Она сердилась на брата и злилась на его пациентов и их слуг, приходивших за доктором, за то, что и они не хотели с ней объясняться. Но иногда едва ли не больше злилась, когда какой-нибудь молодой франт отвечал ей по-французски, говоря куда быстрее, чем она, и, конечно же нарочно, произнося все слова на особый лад, как парижане-такие же наглецы. Когда они завоевали Кельн, они постоянно сновали по городу, и военные, и штатские. Много лет в лавках и на рынках слышна была их картавая трескотня.
А Фриц на все ее упреки, жалобы и наставления ласково отвечал, что нехорошо злословить о людях, которых не понимаешь и, значит, не следует судить о них, это несправедливо, не по-христиански.
Однако на брата она не могла долго сердиться; жалела его. Добряк Фриц так восторженно благодарил за каждый завтрак и обед, так радовался блюдам, знакомым с детства, которых давно не пробовал. А скольких сил ей стоило, чтобы оттеснить бестолкового повара и стряпать по-своему.
Каждый раз, когда Фриц принимался рассказывать ей о своих делах, он огорчался, замечая, что она не любит слушать о болезнях, о непорядках в больницах, зато подробно расспрашивает о хозяйственных делах, о доходах, расходах, новых покупках…
Федор Петрович Гааз разбогател. Он стал модным врачом. Он купил каменный дом на Кузнецком мосту, одной из самых людных улиц, которая проходила на месте бывшего моста, через речку, полвека назад накрытую деревянными и каменными настилами, засыпанную землей. Обзавелся Федор Петрович и большой удобной каретой, четверкой орловских рысаков. Купил в подмосковной деревне Тишки имение и сто душ крепостных, завел суконную фабрику.
Крепостных он сразу же велел освободить от барщины — пусть платят оброк, сколько посильно, а молодые пусть работают на фабрике, учат ремесла.
Соседи — помещики и уездные чиновники — ухмылялись, посмеивались, а кто и хохотал, рассказывая анекдоты о новом барине.
— Слыхали, — говорили они, — немец-то наш намедни проведывал свои владения. Приказчик ему в глаза врет бесстыдно: там, дескать, не уродило, там градом побило, там мужики воруют. Староста, плут из плутов, знай поддакивает, казанской сиротой прикидывается, про бедность скулит, а сам-то матерый кулак, богаче иных купцов московских. Но этот лупоглазый всем верит, всех жалеет. Пошел по избам, спрашивает, где есть больные, стал и стариков, и баб учить, наставлять, ну вроде попа… А когда отъехал, увидел на дороге телегу, чей-то мужик над павшей клячей убивается, а на телеге баба голосит. Добро бы его мужик был, а то ведь и вовсе другого уезда, куда-то спешно ехал, загнал клячу. Но он не стал долго спрашивать, велел из своей-то знатной четверки белого орловца-трехлетку тут же выпрячь и подарил мужику. Тот, конечно, ошалел на радостях, должно и не поверил сразу, на коленях елозил, башмаки ему целовал. А он вскочил в карету и укатил уже тройкою. И не спросил даже, чей мужик, как звать… Вот уж истинно бестолковый расточитель.
Но Федор Петрович полагал себя деловым, хозяйственным, благоразумным помещиком. Он терпеливо объяснял приказчику, и старосте, и крестьянам, почему надо соблюдать чистоту в избах и скотных дворах, убеждал сажать картофель. (На черные «земляные яблоки» многие еще смотрели недоверчиво, старики плевались — «чертов помёт».) Карандашиком на листе бумаги он выписывал расчеты: сколько чего нужно для имения и для фабрики, какие доходы поступать должны и помещику, и крестьянам. Он убеждал крестьян, что надо разводить сады, цветники, приказывал давать им из имения саженцы и рассаду. Объяснял: от этого и польза для здоровья, и красота.
Слушали его почтительно; кланялись — истинно так, благодетель ты наш, кормилец, наставник. Мы твои рабы, за тебя молимся. Но между собой толковали, кто недоуменно, а кто и с сердитым недоверием:
— Чудной барин! Рассудительный, ласковый. И самого озорного и непутевого не ударил, посечь не велел, не обругал даже. Все только укоряет и сам чуть не плачет.
— Блажит, лопочет — не понять, чего хочет…
— Видать, хитрый змей, не нашего Бога поп; улещивает, умасливает, а потом семь шкур драть будет…
— Да где там хитрость? Как есть недоумок, юрод Христа ради. И смех и грех с таким барином; с ним, бесталанным, и без хлеба, и без штанов останемся.
