Владимир Иванович Юрасов
Предисловие
К концу 2-ой мировой войны и, особенно после победы, в Западной Европе оказалось большое число советских людей, вывезенных немцами из Советского Союза, которые отказались вернуться на родину и предпочли стать эмигрантами. Вскоре к ним начали присоединяться советские граждане, в конце войны очутившиеся заграницей и использовавшие эту возможность для бегства из-под власти Сталинского режима.
Новая эмиграция из перемещенных лиц (так называемые Ди-Пи) и перебежчиков не замедлила дать знать о себе. В разных органах русской зарубежной и иностранной печати стали появляться их рассказы, повести, стихи, публицистические статьи. Они сразу обратили на себя внимание. Тогда же возникло чувство, что многие среди представителей этой молодой советской эмиграции явятся пионерами нового раздела современной русской литературы, которая впеовые даст возможность заглянуть за железный занавес и увидеть некоторые, — цензурой и собственным страхом писателей, — тщательно охраняемые уголки жизни и души советских граждан.
Эта новая ветвь современной литературы еще очень молода, не все дарования смогут окрепнуть. Но такие произведения, как роман С. Максимова «Денис Бушуев» (первый том его уже появился по-русски, по-английски и по-немецки), книга Юрия Елагина «Укрощение искусства», рассказы покойного Евгении Гагарина, стихи Ивана Елагина, — оправдывают возлагаемые на новую эмиграцию надежды.
К этой же группе произведений надо отнести и роман С. Юрасова «Враг народа», ныне выходящий в свет в издательстве имени Чехова.
С. Юрасов родился в 1914 году, Окончив электротехнические курсы, он стал работать но специальности на ряде таких крупных строительств, как Магнитогорск, Россельмаш и на предприятиях ленинградской промышленности. Работа он и но электрификации сельского хозяйства (в частности, в совхозе «Гигант» на Сев. Кавказе). В 1934 году Юрасов, с юности тяготевший к литературе, поступил на литературный факультет Ленинградского университета, стал членом студенческих литературных кружков, В 1937 г, однако он был арестован, в НКВД нашли в его литературных опытах «безнадежный разлад с действительностью» и он был осужден на 10 лег «за контрреволюционную пропаганду» (ст. 58, п. 10). Наказание отбывал в Сегежлаге НКВД в Карелии. В начале советско-германской войны лагерники были отправлены на земляные работы к самому фронту, Во время немецкого наступления лагерников эвакуировали на восток. В дороге Юрасову удалось бежать. Два года он скрывался, затем, раздобыв подложные документы, поступил на работу, но вскоре был мобилизован в армию. С конца войны и до 1946 года, он, в чине подполковника, состоял на службе в советской военной администрации в Германии. С 1946 и вплоть до бегства был уполномоченным Министерства по репарациям. Когда в 1947 году в Германии началась проверка советских служащих, Юрасов бежал в западную зону. Первые его статьи были напечатаны в «Аллее» и в «Швебише Ландесцайтунг», печатался он также в швейцарских и французских периодических изданиях.
«Враг народа» — литературный первенец Юрасова. Действие романа развертывается частью в восточной зоне послевоенной Германии, частью в Советском Союзе. Главным действующим лицом в нем является гвардии майор Федор Панин. По замыслу автора Федор Панин представляет собой того «человека с войны», который, судя по ожиданиям советской критики,1945 года, должен был стать центральной темой послевоенной литературы. Теме этой однако не суждено было утвердиться. Уже первые рассказы советских писателей «Семья Иванова» (покойного Андрея Платонова), стихи бывших фронтовиков вызвали неудовольствие литературного начальства. Оно поняло, что «человек с войны» — не прежний безропотный подсоветский гражданин, что военное поражение первого периода войны оставило в нем неизгладимый след, что, в свете военных пожарищ, отступления и тяжких страданий, он на многое взглянул иначе, чем прежде, и собирается рассказать об этом своим современникам. В страшной «чистке» рядов литературы от «врагов народа», «антипатриотов» и «космополитов» тема «человек с войны» была задушена. С тем большим интересом прочтет читатель роман Юрасова.
По своему душевному облику Федор Панин — «несогласный гражданин». С ранней юности он начал писать стихи. Когда они попадали в руки комсомольцев, те говорили: «красиво, но не созвучно эпохе», «сказывается буржуазное влияние». Федор никогда не понимал, почему его стихи «несозвучны», когда никакой другой «эпохи», кроме советской, он не знал с самого детства. Еще меньше понимал он, почему в его стихах чувствуется «буржуазное влияние». Не случись войны, Федор в конце концов, вероятно, угодил бы в концлагерь. Но ему «повезло», он успел окончить инженерный институт, отличился на войне, попал на заграничную работу. Но тяжкие сомнения одолевают его.
