Лев Копелев
Первое издание этой книги в России автор посвящает памяти Раисы Орловой-Копелевой, которой 23 июля 1993 года исполнилось бы 75 лет
Памяти Лидии Войдеславер, Фриды Вигдоровой, о. Сергия Желудкова, Сергея Маслова.
— Что может сделать один против среды? — говорят практические мудрецы, ссылаясь на поговорку «Один в поле не воин».
— «Нет!» — отвечает им всей своей личностью Гааз: «И один в поле воин». Вокруг него, в память него соберутся другие, и если он воевал за правду, то сбудутся слова апостола: «Все минется, одна правда останется».
А.Ф.Кони
Узнать и рассказать правду о докторе Гаазе мне посчастливилось благодаря многим людям — тем, кто раньше писал о нем, тем, кто доставал мне новые материалы, тем, чьи советы, критические замечания и другие виды дружеской помощи ободряли меня, облегчали работу.
Поэтому введением к основному тексту пусть служит сердечная благодарность:
Сарре Бабенышевой — (Москва, Бостон), Инне Варламовой (Москва), графине Марион Денхофф (Гамбург), Ренате Грюцбах (Кельн), Нине Масловой (Ленинград), Валерии Медвинской (Москва), Лидии Чуковской (Москва) и особенно первой читательнице, критику, редактору и соавтору многих страниц Раисе Орловой-Копелевой;
Армину Арендту (Бад-Мюнстерайфель), Михаилу Аршанскому (Ленинград), Клаусу Беднарцу (Кельн), Генриху Беллю (Кельн), Генри Глэйду (Индиана, США), Карлу Гаазу (Бонн), Антону Гамму (Бад-Мюнстерайфель), Иоганнесу Гардеру (Шлюхтерн, Гессен), Сергею Маслову (Ленинград), Клаусу Кунце (Москва, Вена), Сергею Львову (Москва), о. Сергию Желудкову (Псков), Алоису Мертесу (Бонн), Гайнцу Мюллер-Дице (Берлин), Булату Окуджаве (Москва), Иозефу Олерту (Бад-Мюнстерайфель), Фрицу Пляйтгену (Москва, Кельн), Александру Раевскому (Москва), Герду Руге (Кельн), Феликсу Светову (Москва), графу Германну Хатцфельдту (Кротторф), Георгию Федорову (Москва), Александру Храбровицкому (Москва), Отто Энгельберту (Гамбург).
От автора
Эта книга была написана в России в 1976–1980 гг. Позднее, в Германии, знакомясь с архивами и работами немецких исследователей (Карл Гааз, Антон Гамм, Иоганнес Гардер, Гайнц Мюллер-Дице и др.), я исправил и дополнил некоторые разделы и написал послесловие. В нем рассказано, как возникал замысел книги и почему я хочу, чтобы возможно больше наших современников, возможно больше русских и немцев знали и помнили о докторе Гаазе, о его жизни, делах и мыслях.
Три заветных понятия — Свобода, Равенство, Братство — стали после 1789 года боевыми призывами и вдохновенными заклинаниями. Они знаменовали мечты и чаяния миллионов обездоленных людей, воодушевляли мятежников и подвижников, воинственных демократов, социалистов, коммунистов, анархистов. Но эти мечты и заклинания нередко служили одурманивающей приправой для демагогии тех властолюбивых фанатиков и лицемеров, которые во имя будущего счастья человечества обрекали на несчастья современников и, возвещая идеальные принципы свободы, равенства и братства, порабощали и губили миллионы людей.
Добиваться осуществления свободы и равенства и доныне очень трудно. Чтобы установить и сохранить гражданские свободы и равенство граждан перед законами, — все то, чем гордятся демократические государства, — необходимы постоянные усилия множества людей — политических партий, общественных и государственных учреждений, школ, профессиональных союзов, армии, полиции.
Братство осуществимо в любом малом содружестве; братом своим ближним может быть и один человек. Это бывает трудно, но это достижимо усилием доброй воли.
Федор Петрович (Фридрих Иозеф) Гааз был живым олицетворением братства. Немец и католик, он прожил большую часть жизни (1806–1853) в Москве, в русской православной среде. Прославленный врач, приятель ученых, аристократов, многих именитых москвичей, он вначале был преуспевающим состоятельным чиновником — статским советником, но затем посвятил все свои знания и силы, всего себя беднейшим из бедняков: арестантам, нищим, бродягам, униженным и оскорбленным, бесправным, темным, часто преступным. Но для всех — для князей и для каторжан, для профессоров и для беглых крепостных — он был в равной мере заботливым, безотказным врачом; для многих еще и советником, наставником, а для бесправных — заступником.