Приказчик доложил ему, что пришло распоряжение о рекрутском наборе. На их деревню разверстка — поставить одного рекрута. Они со старостой уже подобрали — самый негодный мужичонко: лодырь, пьяница и на руку нечист; крал у своей матери, у соседей. Учили его уже всяко — и секли и в погреб сажали на хлеб и на воду — не помогает. Пускай теперь в солдатах поучат.
— О нет! Это нельзя! Такой прожект есть очень плохой, против совести. Очень стыдный для нас! Рекрут идет на царская служба. Надевать мундир российского императора есть высокая честь. Российские солдаты побеждали самая великая армия Наполеона Бонапарта. А вы хотел посылать в славное царское войско самый плохой мужичок из моя деревня — пьяница, вор! Это есть абсурд! Очень стыдный абсурд! Надо посылать самый лучший молодой поселянин, честный, крепкий, добрый, какой любит Бога, любит отечество, любит государь император.
Приказчик немедленно раскаялся, признал, что грешен по глупости своей и невежеству, благодарил барина за вразумление. Он сдал в рекруты другого парня, чуть получше. Федор Петрович велел снабдить новобранца и его родню гостинцами и деньгами.
— Это очень печально разлучаться. Когда я уезжал из мой отеческий дом, мои батюшка и матушка тоже плакали. А для эта семья есть печаль много больше. И страх. Поелику солдатская служба трудная, опасная. Надо иметь сострадание и надо объяснять, что эта печальная разлука есть также высокая честь. Посему надо им давать награды и гостинцы.
Слухи о его диковинных поступках и рассуждениях доходили до Москвы, до знакомых и незнакомых. Молодежь и многие дамы восхищались — вот где неподдельная добродетель! Но кое-кто лишь вертел пальцами у лба — «свихнулся наш доктор».
Некоторые пытались ему объяснить, что он слишком доверчив, не зная сельской жизни, во всем полагается на обманщиков, плутов.
— О нет, батюшка милостивый государь, не могу с Вами согласиться. Не может быть никакой обман. Мой приказчик есть разумный опытный человек, а бургомистр-староста есть почтенный крестьянин, отец большого семейства. Когда такой человек говорит — это есть истинная правда, вот тебе крест, — и делает на себе знак креста — я не могу ему не верить…
— О да, матушка сударыня, ваше сиятельство, я тоже знаю, бывают настоящие плуты-обманщики, кои крестятся и врут без совести… Такая ложь есть очень большой грех. Такой человек есть большой грешник. Но если человек говорит и крестится, а я не хочу верить — это уже мой грех. И тогда есть не один грешник, а два. И значит, на свете есть дважды более грехов. А если он говорил правду и я не верил, то уже мой грех дважды большой и опять на свете больше грехов. А если он говорил неправду, но я верил и он это видел, он может быть потом будет стыдиться и каяться…
— О нет, сударыня, это не надо, чтобы он ходил ко мне каяться, пускай он тихо, в своей душе перед Богом признает грех, тогда уже грех будет менее тяжелый, тогда он после будет менее грешить… Вот видите, милостивые сударыни и милостивые судари, это есть логика! Имеем четыре возможности. Первая: он говорит правда, но я не верю. Это мой грех — большой двойной грех. Поелику дурной пример для него и для всех людей, кто будет иметь соблазн говорить неправда, если не верят правда… Вторая возможность: он говорит неправда и я не верю. Это два греха — его и мой, как я уже имел честь сейчас объяснять. Третья возможность: он говорит неправда, но я верю. Это только один грех. Но есть надежда на раскаяние, исправление. Четвертая возможность: он говорит правда и я верю. Эрго: совсем нет греха… Посему я верил, верю и всегда буду верить людям, кои делают знак креста.
Доходы от имения и фабрики все уменьшались. Приказчик и староста врали все наглее. А доктору Гаазу требовалось все больше денег на оборудование и на строительство больниц, а позднее — на помощь арестантам. По совету того же приказчика он согласился продать рощу строевого леса богатому купцу. Тот обещал заплатить через недельку-дру-гую; наличных не было. Между честными людьми какие нужны векселя-расписки, марание бумаги? Просто ударили по рукам. Купец перекрестился, обещал пожертвовать половину своего дохода от купленного леса на богадельню и на больницу для чернорабочих. Федор Петрович, следуя обычаю, поднес покупателю и приказчику по чарке и сам пригубил горького хлебного вина.
Но денег он не получил — ни через неделю, ни через месяц, ни полгода спустя. На все напоминания купец сперва отмалчивался, отмахивался — «нет наличных», а потом велел отвечать: «Все давно заплачено, он же и мою расписку возвернул».
Федор Петрович был так потрясен этим бесстыдством, что пожаловался губернатору. Тот вызвал должника; разговаривал сердито и презрительно. Однако купец и не робел, и не изворачивался.