Федор не одинок: его друг подполковник Насилии Трухин делится с ним своими думами и чувствами. Первые сомнения родились в Трухине еще во время финляндской войны: «крестьяне, рабочие жили там, как нашим и не снилось». Поездка домой после войны только усилила в обоих эти сомнения. По делиться своими сомнениями Панин и Трухин могут только с немногими… Хорошо задуманный сюжет, наблюдательность, глубоко пережитый личный опыт помогли Юрасову справиться с большой и трагической темой.
Издательство имени Чехова.
Глава первая
В квартире темнело. В декабре сумерки быстры. Федор стоял у окна и глядел сквозь полузапотевшее стекло. Снег перестал, тихий переулок сверху казался полосой бумаги, а автомобиль Федора — большим зеленым жуком на ней.
На тротуаре уже протоптали мокрую дорожку. Редкие прохожие скользили и шлепали по снежной кашице. «Слякоть», — подумал Федор, — «слякоть на дворе, слякоть во всем…»
Небо было в сплошных низких косматых тучах. Откуда-то сзади, из-за дома, медленно клубясь, растягиваясь и разрываясь, они плыли за дальние белые крыши. И мысли Федора были, как тучи, — отрывочные, бесформенные, тоскливые.
В окне напротив зажгли электричество. Федор увидел украшенную елку. Вспомнил о письме. Оно лежало тут же, на подоконнике. Письмо Сони, сестры. Поздравляет с наступающим Рождеством. Сырой берлинский вечер, как он не похож на русские вечера в сочельник! Правда, православное Рождество только через две недели. Откуда-то из памяти выплыл далекий день: мороз, солнце, он мальчиком, в новом костюмчике, бегает с Соней по комнате; Соня тоже в праздничном платье, косы с бантами, — ждут маму идти в церковь…
У Федора задергалась щека. Мама! Как живая вспомнилась, какой оставил, уходя на фронт, — старенькая, вся — забота и беспокойство о нем, о Федюшке-сыночке… Соня пишет: «Мама так и не дождалась… Ты для нее до последнего дня все был мальчиком, и не верила фронтовым фотографиям, хотя гордилась, что офицер».
«Мама, мама, умереть за день до освобождения города!». Он был тогда на ленинградском, когда пришло письмо. И вспомнил острую боль, и слезы в лесу, чтобы никто не видел, и первое удовлетворение от боя и вида немецких трупов на снегу. Соня и в этом письме пишет о последних маминых словах: «Феде скажи, чтобы во всем был человеком… чтоб человеком был…» Он знает, что хотела сказать этим мама, и ему уже не доставляют удовлетворения воспоминания о трупах на снегу…
И тут же вспомнил плачущего старика-немца. Казалось бы, пора привыкнуть — какое ему дело до всего этого! Но он уже не мог не думать о плачущих глазах старика… Когда Федор стал просить замполита, тот удивленно посмотрел и сказал: «Не сентиментальничайте, майор, его два станка помогут одному из наших заводов выполнять план. Мало они у нас забрали?» Кто они? Разве старик забирал?
Сегодня к Федору в комендатуру прибежал старик, владелец маленькой мастерской. Сорок лет этот человек делал из дерева фигурки ангелочков, детей и зверушек. Во время бомбардировок месяцами жил в мастерской, решив умереть вместе с нею. И когда однажды попала зажигательная бомба — бросился тушить и изуродовал пальцы левой руки. И вот теперь прохвост в капитанских погонах — Федор ясно видел перед собою толстое самодовольное лицо демонтажника — в желании выслужиться перед своим министерством, для которого демонтировал рядом с мастерской мебельную фабрику, решил заодно прихватить и два станочка старика. И называет это «патриотическим долгом». Федор обязан помогать демонтажу фабрики — на это есть постановление Особого Комитета и приказ Комендантского Управления, но он не мог допустить незаконного ограбления ни в чем неповинного старика.
Тот прибежал к Федору и, держа в изуродованной огнем и работой руке фуражку «рот-фронт», надетую по этому случаю, стал просить герра майора оставить ему его станки — единственное средство к жизни семьи: «Я никогда не работал на войну! Мой единственный сын погиб в гитлеровском кацете! У них нет постановления на демонтаж моей мастерской! Спасите меня!»
И Федор помчался на фабрику, и накричал на «сабуровца»[1]), но станки уже были погружены в вагон; тогда он приказал этому цивильному капитану ехать с ним в комендатуру и потащил к коменданту, но полковник, как всегда, не захотел «вмешиваться» и направил их к замполиту.