При этом он ни к кому не относился свысока, как снисходительный, добрый барин, но всем и всегда был братом, взыскательным, но ласковым, пристрастным, но терпимым, неподдельно любящим братом.
Он был христианином не только по убеждениям, по образу мыслей, но и по сердцу, по образу жизни.
«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Иоанн 15, 13).
Друзьями Федора Петровича Гааза были тысячи русских людейи, преждевсего, его больные и его подопечные — «несчастные», как называли тогда в России арестантов. За них он положил свою открытую душу, исполненную братской любви.
В этой книге описываются или упоминаются события, которые действительно происходили, и люди, которые жили в то время. Все приводимые в тексте письма, выдержки из книг и документов сверены с подлинниками. Однако прямые речи и разговоры чаще всего свободно пересказаны или возникли как дополнения достоверных документальных свидетельств.
«У Гааза нет отказа».
Московская поговорка XIX века
Пролог
Подмосковная деревня на Владимирской дороге. Избы, крытые щепой. Темно-серые срубы. Окна затянуты бычьими пузырями, редко где стекла. За дощатыми оградами и плетнями негустые сады. На холме у деревянной церковки зелень погуще…
По дороге, укатанной, утоптанной, чуть пыля буро-серой сухою землей, тянется неровный строй — по четыре в ряд; серые халаты, серые шапки-бескозырки. Шагают неторопливо. И звенят. То громче, то глуше прерывистое бряцание-позванивание. Идут кандальники.
Впереди верховой офицер в клеенчатом кивере. Едет шажком. По сторонам солдаты в темных шинелях; белые ремни крест-накрест; длинные ружья наперевес. Сзади обоз — дюжина телег. Навалены котомки, сумки, сундучки. Сидят несколько стариков и женщин с длинными свертками, обернутыми в пестрые одеяла. Иногда слышится пискливый плач.
По обочинам у дворов — крестьяне. Глядят. Крестятся.
Девушка в холщовом синем сарафане подошла к солдату с щетинистыми усами и баками. Семенит рядом.
— Господин кавалер, дозвольте милостыньку подать несчастненьким?
— Ты что ж, не боишься? Это ж воры, убивцы, душегубы.
— Так они, ведь, уже в цепях-оковах. И вы тут с фузеей, чего ж бояться?
— Ну, давай, коза шустрая. Вон тот спереду — стоеросовый, борода пегая — ихний староста. Ему и подавай.
— Спаси Вас Бог, кавалер.
Она подбежала к рослому кандальнику, который мерно шагал, едва побрякивая цепями.
— Возьми, батюшка, Христа ради.
Протянула узелок с хлебом, несколько монет.
Под шапкой, низко надвинутой, быстрый, темный взгляд.
— Благодарствую, красавица, дай тебе Бог хорошего жениха.
Из неровных серых радов голоса.
— Спаси тебя Господь, девица.
— Спасибо, милая!
— Ой, ладушка-лапушка, пойдем со мной? В Сибири поженимся, в соболя одену…
Офицер оглянулся, приподнял нагайку. Капрал, шагавший в стороне, заорал:
— Тии-ха! Па-артия, слушай! Подтянись! Не галди! Шагай тихо!
Тощий паренек радом со старостой оборачивался, пытаясь разглядеть девушку, стоявшую у дороги; споткнулся; резче звякнули кандалы.
— Не вертись, малый. Что позади не про нас. Вперед себя смотри… Не споткнешься.
— Трудно, дядя. Стреноженным шагать еще не привык.
— А ты радуйся, что цепи новые, газовские. Раньше-то и короче, и тяжельше были. Тогда и вправду стреноженные брели, на пол-аршина шаг. И обручи — голое железо. А теперь вот — подкладочки холщовые. Все он, Федор Петрович, придумал. С генералами, с сенаторами спорился, до самого царя дошел. Вымолил облегчение.
— Это ж какой Петрович? Тот лекарь, который давеча на пересыльной смотр делал?
— Он самый.
— Ласковый дядя. Только говорит чудно: «Ты милый мальшик. Хочешь быть сшастливым, помогай другим людям». Велел грамоту учить, книжку дал божественную. «Милый мальшик. Надо быть добрый». Чудной барин!
— Не чудной, а чудо сущее. Праведной жизни человек.
Староста говорил, не поворачивая головы, сиплым шепотом, но внятно, чтобы и другие слышали.
— Это я тебе истинно говорю. Я всю Россию прошел. В Сибирь в третий раз иду. И Федор Петрович один такой на целом свете, печальник за несчастных.