— Не извольте, Ваше сиятельство, огорчаться и гневаться. Оно, конечно, вроде бы и не ладно — товар взят, а деньги не получены. Да только, Ваше сиятельство, на поверку-то дело не такое простое. Наши торговые дела совсем иные, чем господские дворянские. У вас как заведено: дал слово — держись, кто обидит — дерись, сабелькой уколи, пистолетом прострели! А у нас по-другому: главное — шевели мозгами! Не обманешь — не продашь. И помни: простота хуже воровства. А этот лекарь, Ваше сиятельство, как есть простак. Знаю-с, знаю-с, Ваше сиятельство, наслышан, что он слывет вроде как Божьим человеком. Да только зачем он тогда, глупый немец, не в свои дела полез — не в Божьи, не в лекарские, а в барские и торговые. Помещик с него никакой, куры смеются: лучших мужиков в солдаты сдает; деревенька его Тишки и фабричка там — одно разорение, убожество, глядеть тошно! У него только самые ленивые не воруют. Вот взять хотя бы этот лес. Настоящая цена ему четыре тысячи, ну по меныпости три с половиной. А я его приказчику дал красненькую и купил за две с половиной. Так хозяин-то бестолковый и расписки не взял: «Пошальства! Пошальства!» Дурак твой немец, Ваше сиятельство, а дураков и в церкви бьют. Теперь он жалится, плачется… Да только Москва слезам не верит. Где вексель? Где расписка? Где свидетели?.. Нетути! Мне его приказчик давно уже гербовую бумагу подписал, что ничего не знает, не ведает ни про какие мои долги и что барин его не всегда в своем уме состоит… Вот оно как, Ваше сиятельство! Если ты по закону хочешь, как грозился, так ничего ты в этом деле не достигнешь. Потому как никаких правов у твоего немчуры против нас нет. Ни в каком суде он теперь ни правов, ни управы не найдет… Но, конечно, если по совести, по-божески, тогда другое дело. Тогда за ради Вашего сиятельства, как Вы есть милостивец наш и благодетель, чтобы Вас уважить, тогда, пожалуй, можно. Так уж и быть, заплачу. Поучил дурака, чтоб впредь умней был, и заплачу… Не-ет-с, Ваше сиятельство, завтра не получится. Нет наличных, истинный крест! Вы же сами знаете, какой год выдался. Кругом недороды. Где засуха, где градобитие, взыскует нас Господь за грехи наши. Нынче я сам в долгу как в шелку, а все наличные в обороте… Но обещаюсь, как управимся, не позднее Покрова заплачу ему те две с половиной тысячи… Хоть и знаю, что он их непутем расточит: на нищих калек, какие по больницам дохнут, и на каторжных воров, убивцев — чертовы осевки, прости меня Господи!.. Да уж добро, добро, Ваше сиятельство, как сказал, так и сделаю… Только за ради Вашей милости.
Он не заплатил ни после Покрова, ни через год. Генерал-губернатор тем временем болел; уезжал лечиться за границу. У Федора Петровича прибавилось множество других забот. Деревня и фабрика были проданы. Он убедился, что любые попытки найти управу на бесстыжего должника тщетны, а на совесть его надеяться нельзя.
Но все это произошло позднее, уже в тридцатые годы.
III. Штадт-физикус
Князь Дмитрий Васильевич Голицын был отпрыском «века Екатерины». Мальчиком он видел и слышал, как вокруг надеялись на благодатное просвещение, как праздновали славные военные победы и все новые завоевания: Румянцевские, Орловские, Потемкинские, Суворовские. В юности он отличился, был храбрым офицером-конногвардейцем, командовал полком под Аустерлицем и в Пруссии, потом сражался с турками за Дунаем и со шведами в Финляндии.
Надеясь на долгие мирные годы, он взял отпуск и в университетах Гейдельберга и Иены изучал философию, историю, естественные науки. Когда опять пришлось сесть в седло, командовал полком в великой «битве народов» под Лейпцигом и в последних боях с Наполеоном уже во Франции, на дорогах к Парижу.
Но его не привлекали ни власть, ни слава полководца. Знатный вельможа избегал двора, не терпел интриг, ни перед кем не заискивал. При встречах с царем и с его родней он строго соблюдал этикет, но был почтителен без тени угодливости, везде сохранял обычное спокойное достоинство, а в иных случаях открыто высказывал несогласие. Он никогда ничего не просил для себя или для своих близких, никого не оговаривал, не злословил. Царь Александр уважал прямодушного князя и в 1820 году назначил его московским генерал-губернатором.
Еще и восьми лет не прошло после великого разорения и пожаров. Новый губернатор посвятил все свои силы восстановлению Москвы. Целыми днями он толковал с архитекторами, подрядчиками, офицерами инженерных войск, чиновниками, владельцами городских усадеб, с митрополитом и его помощниками, ведавшими строительством церквей и монастырей, с дворянами, просившими ссуд, с купцами, местными и приезжими, готовыми осесть в Москве, заводить фабрики и торговые дела.
