Видимо, кто-то опять повернул головку тумблера, потому что сверху Бетховен вновь зазвучал fortissimo. Помедлив, он бросил монетки в щель аппарата и набрал номер. Молчание было недолгим, и мужской голос, дважды повторивший «алло», был едва слышен из-за музыки, гремевшей и на том конце провода, причем музыка была та же, что доносилась к нему из зала ожидания. Он повесил трубку, не сказав ни слова, опять нажал на кнопку, подставил ладонь под падающие монетки, вышел из кабинки и медленно двинулся мимо уборных вверх по лестнице. Большие люстры теперь были выключены, свет исходил лишь от лампочек в форме свечей, горевших на елке, и волосы ангела слиплись от влаги и свисали прядями. Из тонущего во мраке угла зала продолжал звучать Бетховен. Выйдя наружу, Бенц увидел на мокрой площади ярко освещенную витрину. Он медленно подошел к ней: высокая кукла с белокурыми волосами, одетая в лыжный костюм, улыбалась ему и протягивала припорошенную серебристой пылью еловую ветвь. Волосы ее казались натуральными — такой теплый золотистый свет исходил от них. Только когда он внимательнее разглядел ее открытый рот, он заметил, что горла у нее не было: за ее розовыми губками скрывалась темно-синяя пустота. Он медленно зашагал в темный город: где-то поблизости стояла церковь, может, она еще сохранилась. Он шел мимо розоватых окон отеля, из-за тяжелых гардин которых Бетховен звучал уже совсем глухо. Очень нежной была эта музыка. Церковь оказалась уже восстановленной, в ее огромных окнах отражались уличные фонари, а на двери висела большая белая вывеска, возвещавшая строгими черными буквами: «Месса в 00 часов, открыто с 23 часов». И хотя он понимал бессмысленность своего движения, он все же подергал дверную ручку и низко наклонился, чтобы заглянуть в замочную скважину: стилизованные под свечи электрические лампочки окружали алтарь и затеняли Вечный Свет. Он медленно побрел обратно на вокзал. Было только девять часов. Едва свернув за угол, он услышал музыку, которая выплескивалась из темной глотки вокзала и вырывалась, словно пар, из всех его отверстий.
В зале ожидания оставалось совсем немного людей. С рюмками и чашками они сидели за столиками, на которых в вазах стояли еловые ветки, украшенные крошечными розовыми грибочками, а посреди зала висел транспарант с надписью: «Счастливых праздников всем пассажирам!» Под транспарантом стоял зевающий во весь рот официант, прикрывая низ лица салфеткой.
Бенц остановился перед витриной с рождественскими персонажами и увидел в глубине фигуры хорошо одетых бородачей: то были Три Волхва. Они ступали по синтетическому мху и, отведя руки назад, якобы вели за собой на веревке воображаемых верблюдов. Перед святым Иосифом стоял ценник, доходивший ему почти до подбородка: «256 марок — можно приобрести и отдельно». И Бенц подумал: «Если бы у святого Иосифа было столько денег, он мог бы остановиться на ночлег в лучшей гостинице Вифлеема, и вся рождественская индустрия рассыпалась бы в прах».
Из динамика теперь раздавался заключительный хор Девятой симфонии, и у Бенца замирало сердце всякий раз, когда хор, пропев «Радость, пламя неземное…», на несколько секунд умолкал и динамик источал мертвую тишину. За витриной Бенц заметил теперь контролера, стоявшего у турникета: поправив очки на переносице, он в унисон с хором четко отбивал такт компостером по железной дверце турникета.
«Райский дух, слетевший к нам…»
Но вот контролер поднял компостер вверх, сунул в его пасть билет, щелкнул, сунул следующий билет, опять щелкнул и вновь принялся отбивать такт. Бенц вдруг испугался на миг и почувствовал, как его сердце заколотилось: женщина в зеленом платочке прошла сквозь турникет. Но не одна, рядом с ней был мужчина, которого она держала под руку, и он улыбался ей.
