Потом мы принялись за еду, а хозяйка глядела на нас со счастливой улыбкой. Доходяги ели как благовоспитанные юноши, а я думал о том, что они голодали, по-настоящему голодали, а не просто проголодались или нагуляли аппетит, а еда к тому же была классная — холодное жаркое с белым хлебом мы запивали вином, а я к этому времени уже сообразил, что «бор» означает «вино», единственное венгерское слово, которое я узнал, при этом мы все прекрасно понимали друг друга. Мы оставили кое-что на тарелке для скрипача, а от мух я накрыл еду своим новым шелковым носовым платком. Поев, двое доходяг заснули, они осели мешком и закрыли глаза, сразу провалившись в глубокий-преглубокий сон, и мне подумалось, что они наверняка всю неделю тяжко вкалывали где-нибудь в лесу, на лесоповале, или же у крестьян, которые, объевшись гуляша, теперь дрыхнут без задних ног в своих постельках…
Но когда мы покончили с едой, в пивную вошли новые посетители — более чистая публика. Они сперва удивленно оглядели нас и, судя по всему, сочли нашу компанию странной и даже несколько оскорбительной для себя, но мы сделали вид, что ничего не заметили, и они стали держаться вполне пристойно. А мы к этому времени уже здорово протрезвели и начали пить по новой, а один из доходяг, который не уснул, пил с нами на равных. Но тут появились несколько солдат из нашего поезда. И повели себя нагло по отношению к хозяйке, требовали пива или вина, а в карманах у них было пусто, и хозяйка взглянула на нас очень грустно — она не знала, как ей поступить. Солдаты нас не заметили, мы сидели в углу и болтали с доходягой о византийском искусстве. Он не очень-то смыслил в этом деле, но мне сдается, что кое до чего он допер. И вдруг мы услышали, что наши вояки у стойки начали скандалить и стучать кулаком по столешнице. Тут Губерт поднялся со стула, схватил обоих за шиворот и поволок в наш угол. Они были совсем обескуражены и сразу сникли, потому как Губерт-то был унтер-офицер, но он плюхнул их на стулья и сказал только: «Свиньи, вот вы кто!» Потом он заказал для них пива. Лицо у хозяйки посерьезнело и погрустнело, и другие посетители весьма озадаченно поглядывали в наш угол. «Война как-никак», — сказал один из солдат. И спокойно принялся за пиво, он был обер-ефрейтор, у него было ранение в голову и красив он был, как Готфрид Келлер, и лицо у него было в высшей степени благородное, но тем не менее он был свинья, и Губерт заявил ему об этом еще раз. Они присмирели и пили тихонько свое пиво, а Губерт заказал им еще. Но тут и последний доходяга уснул, а мы были недостаточно пьяны, чтобы опять веселиться.
— Шнапсу! — крикнул Губерт, и хозяйка сразу поняла, чего он хочет, и принесла одну бутылку, а Губерт попросил у нее табаку. Но она лишь недоуменно улыбнулась. — Табак, — повторил Губерт, — табак!
Она только улыбалась.
— Tabacko, tabak, fumer, курить, понюшка, табак, милая моя, ну табак же…
Но она продолжала улыбаться, и мы все четверо только диву давались: это была первая страна в мире, где табак не назывался табаком. Только когда Губерт показал ей пустую пачку из-под сигарет, она сразу рассмеялась и воскликнула: «Dohany… ah… dohany!» — после чего быстренько исчезла и принесла целую коробку сигар, сигарет у нее не было. Это были вирджинские сигары, они так шли к отличному шнапсу, и оба солдата довольно ухмыльнулись. Нам очень хотелось поговорить о войне. О высадке войск противника и о том, что скоро все это кончится, но мы не доверяли друг другу, и разговор не клеился, хотя мы уже были изрядно под хмельком…
Губерт вдруг встал и сказал:
— Нам надо идти.
Он направился к стойке, и хозяйка стала складывать все черточки и долго не могла справиться со счетом.
— Что это за командир такой? — спросил меня раненный в голову.
— Классный парень.
— Ему тоже обрыдла эта заваруха?
— Еще как.
— Ну тогда, значит, он и вправду мужик что надо. За его здоровье! — Он налил себе полный стакан и выпил его до дна. — Первый сорт, может, прихватим одну бутылочку с собой? — спросил он своего дружка.
