Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Тендряков Владимир Федорович 6 стр.


Федор шел вдоль по кабелю, тянувшемуся между полынных кустиков. На всякий случай (а вдруг обрыв) он исправит — ребятам не придется лишний раз бегать. Пересек перекопанную им дорогу, на которой лежал под бомбежкой.

Полынь полосовала по кирзовым сапогам, очищала от пыли кожу головок до сухого блеска. Ближе и ближе НП, ближе и ближе встреча с лейтенантом Пачкаловым. Тот ждет воды, полный котелок воды. Карабин оттягивает плечо, в ствол загнан патрон, затвор взведен, стоит на предохранителе…

Изредка в полынном океане встречаются острова высокой — выше пояса — сухой травы, степной, незнакомой Федору. На багровом свете заката ее метелки отливают, как петушиный хвост.

Впереди, укрытый травой по плечи, прыгал солдат, спешил навстречу. Федор вгляделся — похоже, Тихон Бучнев, по уж слишком прыткий, как мальчишка.

Тихон Бучнев — он! Заметил Федора, замахал, как мельница, руками, несколько раз споткнулся. Лицо распаренное, темно-красное, глаза белесые, словно вымоченные.

— Лейтенанта…

И Федор почувствовал, как стала мокрой рука, придерживавшая перекинутый через плечо ремень карабина.

— Лейтенанта Пачкалова… Только что… Минут десять назад… Шальной пулей… Впереди меня шел… Гляжу — боком, боком… И упал… Я к нему… В голову… На моих руках и отошел… Ну, минут десять, пятнадцать…

Федор стоял, вцепившись липкой ладонью в брезентовый ремень карабина.

— Боком, боком, гляжу… Я всего в пяти шагах шел… Капитан Голованов вызвал его к себе… Он меня с собой прихватил… Всего в пяти шагах, как мы с тобой… И боком, боком…

Тихон Бучнев вытирал рукавом с лица пот, жалобно глядел вылинявшими глазами. У Федора были свинцовые ноги — не оторвать от земли. Он стоял и молчал.

— Надо капитану доложить… Не знаю, право… Страх, парень, нашел, не скрою…

Федор с усилием отодрал руку от ремня карабина, почувствовал — способен оторвать и ноги от земли, обронил ватное:

— Пошли…

Тихон Бучнев пританцовывал рядом:

— И пули я не слышал. Не свистело вроде… Боком, боком, как пьяный… Ребенок, считай. Ох, ребенок!

Закат разливался над плоской землей. У самой земли — густой, красный, злой, выше — нежный, чистый, словно зеленая морская вода, освежающий. Закат снизу подпирает равнодушная перебранка автоматов и пулеметов.

Гнулись вниз метелки незнакомой травы. Воздух застыл — нет дыхания.

И знакомое лицо спокойно, и прядь волос, прилипших ко лбу, прядь белобрысых волос, пропитанных потом, который еще не успел высохнуть, и сапоги со сбитыми каблуками. Ногти на руках уже начали синеть…

Вспомнилось, как лейтенант Пачкалов играл в ножички, стоял на коленях и считал сам себе: «Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Молодец, Юрка!» Потом он увидел Федора и залился краской. С той минуты и стал придираться.

Колени поджаты к животу, маленький, худенький, угловатые плечи под облинявшей гимнастеркой, губастое грязное лицо. И сапоги-то старенькие, каблуки сбиты на сторону.

Закат тяжелеет. Земля впитывает в себя раскаленную полосу неба. Юрка Пачкалов не видит этот закат… Он не узнает, что завтра утром подымется солнце. Ни солнца, ни неба, ни дня, ни ночи — ничего, пустота. А в ствол карабина вогнан патрон… Для него…

Если б можно все то, что ему, Федору, суждено прожить, честно разделить пополам, — с радостью, если б было можно…

Прядь волос еще не высохла, острые колени прижаты к животу. Но уже посинели ногти на руках…

Он, наверное, так и не успел напиться перед смертью. Ему никто не принес воды.

— Похороним, — сказал Федор Тихону. — Документы взял?

— Документы и письма какие-то — пачка… Вот пистолет еще забрать… Лежит на пистолете, ворошить не посмел.

Перевернули вялое, покорно податливое тело. Федор вынул из кобуры теплый пистолет, которым недавно ему грозил Пачкалов.

Шагах в пятидесяти был заброшенный окоп. Уложили в него, землю с бруствера сбрасывали руками и прикладами карабинов.