И в самые напряженные дни, заполненные деловыми встречами и разъездами, дом Голицына был открыт для гостей званых и нежданных. За обедом и ужином у него встречались петербургские сановники, именитые иностранные гости и помещики из дальних губерний, генералы и университетские профессора…
Федор Петрович постоянно бывал в доме князя, считался не просто домашним врачом, а другом семьи. И во многих других московских домах его встречали радушно, как желанного гостя.
Скептические старики в пудреных паричках, помнившие еще матушку Екатерину, понюхивали душистый табак из дорогих табакерок, пили домашние настойки, рассказывали анекдоты о «екатерининских орлах», беседовали о большой европейской политике. Их сыновья и старшие внуки в сюртуках и домашних венгерках, еще сохранявшие офицерскую выправку, курили пенковые трубки, пили шампанское и водку, толковали о назначениях в армиях и министерствах, о смерти Наполеона, об урожаях, о заграничных новостях — англичане придумали самоходную телегу с котлом, который паром крутит колеса.
Романтические юноши в разноцветных фраках и широкополых шляпах-«боливарах» пили французские и немецкие вина, говорили возвышенно и чувствительно, рассказывали о смерти Байрона в Греции, спорили об актерах и танцовщицах, о новых романах, о стихах, читали эпиграммы обоих Пушкиных — дяди и племянника… Старосветские московские баре, окруженные многочисленной родней и суетливой челядью, деспотические гостеприимцы, часами не отходившие от обеденных столов, пили все, что было хмельного, жаловались на распущенность молодежи, на засилье немцев в Петербурге, на леность мужиков, лихоимство чиновников, корыстолюбие купцов и всеобщий упадок нравов.
Университетские профессора и студенты, молодые купцы, образованные молодые чиновники, литераторы, издатели, типографшики, участники философского кружка, называвшие себя «любомудрами», одевались разношерстно, кто по моде франтом, кто в строгом темном сюртуке, кто в поношенном фраке, курили и трубки, и едко пахучие сигары, пили дешевые вина, водку, а всего чаще пиво. Встречались они и в барских домах, собирались компаниями в трактирах, кухмистерских, в прокуренных холостяцких берлогах или в опрятных обывательских квартирах и судили-рядили, спорили о философии, политике, стихах, романах, ученых трактатах, о городских происшествиях и светских сплетнях — обо всем на свете…
Дамы разных сословий увлеченно разговаривали с Федором Петровичем о медицине, о болезнях своих близких, о примерах исцелений и врачебных ошибок. Он и сам любил подолгу беседовать с ними.
— В хорошая семья муж, супруги отец- есть политичная глава, есть как башня или крыша на красивом здании. А жена, мать и супруга — есть генеральный фундамент, или, как говорят, материна балка. Муж и жена это как Санкт-Петербург и Москва. Вы подумайте, сударыни, почему говорят: матушка-Русь, матушка-Москва, матушка-Волга, даже город Киев, который грамматично есть маскулинум — «он» — называют «мать городов русских»? Несомненно потому, что МАТЬ есть великое святое слово и великий феномен. Мать в доме и в отечестве имеет главные важные дела: дети, здоровье, питание и чистота!.. Да-с, мои милостивые сударыни, чистота во всех смыслах — чистота телесная, чистота питания и жилища и чистота душевная: чистота нравов, поведения и речи. Не позволять грязные бранные слова и злословие. Все это есть великое благородное призвание для всякая женщина — старая, молодая, богатая, бедная, знатная особа и скромная поселянка. Это есть прекрасный женский долг перед Богом и святой Девой Марией. Это все есть святая правда, и Бог дал нам свой знак совсем недавно. Прошедший век был век просвещения, науки, был такой век, когда Россия начала быть великая империя. И в это время в России были женщины — императрицы. После Петра Великого была его супруга Катерин Первая, потом Анна Иогановна, Элизавет Петровна и самая великая — Катерина Вторая. Это есть очевидный божественный знак для всех христианских государств. И в Австрия тогда тоже была великая императрица Мария Терезиа… Мусульмане и язычники имеют дурные законы, там женщина, как раба — никаких прав. Евреи даже имеют молитву для мужчины и для мальчика «благодарю тебя, Господи, что я не есть женщина». Но все христиане имеют святой долг любить, уважать каждая мать, каждая супруга и сестра… Ваш покорный слуга, мои милостивые сударыни, уже имел честь доказывать в книга, что медицина есть королева наук. И я всегда есть готовый доказывать, что медицина есть главная наука для всякая хорошая женщина.