Замполит же решил, что, кроме «пользы Советскому государству», от этого ничего не будет. Старик заплакал и, кивнув Федору, ушел пошатываясь.
«Что я могу сделать, мама? Вот и у Сони тоже что-то не так, о чем она не дописывает. Надо бы съездить к ней — отпуска не дают».
Федор взял письмо, спрятал в карман кителя и отошел от окна. В полумраке разыскал на буфете бутылку и прямо из горлышка сделал дна больших глотка. Потом прошелся, опять посмотрел и окно на мокрый снег улички и снова подумал о наступающем Рождестве. Рождество — это детство. В стране, к которой принадлежал он, Рождество было «пережитком отмирающего мира». Рождества нет, нет мамы, нет семьи. Есть только он — боевой офицер, и это одиночество и эта усталость.
Хмель теплом разлился по телу. Мысль стала ярче и тревожнее. Когда вошел Карл, Федор ходил по комнате большими шагами.
— Господин майор, можно мне быть свободным? Вайнахтен наступает. Мне хотелось бы встретить праздник со своей невестой и родными.
Вот и его шофер имеет и невесту, и Рождество. Федору стало жалко себя и он отвернулся к окну.
— Конечно, Карл. Ты свободен на все праздники. Если что-нибудь будет экстренное — я позвоню.
Внизу, обходя автомобиль, из дома вышли две фигуры. Он сразу узнал одну из них — «девушка в солдатских ботинках». Она шла, поддерживая кале-ку-мать. В свободной руке она несла книгу. «Молитвенник — подумал Федор — идут в церковь». Переходя улицу, мать поскользнулась и чуть не упала.
«Печальным приходит для них Рождество. Наши всю войну кричали «убей немца!», а нет уже злобы на них. Особенно, против таких, как эти, — беженцы, раздавленные войной, жалкие…» Вспомнил лицо плачущего старика. «Как им это скажешь? А может быть и говорить не нужно? Может быть, так надо — сколько было в них спеси «высшая раса»! Может быть, это и есть справедливость?» Но старика было жалко, и скрывшихся за углом женщин тоже было жалко.
Вспомнил о Карле. Тот стоял в полумраке у печки и ждал приказания. Федор отошел от окна, нашел в ящике приготовленный сверток:
— Вот, Карл, для тебя и твоей невесты — Вайнахтсгешенк. Там в углу возьми еще бутылку вина и выпей за мое здоровье.
Карл, чтобы рассмотреть бутылку, включил свет. Столовая осветилась, окна стали темными. Стулья стояли беспорядочно, на ковре валялись бумажки и окурки. В углу на полу у буфета были свалены свертки — завтра могут приехать гости, и Федор закупил в «Гастрономе» продуктов и вина.
Выбрав бутылку вина подороже, Карл, похожий на дрозда — из-за манеры держать голову с большим унылым носом набок — вниз, стал благодарить:
— Херцлихен данк, герр майор!
«Вот и Карл, — был солдатом-шофером, воевал против нас, против меня… Мать и отец убиты при бомбардировке, все сгорело… Теперь привязался… И его жалко… Чорт знает что!»
— Пожалуйста, Карл. Желаю тебе приятного праздника.
Заметив беспорядок и сор в комнате, спросил:
— А почему не приходит уборщица, Карл?
— Она собиралась уезжать в деревню, господин майор. Наверно уехала.
— Надо узнать. Если уехала, найми другую. Разве ей было плохо?
— У нее двое детей, господин майор. В деревне родные, там прокормиться сейчас легче.
Федор вспомнил «девушку в солдатских ботинках»; вчера он видел, как она тащила на себе тяжелый рюкзак с картофелем. «Да, печально Рождество с одной картошкой…» Взгляд его остановился на куче покупок.
— Карл, а нельзя ли этим бедным женщинам внизу что-нибудь подарить на Рождество? Только, чтобы не знали от кого.
Карл посмотрел на хозяина, будто впервые увидел его, и не сразу нашелся, что ответить:
— Вы очень хороший человек, господин майор. Я хочу сказать, что никогда раньше не думал, что русские бывают такими.
— Спасибо, Карл, — усмехнулся Федор.
— В войну нам говорили о русских… Но мы не очень верили Геббельсу, но и раньше, в школе мы учили про Россию… Я теперь вижу: много вздора говорили нам в школе…
— У каждой нации, Карл, есть хорошие и плохие люди. Поверь мне: русский народ — не плохой народ, но что поделать, если времена заставляют делать всякое…
— Это правда, господин майор. Мы тоже в России делали много плохого, то есть, не мы, солдаты, а эсэсовцы…
— Ну, хорошо, Карл. Есть старая русская поговорка: «Кто старое помянет, тому и глаз вон». Как же передать этим женщинам Вайнахтсгешенк? Они, наверно, беженцы?