— Ясное дело, можешь взять и с собой, — ответил я за него, — а деньги-то у тебя есть?
— Прихватить, приятель, не имеет никакого отношения к деньгам.
— Перестань, — перебил его я, — у командира есть же еще одна бутылочка.
Губерт подошел к нам с зажатой под мышкой бутылкой, в руке он нес коробку сигар.
— Ну, пошли.
Я быстренько прошмыгнул на кухню и был приятно удивлен тем, что красивая хозяйка последовала за мной. Она грустно поглядела на меня и, гладя меня по голове, сказала что-то очень ласковое. Наверняка она сказала мне по-венгерски какую-нибудь чепуху, какую говорят женщины совсем маленьким детям. А потом совершенно неожиданно поцеловала меня в губы — я увидел, как она залилась краской до корней волос, — и быстро вернулась в зал.
Я вышел через сад, и аллея показалась мне теперь еще более прекрасной, еще более великолепной, а я опять был пьян, и венгерская женщина подарила мне мимолетный поцелуй, и мне показалось, что я люблю ее, — правда, я не знаю наверняка, любил ли я ее или же только ее сладкий легкий и мимолетный поцелуй, да мне было, в сущности, все равно, я был очень счастлив и сам себе казался ужасно юным, потому что был пьян и ранен, и вдруг почувствовал, что вся спина у меня намокла и стала липкой от гноя… Аллея была прекрасна, и мне так хотелось, чтобы она никогда не кончалась. Она была очень густая, и запах тут был приятный, хотя и чуть-чуть приправленный пылью, как везде в Венгрии, запах летнего воскресного дня, а меня так чудесно ранило, и они ничего мне не могут сделать, и я решил, что мое ранение достаточно опасное, поскольку у меня вся спина намокла и стала липкой от гноя, и я радовался, что рана гноится, только бы она не зажила чересчур быстро… Я буду пьянствовать беспробудно, тогда она не заживет слишком быстро, поскольку алкоголь разжижает кровь. Да-да, мне все это рассказали в госпитале, где я лежал после первого ранения, но в Германии не было выпивки, и моя рана тогда быстро зажила. Аллея все-таки кончилась, и поезд показался мне отвратительным — стоит такая сухая кишка из вагонов в послеполуденном пекле, и я сразу погрустнел: мне ужасно захотелось повернуть обратно и еще раз поцеловать венгерскую женщину, а может — ах! — и переспать с ней. Как, наверное, восхитительно спать с такой женщиной, я еще ни разу не испытал этого… И подумал, что это, наверное, так же приятно, как идти по такой вот великолепной аллее, когда ты слегка под хмельком…
Но я был все же сильно пьян и заметил это, когда вдруг раздался свисток паровоза и нам пришлось припустить бегом да еще и запрыгивать в вагон, и, когда я прыгал, Губерт, который находился уже внутри, протянул мне руку. Я немного споткнулся и ссутулился, от чего моя повязка лопнула, и я почувствовал, как по спине поползла теплая и густая масса, то был поток гноя… Ощущение было более чем неприятное, гной стек к ягодицам и попал в исподники, я почувствовал себя так, будто наделал в штаны, и тут только я понял, почему дети плачут, когда делают в штаны, и чувство это такое же отвратительное, как мороз по коже. Мы поехали…
Они все хохотали, когда я мучился, словно и вправду обделался. Проклятье, я сорвал с себя мундир, стащил рубашку, но она так липла к телу, будто кто-то вылил мне за шиворот целую кастрюлю каши. Все подскочили ко мне поближе и стали разглядывать то, что из меня вытекло. Мой унтер-офицер сгреб меня в охапку, и я лег животом на мешок с соломой. Размахнувшись, он вышвырнул мою рубаху из вагона.
— Пускай твой гной удобрит венгерскую землю! — буркнул он.
Все засмеялись. А тот другой унтер-офицер, с которым мы раньше поскандалили, присел подле меня на корточки и вытер со спины остатки жидкости, а потом наложил великолепную повязку. Так ловко меня еще никто никогда не перевязывал. Он сунул большой чистый тампон в дыру на моей спине, тщательно обернул все это марлей, а под конец намотал сверху целый индивидуальный пакет и связал его концы спереди, у меня на груди.
— Такая повязка называется «вещмешок», — сказал он. Он был очень доволен.