Посидели на корточках, помолчали…

Похоронена вина Федора перед этим человеком, похоронена от всех, но не от самого себя — сам-то будет помнить.

Похоронена и юность Федора. За эти минуты он повзрослел. А лейтенанту Пачкалову, недавно игравшему в ножички, так и не пришлось стать взрослым.

11

Изрытую снарядами, развороченную бомбами, проточенную траншеями, исковырянную одиночными окопами степь накрыла темнота. Вместе с темнотой пришла тишина. Вместе с тишиной — ощущение, что ты пока жив и что долго, долго будешь жить, долго, по крайней мере до утра. Можно распрямиться во весь рост, стать на несколько часов человеком.

…Светят звезды, низкие, крупные, какие-то лохматые. Степные звезды. Среди них, извечно неподвижных, выстроенных в знакомые с детства созвездия, нет-нет да потянутся ровной чередой блуждающие звезды. Где-то далеко-далеко простучит автоматная очередь — пунктир трассирующих пуль, звезд-скитальцев, утонет в чернильном небе.

В окопах с хрустом потягиваются, распрямляют затекшие спины, садятся прямо на бруствер, и тут, как на деревенских завалинках, начинаются негромкие беседы.

От нагретой за день земли тянет теплом, от голосов — уютом и тихим радостным удивлением: «Живы, братцы!»

Тишина, тишина…

Но эта тишина пуглива. Кто там курит, черт возьми! А ну, сукин сын, прячь цигарку! Огонек проколет темноту — ударят автоматы, пулеметы, взроют пули землю, а то, гляди, набросают мин, пойдет карусель не хуже дневной. Береги темноту, если хочешь тишины и передышки, береги темноту — кури в рукав, прикрывайся полой плащ-палатки, лезь в окоп на самое дно… Кто там курит? Прячь цигарку!

Тишина, тишина…

Лишь взбрыкнет где-то сонный автоматчик, подпустит к законным звездам незаконное многоточие трассирующих пуль…

Тишина, тишина…

А на бруствере-завалинке захлебывающийся от умиления голос толкует о неправдоподобно прекрасном прошлом:

— Девка-то она, братцы мои, такая, что с разгона подойти боязно. Но я был под хмельком, что мне — море по колено… Я было ее уламывать: брось, мол, Машка, куражиться…

В стороне сидит Мишка Котелок, сосредоточенно мнет задник сапога, заглядывает в черный зев голенища, ворчит:

— Наградил, лахудра, да еще сало взял. Сапоги-то хоть штабной машинисточке подари. Кожу живьем сдеру с этого Зипунова… Лахудра!

Тишина, тишина…

На той стороне пробил в небо автомат не обычную очередь, а с коленцем: трат! трра! тра-та-та!

Миша Котелок на секунду отрывается от сапога:

— Музыкант какой-то… Там кроме немцев румыны стоят. Румыны — все музыканты. Ишь, откамарил… — И снова ворчливо: — Встречу Зипунова, натяну на морду сапог — ходи, гад, как в противогазе…

Федор лежит на спине, глядит в небо, в сочные звезды.

Прошел день. День — и только-то. Кажется, когда-то давным-давно, где-то в середине жизни шагал он, Федор, вместе с артиллерийской колонной — «Марш! Марш!». Горел в степи костром сбитый самолет… И шагал петухом, выставив грудь: его — убить?.. Давно, давно, тогда он был глупый, совсем щенок. Неужели прошел только день? Теперь кажется — вся жизнь раскололась на две равные половины: вся прошлая — Матёра, Савва Ильич — и этот день. Один день!.. Не верится…

Тишина, тишина…

А звезды помаргивают. Другие звезды, другие земли глядят вниз на эту покрытую ночью степь, на исклеванную, на избитую, на спаленную. Здесь разбушевалось величайшее несчастье, а им, звездам, с их высоты, с бесконечности все это кажется ничтожно маленьким, не стоящим внимания. Помаргивают добродушно, заговорщически, словно он, Федор Матёрин, разделяет их мысли_мелочь, шуточки, так себе… Так себе? А для Пачкалова вы, звезды, потухли — нет вас, не существуете, вычеркнуты вместе со всей вселенной. Шуточки, так себе…

И вдруг звезды в испуге бледнеют. На чернильное небо со злобной веселостью круто взбегает игрушечное, белое от накала солнце — осветительная ракета!

Собеседники с бруствера-завалинки дружно — куча мала! — скатываются в окоп. Миша Котелок гибко припадает к траве, прижимается тесней к земле и Федор.

