Так мыслили даже некоторые опричники, конвоирующие Пимена.
Малюта знает о чувствах глубоко верующих в Христа опричников, но доволен: любой подтвердит его решительность в отношении изменника в сутане, и тут уж Вяземскому и иже с ним не отвертеться. Хотя главное еще впереди: вдруг князь Афанасий Вяземский не клюнет на наживку.
В подземелье с Пименом спустились только Скуратов, Вяземский, Бельский с кузнецом, которому предстояло приклепать кандалы к железному кольцу, торчавшему в стене каменной. Управился он с этим споро, и опричные бояре остались одни.
Малюта Скуратов с шутовским поклоном к Пимену.
— Благослови, святитель, князя Афанасия Вяземского пытать тебя, дознаваясь, кто из московских холопов царевых подвигнул тебя писать поклонное письмо Сигизмунду-Августу.
— Господь с тобой, Малюта. Не ведаю, как оно в Софию попало. Я уже сказывал боярину Бельскому.
— Скажешь теперь князю Вяземскому. Всю правду скажешь, — и к Афанасию Вяземскому. — Как? Допытаешься?
Отмолчался князь, и только когда вышли они на воздух, заговорил наступательно. Вроде бы даже повелевая, как оставленный царем в Александровской слободе за главного.
— Ты на меня не жми. На мне по воле Ивана Васильевича Слобода. Не до пыток мне, за всем глаз мой должен углядеть.
— Государь мне, холопу его, дал наказ дознаться истины о заговоре. О тебе он ни слова не сказал. Не любо если что, поезжай к Ивану Васильевичу со своей обидой. Как он определит, так оно и станет. Пока же так: если не желаешь помогать мне добраться до корней заговора новгородского, то не мешай мне.
— И то подумать: в одной берлоге двум медведям тесно.
— Не стану с этим спорить.
В тот же день передавали в Слободе друг другу под большим секретом, самым тихим шепотом, будто отказался князь Вяземский дознаваться у архиепископа Пимена истины оттого, что у самого рыльце в пушку. И даже Малюта Скуратов удивился подобного пересуду, узнавши о нем от наушников своих. Не самовольно ли пополз такой слух, роковой для Афанасия Вяземского? Решил дознаться. Первый разговор с Богданом Бельским.
— Не твоих ли рук дело? — без обиняков спросил у него.
— А что? Опрометчивый шаг?
— Не сказал бы, — поразмыслив же, добавил. — Далеко пойдешь, если по пути голову не своротишь.
Не мог Малюта не похвалить ловкость Богданову, хотя увидел в ней великую рискованность. Одно успокаивало: среди путных слуг князя Вяземского обязательно окажется наушник Тайного приказа, и Грозному станет известно об отказе любимца засучить рукава ради раскрытия всего заговорщицкого логова, и воспримет царь его, Малюты, слова с большей верой, что позволит с успехом свершить задуманное.
За две недели пыток мучимые оговорили более двух сотен думных, дворовых бояр и приказных дьяков с подьячими: Малюта умел выбивать на пытках нужное слово не только истязаниями, но и надеждой на милость, намеками давая понять, какое чистосердечное признание хочет услышать дьяк, записывающий все слова истязуемого. Когда же все допросные листы зафиксировали именно то, чего домогался Скуратов, он повелел соратнику:
— Тебе везти все это царю. Выделю я тебе знатную охрану, ибо тайна великая будет с тобой. Когда подашь царю допросные листы, дай от себя совет, чтоб не в Слободе казнить новгородских изменников, а соединить их с московскими. Люд московский пусть поглазеет и зарубит себе на носу, к чему приводит крамола на царя и державу его. Особо посоветуй не казнить Пимена всенародно, архиепископ, мол, все же, но сослать его прямо из Слободы в самый отдаленный монастырь. А уж в том монастыре — как Бог рассудит. По Вяземскому тоже свое слово скажи: сам, мол, слышал признание Пимена. О Басманове тоже, мол, слышал, о Семене Яковлеве, о Никите Туликове, об Иване Висковатом. Одна, мол, это свора злобных псов, ласкающихся к Владимиру Андреевичу. Его, мол, видят на троне Московском и всей Руси.