— Беженцы, господин майор, — из Штеттина. Муж старой дамы — капитан транспортного судна — погиб у берегов Норвегии, сын в русском плену, дом и все имущество отняли поляки. Ее тяжело контузило при бомбардировке поезда. Очень бедствуют.
— Только, чтобы никто не знал, от кого подарок. Понятно?
— Яволь, герр майор. Я могу послать одного мальчика, которого они не знают.
Мысль о тайном подарке уже захватила Федора, и он принялся без разбора откладывать свертки в одну из коробок.
— Это чересчур много, господин майор, — не выдержал шофер.
— Ничего, Карл, — Федору стало вдруг так хорошо, что, если бы он мог сейчас послать для этих чужих ему людей целый автомобиль подарков, он сделал бы, не задумываясь.
— Надо бы что-нибудь написать, господин майор.
Федор не знал, что пишут в подобных случаях.
— А что бы ты написал, Карл?
Карл глубокомысленно опустил нос и вытянул губы.
— Они набожные люди, господин майор. Может быть написать: «Все люди братья»?
— Нет, Карл, это уж очень торжественно! Нет ли чего попроще?
— Почему, господин майор? «Все люди братья» — это очень хорошо.
— Ну, ладно, все равно! Пойдем. — Они прошли в кабинет.
Карл сел за стол и старательно вывел на листе от блокнота готическим шрифтом. Смысл надписи от готического шрифта, как показалось Федору, стал значительнее.
— Спасибо, Карл. Машину оставь внизу, может быть, я еще поеду.
Карл взял подарки. У дверей обернулся.
— Желаю вам счастливого праздника, господин майор.
— Спасибо, Карл, и тебе то же.
«Праздника, какого праздника?» — Оставшись один, Федор потушил электричество и подошел к окну.
Шофер, осторожно ступая по снегу, переходил улицу. На тротуаре оглянулся на окна, видимо, думая о Федоре.
Небо просветлело, тучи поднялись, высоко за ними угасал день. Федор снова взял бутылку. Вспомнил свое давнее, студенческое стихотворение и, глядя на закатное небо, прочел вслух:
День взял и занемог. Осунулся, и мглой Покрылась даль… За горизонт устало Побрел и слег, укрывшись с головой Огромным шелковым закатным одеялом.
И долго засыпал… Я только что домой Вернулся с улицы, и мне опять не спится, Опять неможется — воспоминанья, лица В огромных сумерках толпятся надо мной.
Федор писал стихи с детства. И любил стихи. Это была потребность молодости: одни музицируют, другие рисуют, а он писал стихи. И, хотя знал, что стихи его порой были не хуже, а, случалось, явно лучше стихов, которые читал в газетах, журналах и сборниках, он никогда не пытался печатать их. Втайне ему очень хотелось увидеть свои стихи напечатанными. Но он знал, что вся печать принадлежала государству, которое требовало поэзии о «величии строительства социализма», о вождях, о «солнечном советском строе», а если — лирика, то лирики чувств «советского человека». Он же писал о своих настроениях, о вещах, которые ему нравились, и знал, что в его стихах не было ничего, что могло угодить советской печати. Когда его стихи случайно попадались в руки комсомольцев или коммунистов, те, обычно, говорили: «красиво, но не созвучно эпохе», или «сказывается влияние буржуазной поэзии». Федор никак не мог понять, почему «не созвучно эпохе», когда сам он жил со своими чувствами в ту же эпоху, что и они; почему «буржуазное влияние», когда никогда не был «буржуем», а только любил в жизни то, что существовало во все времена, — природу, любовь, радости, печали. За то, что у старых поэтов об этом было сказано лучше, чем у современных, он отдавал предпочтение старой поэзии и объяснял себе это тем, что вырос на старых книгах и, наверное, просто не дорос до понимания красот новой поэзии, к которой он никогда не чувствовал враждебности, считая, что каждый поэт имеет право писать, как ему нравится. Он даже оправдывал новую поэзию и часто говорил словами Сократа: «то, что я понял — прекрасно, то, чего не понял, может быть также прекрасно, — просто я не понял». На вопросы знакомых, почему он не пишет серьезно и по-чему не пытается печатать свои стихи, если так любит поэзию, Федор отшучивался — «поэтому и не пытаюсь». И продолжал писать для себя, для своих близких, в свободное от работы или службы время.