнетущее молчание.

Но никто, по-видимому, не собирался встать из-за стола.

Бекстер сказал: — Они забаррикадировались в бараке. Дженкинс пробовал открыть дверь.

Уэсселс кивнул.

Никто не осмеливался предложить, чтобы индейцев накормили. Для Уэсселса отмена собственного приказа означала бы полное крушение чего-то основного в нем самом, чего-то, что давало смысл его жизни. А для остальных, за спиной Уэсселса, высилась бездушная громада — «приказ из Вашингтона».

Аллен мрачно заметил: — Кажется, у них есть ружья. Роуленд уверяет, что есть.

«Если бы Джонсон дал мне обыскать их скво в самом начале…» — подумал Уэсселс.

— У них не может быть много ружей, — сказал он вслух.

Одна мысль мелькнула у всех: через день-два они начнут умирать. Какая разница, есть у них ружья или нет.

— Метис соврал.

— Он был слишком испуган, чтобы врать.

Кто-то предложил сыграть в покер. Врум, без особого рвения, стал собирать партнеров для виста. Кто-то пошел к дверям, открыл их и посмотрел на градусник. Ртуть упала до четырех ниже нуля.

— Холодно…

Врум все еще вяло искал партнеров для виста.

— Завтра мы войдем в барак, — сказал Уэсселс без всякой уверенности.

— Четыре ниже нуля, — зачем-то повторил чей-то голос.

— Как Лестер? — спросил Аллен о кавалеристе, который был ранен в руку.

— Ничего, хотя раны и глубокие. Он скоро поправится, если не будет нагноения.

Побродив по комнате, офицеры снова собрались вокруг стола. Врум бросил искать партнеров для виста. Они молча сидели за столом и смотрели, как вестовой сметает крошки со скатерти.

* * *

Полная луна взошла во всем блеске своей белизны. Внезапный мороз рассеял облака, и опрокинутая черная чаша небес была усыпана тысячами звезд. В девять часов вечера можно было сидеть посреди учебного плаца и читать газету, не напрягая зрения, — так ярок был лунный свет, отражаемый снегом. Кольцо холмов и темных, опушенных снегом сосен еще сильнее оттеняло освещенный круг, и постройки форта казались беспорядочной грудой глыб, сброшенных на залитую светом арену.

Койот, опутанный сетью разнообразных запахов — запаха пищи, лошадей, давно знакомого запаха индейцев, застрявшего где-то в извилинах его маленького мозга, — сел на свой хвост и жалобно завыл на сияющую луну. Он выл до тех пор, пока повар не выпустил двух волкодавов и те не загнали койота обратно в темный сосновый бор.

Лошади, окутанные паром своего дыхания, тревожно ржали в длинных холодных конюшнях.

Часовые, которых было множество, — часовые в цепи вокруг барака, часовые у дверей, у конюшен, — и другие солдаты, чьи обязанности вынуждали их быть на холоде, двигались быстро и беспокойно, оставляя за собой длинные струйки теплого дыхания.

Маркитант рано запер свою лавку и пытался развлечь себя чтением омахской газеты.

Рядовые в казармах играли в карты, метали кости, читали грошовые романы, начищали пуговицы и пряжки, а многие, невзирая на ранний час, от нечего делать легли спать.

Сержант Лэнси мучился зубной болью, щека у него раздулась, глаза покраснели. Он не спал две ночи.

Капитан Уэсселс курил сигару и смотрел, как несколько офицеров вяло играют в покер по маленькой. В форте нехватало мелких денег, и фишками им служили личные знаки. Целая груда голубых блях лежала перед Врумом, который не пропускал ни одной сдачи и в каждую вторую сдачу выигрывал. Лейтенант Аллен писал письмо матери, старательно отдавая ей отчет в каждом часе каждых суток, — привычка, которой он не изменял с тех самых пор, как уехал в военную академию.

Письмо было подробное, интимное, изобиловавшее тысячью пустяков, столь важных для матерей: он носит теплое белье, две пары носков — бумажные под низ, шерстяные сверху; да, холодно, конечно, но холод здесь не чувствуется, как на Востоке; это сухой холод, очень полезный для здоровья; он подчеркнул «полезный для здоровья» и улыбнулся — впервые за последние дни. Ждали снега, но сегодня вечер очень ясный, с великолепной полной луной, и, видимо, полнолуние выманило койотов из лесу. Нет, койот совсем не то, что волк, и ничуть не опасен; это маленькое животное, не крупнее лисицы, и ни на что не годное, разве только воровать да опрокидывать ведра с мусором. Похож на мохнатую собачонку. Насчет индейцев пусть она не беспокоится, война в прериях окончилась навсегда, и он говорил с капитаном Врумом относительно анисовой настойки, капитан согласен с ней и тоже очень верит в это средство. Но он лично сомневается, чтобы анис помогал при простуде. Впрочем, здесь трудно простудиться — воздух такой сухой…

Повар замесил тесто на завтра и поставил его в деревянных кадках поближе к печке, накрыв влажным холстом. Он и вестовой капитана Уэсселса рассуждали о французах; ни тот, ни другой не любили их, хотя ни тот, ни другой не знавал ни одного француза. А перешли они на французов с поваров-китайцев; поваров-китайцев знавали оба.

Часовые, охранявшие барак, превращенный в тюрьму, проклинали холод и гадали, поднимается ртуть в градуснике или падает. Один утверждал, что сейчас, по меньшей мере, десять градусов. Другой говорил, что когда больше пяти градусов мороза, человек уже не чувствует разницу температуры. Что пять градусов ниже нуля, что тридцать, — уверял он, — все едино; у него была своя теория человеческих ощущений, и он утверждал, что человеческие чувства воспринимают только определенные колебания температуры, — приемлемой температуры, конечно, а не такого мерзкого, возмутительного холода. С последним пунктом все согласились.

Вот как было в форте Робинсон около девяти часов вечера.

* * *

В десять часов один из часовых, обходивших барак, где содержались индейцы, услышал какой-то странный звук. Потом он говорил, что это походило на щелкание взводимого курка. Вечер был очень тих, и малейший звук далеко разносился в чистом, морозном воздухе. Часовой, которого звали Питер Джефисон, остановился и подождал своего товарища. Они с минуту постояли рядом, как раз против одного из окон.

Назад Дальше