— Эх жаль, не знал я. Лучше бы оглядел его.
— Ну и глади, как опять увидишь. Он еще на Рогожский полуэтап приедет провожать. Полуэтап тоже он придумал. Раньше с Воробьевых гор прямо до Богородского станка гнали. С непривычки сразу ноги сбивали и цепями язвы натирали. А теперь на полдороге Рогожский полустанок. Там и отдохнем, и похарчимся. Туда еще и милостыню привезут.
Двор за высоким дощатым забором. Длинный барак с широкими окнами. Внутри большие камеры. Полы мыты, стены побелены; струганые нары устланы соломой.
— А где же параша?
— Тут нет параши. Бона во дворе будка — доски белые — отхожее место. По-господски — ретирада. Тоже Федор Петрович затеял. И весь порядок от него. Велит, чтоб скрозь чистота… А вот он и сам припожаловал.
Солдаты распахнули ворота, во двор вкатилась старая пролетка, кучер в потрепанном кафтане погонял двух облезлых кляч. За ним сидел укрытый до пояса потрескавшейся кожаной полостью широколицый коротко стриженный старик. Он внимательно огладывал двор большими, очень, выпуклыми глазами — светло-голубыми, по-детски блестящими. И кивал направо и налево в ответ на приветствия и поклоны, приподнимая суконную фуражку с кожаным козырьком. Откинув полость, под которой громоздились корзины и коробки, он легко, не по-стариковски, сошел с пролетки.
— Послюшай милый мальшик, и ты братес, и ты братес! Берите корсины, берите ящики, несите за мной, куда я пойду. Будем давать гостинцы. Где есть староста? Ага, здраствуй, здраствуй братес, старый знакомес. Расскажи, кто есть сильно усталый. Никто не плакал? Никто не жалелся? Это карашо.
Ворота снова распахнулись. Вкатилась карета, запряженная четверкой сытых вороных цугом. Дородный кучер в синем казакине, обогнув пролетку Гааза, рыкнул «тпрруу».
Два парня в синих полукафтанах сорвались с запяток, отбросили подножку, открыли дверцу. Сошла невысокая суховатая женщина в темном коническом бурнусе и темном чепце, накрытом черной шалью.
— Здравствуй, Федор Петрович, здравствуй, батюшка. Опять ты меня упредил. Истинно говорил мой покойник, что ты заговорное слово знаешь, как схочешь, всю Москву за миг проскочишь.
— Здравствуйте, милая Агафья Филипповна. Очень рад, сударыня, иметь удовольствие вас встречать. Сердечно рад. Поелику давно хотел вам рассказывать, какая большая радость сделали ваши милосердные подаяния для бедные больные в тюремном замке и для мальшики в училище. Все вас благословляют от чистой души.
— Полно, полно, батюшка, не тебе нас хвалить. Мой покойник по твоим следочкам ходил и мне завещал. Мы все твои подручные. Сколько нынче-то сюда несчастненьких пригнали? Я две сотни калачей привезла. Чтоб на каждого по одному, а бабам с младенцами побольше. И чтоб солдатикам-инвалидам перепало. И вот еще тут, возьми раздай. Она протянула мешочек, шелестевший бумажками-ассигнациями, бугрившийся монетами.
— Тут полста рублев будет.
— Чувствительно благодарствую, сударыня. Рука дающего да не оскудеет.
Слуги Агафьи Филипповны перетаскивали из кареты в коридор узлы с калачами, корзины с морковью, репой, огурцами и бумажными промасленными свертками.
Староста и его подручные разносили гостинцы по камерам. За столиком у окна — пожилой монах. Перед ним в ящике — ассигнации и мешочки с монетами. Арестанты подходили менять бумажные деньги на серебряную и медную мелочь. Им предстояли тысячи верст через деревни и городишки. За копейку можно хлеба на целый день купить; за алтын и молока достать, и яиц. Но какой мужик наберет монет на сдачу с ассигнации? Да и цену бумажкам в дальних краях не знают.
— Отец Варсонофий, милый братес. Исвольте получить, вот милостыня от Агафья Филипповна, госпожа Рахманова. Посчитайте, сколько есть сегодня самые бедные и дивидируйте, то есть поделяйте, сколько для каждого.
— Добро, Федор Петрович, знаю уж, знаю… Здравствуй, матушка Филипповна. Лепта вдовицы угодна Господу. И аз молюсь, чтобы сторицею тебе воздалось.
Пегобородый староста зычным басом перекрыл гомон, шумы, бренчанье цепей, ревнул по-диаконски:
— Возблагодарим, братья, благодетелей наших за их милосердие и доброхотные даяния.