«Опьяненные тобою, мы вошли в твой светлый храм…»
Бенц отошел от витрины с фигурами, несколько раз прошелся по залу, перебирая пальцами две десятипфенниговые монетки, лежавшие у него в кармане. Он старался уговорить себя поехать на последние деньги обратно и провести этот вечер дома в одиночестве. Наверху по эстакаде прогрохотал поезд, и он на миг вновь вспомнил красивое лицо той женщины и почувствовал, как — на миг — вновь сильнее забилось его сердце. Поезд остановился там, наверху, чей-то голос что-то объявил, и по лестнице с перрона начали спускаться люди. Их было совсем немного, и все они торопились. Бенц остановился и стал глядеть на их лица, но не нашел ни одного знакомого среди тех, кто поспешно прошел мимо него, направляясь в город. Внезапно он почувствовал облегчение от того, что зал вновь опустел. Контролер у турникета встал, запер железную дверцу, тут погасли и лампочки в форме свечей, а елка в темноте стала выглядеть почти прекрасной.
Там, где Ты раскинешь крылья,
люди — братья меж собой.
Обнимитесь, миллионы! —
пел хор.
Потом умолк и динамик, и на вокзал опустилось что-то похожее на покой. Повсюду было темно, и даже девушка в лыжном костюме уже не светилась. Только в витрине с рождественскими фигурками горел свет. Бенц постоял перед ними еще несколько минут и улыбнулся, прежде чем вернуться в зал, чтобы дожидаться своего поезда.
КАШЕЛЬ НА КОНЦЕРТЕ
Мой кузен Бертрам относится к тому типу невротиков, которые, не будучи простужены, на концертах ни с того ни с сего начинают кашлять. Начинается этот кашель тихим, даже приятным покашливанием, немного похожим на настройку какого-то музыкального инструмента, потом постепенно усиливается и с раздражающей последовательностью неизменно превращается во взрывы дикого лая, от которого волосы дам, сидящих прямо перед нами, колышутся, как легкие паруса.
В полном соответствии с присущей ему чувствительностью Бертрам кашляет оглушительно, если музыка тихая, и гораздо умереннее, если ее звуки усиливаются. Он как бы образует со своим строптивым органом дисгармонический контрапункт. А поскольку память у Бертрама превосходная и он до тонкости знает партитуры, то и служит мне, невежде, своего рода музыкальным поводырем. Когда он покрывается потом, уши его наливаются кровью, он старается не дышать и нашаривает в кармане таблетки от кашля; когда начинает распространяться острый запах эвкалипта, я понимаю, что музыка обещает смениться на piano, и в самом деле, смычок скрипача едва прикасается к инструменту, и кажется, что пианист лишь обращается к роялю с мольбой. Почти уже ощущаемая органами чувств немецкая сокровенная духовность распространяется по залу, а Бертрам сидит, надув щеки и излучая глазами глубочайшую тоску, но потом вдруг взрывается.
Поскольку в нашем городе на концерты ходят только воспитанные люди, то никто, естественно, не оборачивается, никто не шепчет раздраженно себе под нос, но чувствуется, каких усилий стоит публике подавлять свое возмущение, как она каждый раз вздрагивает, ибо тут уж Бертраму нет никакого удержу. От него исходит почти непрерывное блеяние, постепенно смягчающееся по мере того, как музыкальная фраза piano наконец-то приближается к концу. Он проглатывает целую бочку эвкалиптового сока, и его кадык двигается вверх и вниз, словно скоростной лифт.
Ужасно то, что Бертрам своим кашлем как бы вызывает на состязание других, более скрытых невротиков. Словно собаки, подающие сигнал о своем присутствии лаем, невротики откликаются на его кашель изо всех углов зала. Удивительно, что и я — который обычно вообще не простуживается, да и с нервами у меня, по-видимому, все в порядке, — но когда концерт затягивается, и я тоже ощущаю все более непреодолимый позыв к кашлю. Я чувствую, как мои ладони покрываются по́том, а все внутренности сводит судорогой. И вдруг я понимаю, что мои усилия бесполезны: я все равно разражусь кашлем. В горле у меня скребет, мне не хватает воздуха, я с ног до головы покрываюсь по́том, интеллект отключается, а душа наполняется смертельным ужасом. Я начинаю задыхаться, со страху вытаскиваю из кармана носовой платок, чтобы в случае чего прикрыть им рот, и уже слушаю не музыку, а невротический лай моих чрезмерно чувствительных современников, которые внезапно столь явно заявляют о себе.