Я тоже был доволен, повязка держалась хорошо, и я вообще ничего не ощущал. Да я и раньше вообще ничего не ощущал, такое это было замечательное ранение. Самочувствие у меня было прекрасное — теперь, когда весь суп убежал. При этом вид у раны был такой ужасный, что все смотрели на меня очень мрачно. Мой унтер-офицер взглянул на того, другого, с улыбкой.
— Ну, иди сюда, дай я пожму твою руку, старый мерзавец.
Они пожали друг другу руки и рассмеялись…
— Ребята, — воскликнул мой унтер-офицер, — а теперь давайте-ка споем, я ставлю две бутылки шнапса!
У него в самом деле были в карманах две бутылки, он пустил их по кругу, потом нашелся еще один — тихий толстый пехотинец с перевязанным плечом, который целыми днями и даже ночами беспрерывно курил трубку, — тот тоже поставил бутылку, а за ним и унтер-офицер медицинской службы, у него был настоящий ликер, так что у нас получилась вполне приличная выпивка.
— А что петь-то будем? — крикнул толстяк пехотинец с трубкой.
— «Вперед, шлюхи Дамаска!», — предложил мой унтер-офицер.
И мы запели эту прекрасную песню: «Вперед, шлюхи Дамаска…» В песне было семнадцать куплетов, а мелодия совершенно не армейская, и пели мы, потягивая шнапс. Был чудесный летний воскресный вечер в Венгрии, и ехали мы по курортным местам. Иногда попадались деревни, где люди стояли на обочинах и махали нам, а мы пели им все песни, какие знали, и я себя так прекрасно чувствовал, никогда в жизни я еще не чувствовал себя так великолепно… А в моей спине мало-помалу опять начал закипать суп в кастрюле, жидкость в ней опять медленно поднималась, и — не могу назвать это по-другому — ощущение было приятно-щекочущее. «Давай, дерьмо, выливайся, — подумал я, — теперь я могу спокойно выздоравливать, покуда эта благословенная дыра все равно делает меня непригодным к воинской службе»…
Мой унтер-офицер был в полном восторге от того, что поезд едет так быстро. Он стоял у открытой двери вагона и покрикивал: «Давай, жми!.. Все дальше и дальше… До самой Германии…»
Теперь пел один лишь толстяк пехотинец. Он был очень чувствительный. И пел он о прялке в бабушкиной каморке, а сам попыхивал трубкой и иногда пропускал куплет, но все равно правильно выдерживал ритм.
Я сидел рядом с ним на краю вагона у открытой двери, болтая ногами и глядя на приветливые венгерские ландшафты, и было так приятно, если иногда попадались группки людей в яркой одежде, которые махали нам руками… Девушки с хорошенькими лицами и мужчины с томными глазами… Я посасывал длинную вирджинскую сигару, у нее был отличный горьковатый и нежный вкус, а в спине у меня клокотал и варился супчик из гноя, крови, обрывков ткани и осколков гранаты.
— Приятель, — обратился ко мне толстяк, — не надо было тебе выбрасывать рубашку.
— Это почему?
— А постирать, — ответил он, — постирать в холодной воде и загнать… Белье здесь очень в цене…
— Ты что, уже бывал здесь?
Он кивнул, вдохнул дым и выдохнул его.
— Да, — сказал он, — я бывал в этих местах, когда меня в прошлый раз ранило, здесь можно купить все, что только есть на свете. Были бы деньги. А деньги ты можешь получить, только если что-нибудь загонишь. Еды и выпивки тут и так хватает, но на белье и обувь они прямо набрасываются…
— Как это?
— Черт побери! — Он затянулся трубкой. — Да за такую рубашку, будь она выстирана, ты бы отхватил от двадцати до тридцати пенго чистыми, а это минимум две бутылки шнапса… триста сигарет… или три бабы…
— Бабы тоже?
— Да, — ответил он, — бабы здесь дороги, потому что их мало. На улицах их вообще нет… — Он вдруг оживился, выглянул наружу и сказал: — Привет, ребята, мы останавливаемся, здесь большой город.
Мы и в самом деле остановились. На рампе у грузовой платформы уже стояли машины с красным крестом. Мой унтер-офицер подошел ко мне вплотную.
— Вот теперь, — сказал он едва слышно, — теперь держи ухо востро…
К нам подбежал какой-то фельдфебель и крикнул нашему и соседнему вагону:
— Все на выход! Все на выход, вас тут высаживают.