— Понял. Каждое слово взвешу, чтоб в ощип не угодить.
— Не угодишь. Ума тебе не занимать, а допросные листы — тоже не шуточки. Познакомят царя с ними, никакого сомнения не возникнет. А ты лишний раз Ивану Васильевичу о себе напомнишь.
Да, именно это в первую очередь имел в виду Малюта Скуратов, направляя Богдана в Кремль. Подобные доклады царю многого стоят, если, конечно, окажутся ему в угоду. Ну, а если что не так, тогда — что Богу будет угодно. От судьбы не уйдешь никуда. Ее не перехитришь.
Получилось все в лучшем виде. Иван Васильевич принял все за чистую монету. Хотел послать Бельского в Александровскую слободу с ласковым словом к Малюте, уже даже начал давать ему наказ, как вдруг передумал.
— Нет. Пошлю иного кого к Малюте. Ты мне здесь нужнее.
«Отлично! Приблизит!» — ликовал Бельский, ибо он, что греха таить, весьма беспокоился о том, как воспримет Грозный весть об участии любимца его в заговоре. Теперь он мог дышать полной грудью, готовый исполнять любой приказ царя, любое государево поручение.
Первое из них последовало на следующий же день. Прискакал вестник с подседланным конем в поводу и прямиком к Бельскому, минуя слуг.
— Не теряя ни минуты — к царю. В опочивальне он ждет тебя.
Крикнул Богдан слугам, чтобы ферязь выходную подали, и — в седло. Радостно колотится сердце: для беседы с глазу на глаз приглашает государь! Мало кому такое доступно. О многом это говорит.
Сам он еще ни разу не бывал в этом недосягаемом даже для бояр Государева Двора и большинства из бояр Думы месте. Малюта рассказывал, что именно после приглашения в комнату для тайных бесед, так он назвал ее, началось его быстрое приближение к трону.
Крутая дубовая лестница, тесная даже для одного человека, если он отмечен дородством, привела Бельского в небольшую комнату, где находилась четверка опричников в полном вооружении. Они почтительно поклонились Богдану, а один из них проворно отворил дверь в следующую, ту самую тайную комнату.
В красном углу, над лампадкой — Дева Мария с младенцем Иисусом на руках. Ошуюю и одесную[16] от нее — образы князей русских, потомков Владимира, великого князя Киевского. Которые из них канонизированы в святые, с нимбом золотым над головой, иные все в шеломах с бармицами до плеч. Сама комната, можно сказать, пустая. Лишь две лавки у противоположных стен, покрытые мягкими узорчатыми полавочниками. Небольшое резное окно не впускало много света в комнату, оттого она воспринималась насупленной, нелюдимой. И даже две резные с золотой инкрустацией двери, одна в опочивальню, другая в домашнюю церковь, не веселили глаз.
Богдан встал в двух шагах от входной двери, которую плотно притворил за ним опричник, и не решался шагнуть дальше. Ждал с замиранием сердца выхода царя.
Вот, наконец, и сам Иван Грозный. Не из опочивальни вышел, а из церкви.
— Молился я, грешный раб Божий, чтобы дал Всевышний силы побороть гадюку-крамолу. Благословения Божьего просил, — буднично, будто говорил он с близким другом, которому можно без всякой опаски раскрывать душу, молвил Грозный и указал на одну из лавок. — Садись.
Сам сел на лавку напротив. Сложил руки на коленях и молчит. Долго. Какую-то свою тягучую думку думает в гробовой тишине.
Провел, наконец, ладонью по бороде и заговорил. Жестко, словно откалывая топором каждое слово:
— Афоньку Вяземского я покличу на обеденную трапезу. Ты с опричниками наведайся в его дом. Побей всех слуг его. До одного. Не вели женам убирать тела их. Пусть узрит холоп неблагодарный участь свою. А там поглядим, как поведет он себя. Со смирением ли примет первую кару Божью. — Перекрестившись, прошептал: — Господи, прости мою душу грешную. Державы ради лью кровь холопов своих. — И продолжил наставлять Богдана: — Завершив этот урок, готовь все для вселюдной казни изменников, собиравшихся извести меня. Жестокую казнь готовь!