Из разноголосых благодарственных возгласов и причитаний возникло пение. Завели в женской камере высокие голоса. Подхватили мужские.
— Спаси, Господи, люди Твоя… И сохрани достояние Твое…
Агафья Филипповна, монах, кучера, солдаты во дворе крестились. Федор Петрович с фуражкой в руке стоял, наклонив голову, и тихо подпевал:
— Спаси и помилуй…
Молодой кандальник, помогавший старосте, кончив раздавать калачи, заталкивал в карман широких дерюжных штанов монеты, полученные от отца Варсонофия.
— Дядь, а дядь! Эта барыня, кто же такая будет?
— Купчиха. Богатейшая вдова. У ней в Замоскворечьи не дом — хоромы, и лабазы, и корабли на Волге. Староверы они. Муж строгий уставщик был. И норовистый старик. Двенадцать лет назад, когда я в Сибирь брел, я его здесь в тюремном замке видел. Попы на него доносили, что он все им поперек, его и посадили на цепь. А он слабый старичок был — постился много. Болеть стал. Попал Федору Петровичу в руки. Тот всех болящих жалеет, про веру не спрашивает. Он сам-то не нашей веры, а латынской… Но всех лечит, всех жалеет. Потому как все люди от Адама. И за всех Спаситель крестную муку принимал. Он того купца вылечил, да еще и просить за него стал, чтобы не мучили старика, не угоняли в Сибирь; и губернатора просил, и митрополита. До царя дошел. И достиг… Отпустили купца. Все его семейство не знало, как благодарить целителя и заступника. Они ему давали и деньги — больше тысячи — и разное добро. А тот не взял: мне, говорит, ничего не надо, а ты лучше пожертвуй несчастным в узилищах, арестантам, ссыльным, каторжным, их женам и деткам, кто в голоде и холоде. И жертвуй, говорит, не раз — другой — на Рождество, на Пасху — как у вашего брата заведено, а давайте каждый раз, как партию в Сибирь гонят, чтоб и на путь доставало. И тот купец имел понятие. Сам ведь в тюрьме валялся. Он и послушался. А как помирать стал, жене приказал, вот этой самой Филипповне, чтоб непрестанно давала милостыню хлебом и деньгами. Вот она и старается.
— Дай ей Бог! Мне два пятиалтынных досталось. Такая же, значит, святая душа, праведница; я за нее молиться буду.
— Много ей твои молитвы помогут! Она баба справедливая, добрая, про нее и без тебя Бог знает. Но с Федором Петровичем ты ее не равняй. Далеко синице до ясна сокола. Милостыню-то всякие люди подают. И господа, и купцы, и мещане, и мужики. Приносят в праздники кто хлебушка, кто яичка, кто копеечку. Ну купцы, правда, больше других стараются. Потому что у них страха Божьего больше, чем у господ и мужиков. А еще и потому, что иной купец и с Сыном Божьим, и с Пречистой Девой Богородицей, и с самим Господом поторговать норовит… Как торговать? А так же, как они друг с дружкой ладятся… Кто по совести, а кто по хитрости. Я тебе свечу пудовую поставлю, а ты мне в делах пособи. Я тебе икону в золотом окладе, а ты меня от хвори исцели. Я тебе церкву каменну, а ты мне смертный грех прости. Такой купец с Богом рядится, верит, что в Царствии Небесном теплое местечко можно купить. Для того и заказывает молебны. Для того и милостыню подает. Копейку пожертвует, на рубль надеется… Нет, это я не про Филипповну. Она и вправду старушка хорошая, от чистого сердца старается. Но ты сообрази: она тысячу рублей милостыни раздаст, а у ней сотня тысяч остается. И каждый месяц еще прибавляется. Деньга деньгу за собой тянет. А Федор Петрович двадцать лет назад богатым барином был. В Москве на Кузнецком мосту каменный дом имел, под Москвой — целую деревню, сотню душ крепостных; в карете ездил, четверкой — рысаки, как снег белые. Вся Москва дивилась. А все за то, что лекарь он — прямой чудотворец. Все болезни исцеляет; когда холера была, он тысячи людей от смерти упас… Крестик у него в петлице видел? Сам царь пожаловал, покойный Александр Благословенный… Генерал-губернатор Московский, Голицын-князь, Федор Петровичу первый друг-приятель был. А теперь видишь, в какой он пролетке ездит… И одры какие его возят. И фрачишко на нем тот же, что и десять лет назад был. И чулочки штопаные-перештопаные… А почему? Потому что все, что имел, раздал нашему брату, и все, что получает, раздает. Точно как в Писании сказано — все дочиста.