Перед самым антрактом я чувствую, что невротическая зараза окончательно овладела мной. Я сдаюсь и начинаю ассистировать Бертраму, то есть кашляю что есть мочи до самого антракта и мчусь сломя голову в гардероб, как только начинаются аплодисменты. Обливаясь потом и сотрясаясь от судорог, я мимо портье выбегаю на улицу.
Вполне понятно, что я начал вежливо, но решительно отказываться от приглашений Бертрама. Лишь в редких случаях я вместе с ним присутствую на таких культурных мероприятиях: когда я убежден, что в оркестре преобладают духовые инструменты или же мужской хор исполняет опусы вроде «Гром грохочет» или «Лавина», то есть произведения, где гарантировано определенное количество звучания fortissimo. Однако на самом деле именно этот вид музыки интересует меня куда меньше.
Абсолютно бессмысленно убеждать меня, как это делают доктора, что кашель — чисто нервное явление и что я должен напрячься и взять себя в руки. Ведь я и сам знаю, что это чисто нервное явление, но я не могу совладать со своими нервами, когда сижу рядом с Бертрамом. А уж о том, чтобы взять себя в руки, и вовсе не стоит говорить. Для меня это просто невозможно. Наверное, когда я еще лежал в колыбели, мне наворожили, что я не смогу напрягаться и брать себя в руки.
Теперь я лишь грустно просматриваю проспекты концертных компаний. Я не могу принять их любезных приглашений, потому что знаю: там будет присутствовать Бертрам. И стоит мне услышать его первое покашливание, как я немедленно теряю самообладание.
ВЕСТЬ ИЗ ВИФЛЕЕМА
Дверь была ненастоящая: просто сбитая кое-как из досок плита и проволочная петля, закинутая на гвоздь и прижимавшая ее к столбику. Человек остановился возле двери и стал ждать. «Ведь это позор, — подумал он, — что женщине приходится здесь рожать свое дитя». Он осторожно снял с гвоздя проволочную петлю, распахнул дверь и замер в испуге: он увидел младенца, лежавшего на соломе, рядом сидела скорчившись совсем юная мать и улыбалась, глядя на ребенка… В глубине помещения у стены кто-то стоял, но человек не посмел как следует его разглядеть: это мог быть один из тех, кого пастухи называли ангелами. На том, кто стоял, прислонившись к стене, было надето что-то длинное серого цвета, а в руках у него была целая охапка цветов — изящных желтоватых лилий.
Человек почувствовал, что в душе его нарастает страх, и подумал: «Может быть, и правда все те чудеса, о которых рассказывали пастухи в городе».
Тут молодая женщина подняла глаза, взглянула на него приветливо и выжидающе, и человек произнес едва слышно:
— Здесь ли живет столяр?
Молодая женщина отрицательно покачала головой:
— Он не столяр, он плотник.
— Это не играет роли, — ответил человек, — дверь-то он сумеет починить, если инструменты при нем.
— Да, инструменты при нем, — сказала Мария, — и двери он умеет чинить. Он это уже делал в Назарете.
Значит, они и в самом деле были из Назарета.
А тот, что стоял с цветами в руках, посмотрел на человека и промолвил:
— Тебе нечего бояться.
Голос звучал так красиво, что человек вновь перепугался, однако все же рискнул посмотреть на того, в сером: глаза у него были добрые, но очень грустные.
— Ему нужен Иосиф, — сказала молодая женщина, — сейчас я его разбужу. Значит, нужно починить дверь?
— Да, на постоялом дворе «У рыжего». Только немножко подстругать паз и подогнать коробку. А то дверь заедает. Я подожду на улице, пока ты его не приведешь.
— Ты можешь подождать и здесь, — заметила молодая женщина.
— Нет, лучше уж подожду снаружи.
Он бросил беглый взгляд на того, в сером, который с улыбкой кивнул ему, потом вышел и осторожно прикрыл за собой дверь, накинув проволочную петлю на гвоздь. Мужчины с цветами в руках всегда казались ему странными, но этот, в сером, не был похож на мужчину, правда, и на женщину тоже, и странным он ему совсем не показался.
Когда вышел Иосиф с ящичком для инструментов, он взял его за локоть и сказал:
— Пошли, нам налево за угол.
Они свернули за угол, и тут человек наконец собрался с духом и сказал то, что хотел сказать молодой женщине, но побоялся, потому что присутствовал тот, с цветами в руках.