— Исполню, государь. О чем сам не догадаюсь, палачи из пыточных подскажут.
— И то верно. Сообща и выдумка краше.
Вот она — красная нить: как можно больше выдумки. Стало быть, чем ужасней, тем угодней Грозному.
Придирчиво отбирал Богдан полусотню дюжих опричников, кому не нужно было растолковывать что к чему, а лишь сказать, какая работа предстоит, затем сам, не доверившись никому, стал караулить въезд в Кремль князя Афанасия Вяземского, чтобы, переждав малое время, увести его стремянных в пыточную, на их же место определить опричников. Ну, а дальше — к дому княжескому галопом, чтоб налететь вихрем, ошеломить неожиданностью.
Все исполнил Богдан, о чем просил его Грозный, когда же воротился в Кремль, вновь остался сторожить появление князя Вяземского, ибо не выходили из головы слова царя: «А там поглядим, со смирением воспримет первую кару Божью?» Но не ради доклада об этом царю ждал Богдан князя Вяземского, он вполне понимал тайный смысл сказанного и готов был принять упреждающие меры, если любимец царев поведет себя не смиренно. Ударит челом Ивану Васильевичу и, вполне может статься, снимет с себя все подозрения. Такого допустить нельзя. Придется, если что не так, силком спровадить князя из Кремля, затем припугнуть, чтоб не усугублял свое положение объяснением с государем, не приведет, дескать, подобное ни к чему хорошему, наоборот, ускорит расправу, смирение же может привести к милости царской.
Правда, самовольство, если оно станет известно царю, нарушение не шуточное, но куда как страшней, если Вяземский вновь обретет доверие Грозного.
Пронесло, слава Богу, и на этот раз. Когда Вяземский собрался уезжать, ему подвели коня новые стремянные. В черной одежде, что говорило о принадлежности их к опричной рати. Князь было возмутился:
— Где мои стремянные?!
— Не гневайся, князь, — смиренно, как ему было велено, молвил стремянный-опричник. — Увели твоих слуг.
— Куда?!
— Не ведаю в точности, только думка у меня такая: в пыточную.
Словно ушат холодной воды на голову. Обмякнув, еле-еле князь взгромоздился в седло и унылым шагом удалился из Кремля.
«Все! Сам себя приговорил. Смирился если, значит, знает за собой вину».
Еще более Богдан убедился в победе, когда прискакал оставленный для наблюдения за княжеским домом опричник и сообщил:
— С покорностью принял кару цареву.
Вот теперь, известив обо всем этом царя, со спокойной душой можно готовить место для казней. Лучше всего — Лобное место. Иван Грозный обязательно, по обычаю своему, будет держать речь перед московским людом.
Опричники перво-наперво с облюбованного места разогнали лотошников, дабы распланировать, где что сооружать, где держать приговоренных (а их, по расчетам Бельского, наберется более трех сотен), где место царской страже — к вечеру вроде бы подручные Богдана все измерили, все предусмотрели, можно с раннего утра начинать плотницкие работы, но утром, ранее плотников площадь вновь заполнилась лотошниками, которые многоголосно расхваливали пирожки с пылу с жару, расстегаи, квашения, соления, мелкие поделки для нужд домашнего хозяйства — обычная толкотня воцарилась на облюбованном опричниками для казни месте и чтобы что-то делать, нужно было вновь разгонять лотошников.
А завтра они снова заполнят площадь, вновь оживет толкучка, и что — ежедневно разгонять? Не гоже такое, и Богдан повелел своим подручным:
— Пугните как следует!
— Один момент, — весело пообещал разбитной опричник, гораздый на всякие выдумки.
Спешившись, он направил свои стопы в самую гущу толкучки, и о — чудо, лотошники ноги в руки и в разные стороны. Всего ничего минуло времени — площадь опустела.
— Что ты им сказал? — поинтересовался Бельский.
— Пугнул, как ты велел, — с невинной улыбкой ответил опричник. — Ласково пугнул.