— Дерьмо собачье, — буркнул толстяк. — Мы ведь только-только из Румынии выкатились. Теперь стоим где-то возле Кронштадта.
— Знаешь, что ли, этот городишко? — раздалось несколько голосов.
— Ясное дело. Он называется Зибенхайлигегеорг. Раньше был румынский, когда мы здесь… ну, все завоевали. Черт побери, — продолжал он, — а я-то думал, что мы чуть поближе к дому оказались.
Мы все вылезли из вагона и стояли на перроне, пока не пришел доктор. Нам приказали проходить мимо него по одному. А он писал на справке о ранении кому букву «Г», кому «ПСР».
— «Г» — значит «госпиталь», а «ПСР» — пункт сбора раненых, — сказал толстяк пехотинец.
Мой унтер-офицер стоял прямо передо мной, и, когда наша очередь подошла, доктор поднял глаза и сказал:
— Ясно, вы поедете дальше. Нет смысла с таким ранением оставаться в этой дыре. Этого — добавил он, обращаясь к фельдфебелю, стоявшему рядом с ним, — поместите на место дважды ампутированного, которого мы здесь высадили…
— Этого тоже, — вставил мой унтер-офицер и ткнул пальцем в меня.
— Почему? — удивился доктор.
— Знаешь, мы с ним кореша, — сказал мой унтер-офицер, — мы с ним провели бок о бок семнадцать дней в атаках и двадцать пять в ближнем бою на самой передовой… К тому же у парня огромная дырка в спине…
Доктор взглянул на меня, и я решил, что все кончено, теперь меня здесь высадят, и вся наша возня гроша ломаного не стоит, денег у тебя больше не будет, выпивать будет не на что, и все моментально заживет. У меня всегда все моментально заживало. И тогда я через два месяца опять окажусь в окопах на передовой, и почем знать, чем это все кончится.
— Гм, — промычал доктор, все еще глядя на меня, — хорошо. Он пойдет на место тяжело раненного в живот, вы поняли?
Фельдфебель кивнул, подтолкнул моего унтер-офицера и показал ему вагон, в который нам следует войти и доложить о прибытии.
У меня не было никаких пожитков, кроме собственных рук в карманах, и было так приятно прогуляться к вагону налегке, но все же в эти минуты мне было стыдно оглянуться, ведь там всех наших сажали в грузовики и увозили в город…
— Минуточку, — сказал мой унтер-офицер, когда я уже поднял ногу, чтобы взобраться в вагон, — в этом деле есть своя загвоздка: теперь нам придется соблюдать постельный режим и мы не сможем достать выпивку. Пошли-ка со мной…
Мы двинулись через рельсы назад и прямо с перрона вошли в вокзальную пивную. Там не было никого и ничего, кроме нескольких пустых пивных кружек, облепленных мухами, жары и затхлого запаха тепловатой еды. Мой унтер-офицер подошел к стойке и постучал кольцом по никелированной столешнице. Я только теперь заметил, что на пальце у него было обручальное кольцо. «Алло, — позвал он, — эй, кто там…» Я прошел через зал и выглянул на улицу: она была очень широкая и пыльная, по обе ее стороны стояли плосковерхие домики под кронами низкорослых старых деревьев. Удаляясь от меня, вверх по улице медленно ехала повозка, как бы направляясь прямо в далекое серое небо… Было пусто и тихо, пока на улицу вдруг стремительно не вылетел из-за угла один из тех грузовиков, так что пыль из-под его колес столбом поднялась высоко вверх. Пыль эта совсем закрыла небо и заволокла небольшую церковную колокольню… Я отвернулся…
Унтер-офицер стоял у стойки и беседовал с опрятной старушкой, которая не понимала ни слова. Оба они смеялись. Старушка сунула руку под стойку и поставила на столешницу бутылку, я подошел поближе и увидел, что это был настоящий черри-бренди.
— Еще одну, — смеясь попросил унтер-офицер, сопроводив свои слова жестом. На свет Божий появилась вторая бутылка, по всей видимости что-то вроде абрикосового шнапса. А потом еще и виски, настоящее английское виски… А унтер-офицер все повторял и повторял свой жест, пока старушка, не переставая смеяться, не выставила из-под стойки шесть бутылок…