— Пастухи рассказывают в городе про вас удивительные вещи, — произнес он.
Но Иосиф ничего на это не ответил, сказав только:
— Надеюсь, у вас есть там хотя бы шило, а то у моего ручка отломалась. И сколько дверей надо чинить?
— Одну, — ответил человек, — и шило у нас есть. Починить надо срочно. Потому что к нам ставят на постой.
— На постой? Теперь? Ведь никаких учений вроде нет?
— Учений-то нет, но в Вифлеем прибывает целая рота солдат. И у нас, — добавил он гордо, — у нас будет жить их командир. Пастухи… — Но он не договорил и замер на месте. Иосиф тоже остановился. На углу улицы стоял тот, в сером, и держал в руках целую охапку белых лилий. Он раздавал их маленьким детям, едва научившимся ходить. Детей все прибывало, а таких маленьких, которые еще не умели ходить, принесли на руках их матери, и человек, пришедший за Иосифом, совсем перепугался, потому что тот, в сером, плакал. Человек испугался еще раньше, услышав его голос и увидев его глаза, но слезы — это было куда страшнее: он прикасался рукой к губам и лбам детей, целовал их маленькие грязные ручки и протягивал каждому из них лилию.
— Я тебя искал, — сказал Иосиф тому, в сером, — вот только что, когда я спал, я видел тебя во сне…
— Знаю, — прозвучало в ответ. — Нам надо сейчас же уходить.
Он подождал, пока к нему подойдет совсем маленькая чумазая девчушка.
— Значит, мне уже не нужно будет чинить дверь для этого командира?
— Не нужно, мы сейчас же уходим.
Он отвернулся от детей, взял Иосифа за руку, и Иосиф сказал, обращаясь к человеку, который за ним пришел:
— Мне очень жаль, но, кажется, я не смогу вам помочь.
— Да ладно, что уж тут, — ответил человек. Он посмотрел вслед двоим, возвращавшимся к хлеву, а потом поглядел на улицу, по которой бегали смеющиеся дети с большими белыми лилиями в руках. Тут он услышал позади топот лошадиных копыт, обернулся и увидел въезжавшую в город роту солдат. «Опять мне попадет за то, что дверь не починена», — подумал он.
Дети стояли на обочине дороги и приветственно махали солдатам белыми лилиями. Так солдаты въехали в Вифлеем сквозь шпалеры цветов, а человек, приходивший за Иосифом, подумал: «Сдается мне, что пастухи рассказали истинную правду…»
ПРИЗНАНИЕ ЛОВЦА СОБАК
Я с большой неохотой призна́юсь в том, каким делом я занимаюсь; оно хоть меня и кормит, но заставляет совершать действия, которые не всегда могу производить с чистой совестью: я служу в отделе налогообложения собаковладельцев и прочесываю территорию нашего городка, дабы выявить незарегистрированных шавок. Под видом мирного гуляющего обывателя я, упитанный и невысокий человек, с недорогой сигарой во рту, брожу по паркам и тихим улочкам, завязываю беседы с хозяевами, выгуливающими своих собачек, запоминаю их фамилии и адреса, изображая собаколюбие, почесываю их любимцев за ушами, зная, что каждый из них принесет нам вскоре пятьдесят марок.
Я сразу распознаю зарегистрированных псов, я как бы нюхом чую, когда такой экземпляр с чистой совестью замирает у дерева и справляет малую нужду. И особый интерес я испытываю к щенным сукам, которые приближаются к радостным родам будущих налогоплательщиков: я наблюдаю за ними, запоминаю точный день рождения помета и контролирую, куда будут отправлены щенки, даю им дожить до того возраста, когда их уже никто не решится утопить, — и передаю в руки закона. Вероятно, мне следовало бы избрать себе другую специальность, ведь вообще-то я люблю собак и поэтому постоянно пребываю в душевных муках: служебный долг и любовь борются в моей груди, и должен признаться, что иногда любовь побеждает. Попадаются собаки, о которых я просто не могу донести, на которых я, как говорится, закрываю оба глаза. Особая жалостливость живет в моей душе теперь, когда моя собственная собака остается незарегистрированной: это беспородная шавка, моя жена любовно ее кормит, она — любимый участник игр моих детей, не подозревающих, какому незаконному существу они дарят свою любовь.