Степь — шероховато-живая, каждая тень движется, корчится, словно пытается сорваться и бежать от страха. Свет, заливающий степь, мертвенно-голубой, резкий, беспощадный.

Солнце-игрушка взбежало на горку, покатилось вниз. Набухают, растут тени, тянутся издалека к лицу Федора, кажется — не щетинистая трава вокруг, а, как в сказке, вздымаются на глазах лохматые леса. Земля глотает солнце-игрушку, ночь наваливается еще более густая, смолистая.

Снова выползают на бруствер солдаты, снова умильно-задушевный голос:

— Значит, так… Поймал ее раз как-то после танцев и говорю напрямки: хватит, моя дуся, в кошки-мышечки играть. Бросай ты своего долговязого, собирай свои кунды-мунды и переезжай ко мне…

Снова звезды висят над лицом. Снова — тишина, тишина…

12

Кончился еще один день. День долгий, как век.

В овраге собрались на партийно-комсомольское собрание.

Многие ранены. Свежие бинты над грязными, обожженно-копотными лицами среди уныло пыльных гимнастерок застенчиво сияют в полутьме.

Комиссар дивизиона, рослый, рыжий, конопатый, в каске набекрень — кадровый вояка, за спиной гражданская война и финская, — говорит осипшим голосом, рубит ладонью:

— На нас бросали пехоту — мы выдержали! Нас засыпали минами и снарядами — выдержали! Шли танки — и мы устояли! И самолеты тоже бомбили — мы живы, мы не отступили! А завтра на нас может свалиться все разом — атаки, снаряды, танки, бомбы. Все вместе! Выдержим завтра, не побежим, — значит, мы победили на этом участке!.. Понятна задача? Объясните беспартийным бойцам одно требование — не показывать спину! Вот и все!.. Говорить много нечего. Расходитесь по своим подразделениям, отдыхайте.

Комиссар подтянул на плече автомат, неповоротливо кряжистый, в пропотелой солдатской гимнастерке, перехваченной офицерскими ремнями, первый полез по склону из оврага. За ним круглый, пышнотелый, с мягким, как подушка, задом политрук Сергеев.

Комиссар оказался прав: утром противник бросил все, что мог. Он оказался прав, но убедиться в этом уже не успел. Ранним утром при первой перестрелке его убило.

Пшеница горела. При свете солнца пламени не было видно. Только в метре над землей, словно сам по себе, из знойного воздуха рождался растрепанно-темный дым. По-мирному пахло костром.

Одна подбитая пушка скособочилась среди трепещущего дыма. А одну пушку подбили еще вчера и ночью без хлопот отправили в тыл. Вокруг двух оставшихся — суета, крики, матерщина. Получен приказ — сниматься. Пламегасители на длинных стволах задраны в небо.

За копотным чадом горящей пшеницы, за плещущим жарким воздухом видны немецкие танки — маленькие безобидные жучки, словно уснувшие на солнце.

Первое орудие запряжено, ездовые бьют коней, и кони, падая вперед, рвут постромки.

— Марш! Марш!.. Эй, сучье вымя, куда прешь?.. Вправо, лапоть, бери! Впра-аво-о!

Неподалеку рванул снаряд, комья сухой земли застучали по каскам — никто не обратил внимания.

— Марш! Марш!

Началось отступление.

Отступление…

На плече у тебя карабин, ты не ранен, ты не болен — способен драться.

Кремнево спеченная степь, полынь пахнет перебродившей земляникой. Степь без конца… Впереди она своя, за спиной — чужая. Ты — граница государства. Стой! Нельзя! Все идут, идешь и ты.

Шаг за шагом, шаг за шагом в глубь степи, в глубь страны…

— Воздух!!

И смывает всех с дороги, кубарем катятся с лошадей ездовые. В колючие кюветы лицом, грудью, коленями — спасай, земля-матушка!

Моторный рев, надсадный, вынимающий душу вой — водопад из поднебесья… И незыблемо-прочная земля сотрясается, лопается, крошится. Лицом, грудью, животом, коленями в ненадежную землю.

А потом… сытое урчание удаляющихся бомбардировщиков. На дороге, путая постромки, бьется раненая лошадь, ржет, истерично захлебывается, в ее предсмертном крике что-то жутко человеческое. Остальные лошади теснятся, храпят, во влажных глазах тоскливое недоумение.

Разносится приказ: батареям держать интервал — полкилометра, при лошадях — ездовые, при пушках — расчеты; связисты, разведчики, хозяйственники — с дороги, в степь! Шагай стороной, чем меньше на дороге народу, тем она безопаснее — не налетят самолеты, не обстреляют.

Федор вышел в степь с Мишкой Котелком и Тихоном Бучневым. Снова в воздухе раздался гул моторов — бросились врассыпную, попадали… Самолеты прошли мимо, Федор встал, рядом с ним поднялись какие-то минометчики, тащившие на себе тяжелые плиты и стволы.

Крикнул:

— Котелок! Бучнев!

Никто не ответил. Бросился в одну сторону, в другую — всюду похожие друг на друга, почерневшие от солнца, от пыли, от пота, от усталости люди. Тащатся в одиночку, темными кучками, растянулись цепочками, в голове которых идут то лейтенант, похожий на Пачкалова, то какой-нибудь грузный старшина-сверхсрочник, армейский волк… Ковыляют раненые, одни, как младенцев, несут перебинтованные руки, другие, изнемогая, волочат простреленную ногу, как на костыль, опираются на винтовку. Степь населена, по степи великое переселение — все живое и полуживое тянется в одну сторону, к Дону, к переправе.

Вместе со всеми двинулся и Федор. Вместе со всеми, но один, без товарищей.

К переправе! Она — что ворота в рай. Только через нее можно попасть к своим, не оказаться в плену. К переправе!

13

Высокий берег, под ним густая каша людей, грузовиков, автофургонов, «катюш», пушек, танков, броневиков, повозок коней. Все это в тесноте, в пыли, в поту туго шевелится, жмется к. воде, растекается вширь. Никто не хочет оставаться наверху, в степи — гребень берега спасает от снарядов. А степь все выкидывает и выкидывает под берег — новых людей, новые машины, новые танки, новые пушки. Цепляются, сталкиваются, потрясают оружием, в роевом пчелином гуле не слышно охрипших голосов.

А под неспокойным берегом спокойно течет Тихий Дон. Что из того, что на нем время от времени взлетают водяные столбы, что из того, что по нему плывут вниз трупы. Тихий Дон привычен ко всякому.

Два берега соединяет тонкая нитка, по нитке гуляет паром. Сверху он кажется крохотным — накроешь ладонями. И не верится, что это к нему свалились полчища изнеможенных людей, стада машин, вереницы обозов… Перевезти буйное скопище таким крохотным паромом, кажется, все равно что вычерпать Тихий Дон ложкой, вынутой из-за голенища.

Течет Тихий Дон. Тихий Дон привык ко всякому.

Два могучих грузовика столкнулись на крутом склоне, измяли друг другу крылья, выбили фары, но спор не решили. Два капитана, наливаясь багровой кровью, хватают друг друга за грудки.

Застрял среди брошенных повозок санитарный фургон, возле него мечется растерзанная женщина в белом халате, уцепилась за рукав какого-то майора:

— У меня раненые! Поймите — раненые…

Майор дергает свой рукав, отводит глаза в сторону.

Увяз среди дышел и лошадиных крупов грузный танк. Вид у него конфузливый — люки открыты, башня повернута, пушка застенчиво глядит в сторону от реки. Танк брошен, как брошен сваленный на кучу патронных ящиков мотоцикл, как брошена переносная радиостанция 6-ПК — о нее споткнулся Федор.

Куда ни глянь, торчат стволы пушек. Сперва Федор кидался к каждому задранному пламегасителю — а вдруг свои! Нет! Сумели ли добраться или побиты по дороге? Что делать, к кому прилепиться? Один…

Среди солдатских выгоревших гимнастерок — диагоналевые сочно-зеленые гимнастерки комсостава. Для Федора командир дивизиона Голованов был богом, а он — всего-навсего капитан, одна «шпала» на петлице. А тут по четыре «шпалы» — полковники, перед такими капитан Голованов тянется в струнку. Выбрал одного полковника: рослый, плечистый, крупная седая голова, а главное — петлицы артиллериста. Бросился к нему, издалека вздернув ладонь к каске:

— Товарищ полковник, разрешите обратиться!..

И осекся… Полковник-то полковник, но не по форме — без пояса, травянисто-зеленая гимнастерка, распояской. Хотел осведомиться — не знает ли он, этот высокий артиллерийский полковник, где должен сейчас находиться 131-й артдивизион?.. Полковник скользнул по Федору невидящим, тоскующим взглядом, пожевал губами — и губы у него стариковские, мятые, запавшие, и в угасшем лице покорная усталость. Пояс с пистолетом бросил.

Назад Дальше