Лишь через несколько дней Богдан узнал о тех ласковых словах, которые словно ветром сдули мелкий торговой люд с площади: предупреждение, что здесь Иван Грозный станет казнить непослушных москвичей. Тех, кто простых просьб не понимает, того — на дыбу. Не повиновался холопам царевым — на виселицу или на кол. Юродство опричника настолько было принято за истину, что на площади не появлялось ни единого зеваки поглядеть на работу плотников, посудачить о их мастерстве, но особенно об ошибках, главное же выяснить, какие предполагаются казни. Вот и сооружалось все без помех, без пригляду так называемых знатоков, считавших себя вправе судить обо всем на свете, совать во все носы.
Через несколько дней стояли рядком виселицы, не только с петлями, а и с крюками для подвешивания трупа, как на бойнях для их разделки. Чуть в сторонке от них — огромный казан на треноге, возле которого тоже виселица, но с большущей петлей, словно собирались здесь вешать за подмышки. За ней — пара воротов для колесования, а дальше — узкие помосты с приставленными пятью плахами для четвертования. Ошуюю и одесную всех этих сооружений торчали довольно высокие колы, очень тщательно заточенные. Тонкие подспинные штыри свежей ковки зловеще поблескивали на солнце. Теперь всему этому бесчеловечному творению стоять под неусыпной охраной опричников до тех пор, пока не приконвоируют изменников из Александровской слободы и не арестуют всех тех москвичей, каких оговорили не выдержавшие пыток.
Только через неделю въехал обоз с новгородскими узниками в Кремль, чтобы и дальше подвергаться мучениям в пыточных до дня казни.
И вот, наконец, наступило утро казни. Страшной, какой Москва не видывала отродясь.
Увы, площадь пуста. Ласковое слово шутника-опричника так напугало обывателей, что они заперлись в своих домах. Над Бельским нависла угроза царском опалы, ибо желание Грозного о множестве народа на площади не исполнилось. Хорошо, что пришел на площадь Малюта: сам лично с несколькими глашатаями проехал по Китай-городу, призывая спешить на площадь, чтобы не сердить царя Ивана Васильевича, пожелавшего прилюдно казнить изменников державы своей.
— Никакой обиды люду московскому не будет! — извещали глашатаи, и это же подтверждал Малюта Скуратов. — Спешите к Лобному месту! Не гневите царя своего!
Потянулись к месту казни люди Китая-города, а Малюта уже по Белому городу гарцует впереди глашатаев, поторапливает отпирать дома и спешить на площадь у Лобного —. слушаются его белгородские обыватели, вываливаются на улицы целыми семьями, и площадь у Лобного места все плотней и плотней. Уже и на паперти Покровского собора яблоку негде упасть. И на гульбище, что вокруг собора, теснота. Бельский рад-радешенек.
«Поклонюсь Малюте поясно. Выручил какой уж раз!»
Из Фроловских ворот вылетела вороная стая и начала раздвигать толпу, образуя проход для царя к Лобному месту. Когда же справились с этим нелегким делом, пуская в ход даже нагайки, замерли в седлах, удерживая в смирении коней своих.
Ударили в колокола все кремлевские соборы, все церкви, что на Кулишках, Покровский собор, церкви Китая и Белого — величава панихида повисла над местом казни, куда величаво шагал Иван Грозный, разодетый как на прием иноземного посольства. За ним белоснежные рынды с топориками на плечах, следом — черные царевы телохранители опричной сотни, а уж за всем этим шествием — едва передвигают ноги изможденные, истерзанные узники, обреченные на смерть. Целых три сотни.
Поднимается царь на помост, специально устроенный лучшими плотниками Москвы на Лобном месте, крестится размашисто и начинает свое слово к московскому разночинью.
— Они, — указывает царь на толпу обреченных, — изменили державе нашей! Одним из них люб Сигизмунд-Август, король польский, другие на крымского хана-разбойника носы поворачивают. Волей Господа я вершу сегодня суд над изменниками! Но и ты, московский люд, ответствуй, праведен ли суд мой?
Площадь вначале робко, а затем все дружнее и дружнее изъявляла поддержу, и вот уже единогласно:
— Гибель изменникам!
— Здравствуй, государь!
И это было искренне, без тени лукавства, ибо видели люди среди приговоренных к лютой смерти тех, кто наводил на москвичей ужас беспредельным чванством и великим злобством, оттого многие выкрикивали свои злорадные мысли во все глотки: