Веселым оазисом казался деревянный домик врача на конце кирпичных домов, нештукатуренных, построенных под один казенный образец, и на грани песков — со своею прихотливой, веселой, кокетливой архитектурой, с двумя флигелями, его красиво и легко окрыляющими, и с садом, где цветов было более, нежели зелени, где каждое дерево просилось под кисть художника и каждый цветок на грудь красавицы. А золотые-то дорожки в саду — бегали, резвились и скрывались в кустах, как своенравный ручей. Людей в доме было очень мало, работники были приходящие, как уж заметили мы, но животные разного рода населяли его, словно Ноев ковчег. В клетках, птичниках и голубятнях птицы пели разнородными голосами, ворковали, свистали, говорили или только красовались своими перьями; в прудах купались лебеди, играли форели и золотые рыбки; в парке резвились олени, и все они знали голос своей госпожи, почти все получали пищу из рук ее. Снаружи и внутри дома сохранялась чистота изумительная. Все в нем было словно с иголочки. Всякий месяц белили, мыли, лощили; малейшее пятно считалось преступлением; когда его замечали, весь дом поднимался на ноги и до тех пор не успокаивался, пока преступление не было смыто. Одежда на служителях согласовалась с чистотою дома; какой-нибудь щеголь не чище одевался. Я заметил, что на самом хозяине и слугах были цвета все светлые, веселые.
«Ну, — подумал я, — как нарочно дали Мозелю постояльца такого же причудливого, как и сам он. Сочетало же их Провиденье!» Да, и мой Лиденталь простирал любовь к опрятности до мелочного пуризма. Добро бы дома, на оседлой квартире: нет, в походе, на бивуаках, в крестьянской избе, — везде был он верен своему кумиру. Где бы ни назначалась ему квартира, слуги его заранее осматривали все углы, чистили, мыли, скоблили, и тогда только приглашали в нее, когда она приведена была в порядок, им узаконенный. Трубки он не курил, табаку не нюхал. Обыкновенно кроткий и терпеливый, он переносил всякого рода лишения, голод, холод, слякоть, трудности марша; но пятно на белье, рассыпанная табачная зола, сало на подсвечнике, таракан, винный запах от денщика — до того раздражали его, что он на несколько часов делался грустным и сварливым. За то в полку и прозвали его ротмистром-белоручкой. «Мелочный характер!» — думал я сначала и ошибался. Не знавал я в жизни человека более готового на истинные услуги, на жертвы всякого рода для счастья, чести и спокойствия ближнего, на трудные, бескорыстные подвиги. Со временем помирился я с его прихотливой натурой. Сам он говаривал, что, несмотря на усилия победить ее, не мог он с нею сладить. А воля была в нем сильная.
Все шло хорошо; мир в доме не нарушался; постоялец был доволен хозяином, хозяин постояльцем. И могло ли быть иначе, когда один лечил успешно другого, а другой старался всячески угождать ему. Лиденталь, которого я предупредил, что хозяин ревнив, взял тотчас строжайшие меры, чтобы не подать ему малейшего повода к неудовольствию. Из флигеля его была маленькая терраса в сад; он иногда выходил на нее пользоваться воздухом; но лишь только замечал женское платьице между дерев, несмотря на сильное желание подсмотреть, по привычке, какое личико ходило в этом платьице, тотчас исчезал с террасы, и до тех пор не возвращался на нее, пока не был твердо уверен, что в саду нет никого из женского пола. Строго запрещено было денщикам встречаться с барышней и расспрашивать о ней у служителей. Сам же Лиденталь, в разговорах с доктором, ни полслова о семействе его, как будто и не знал о существовании дочери. Мозель был заочно благодарен своему жильцу за его внимание и отзывался об нем, как об отличном, редком молодом человеке; но в обращении с ним показывал величайшую осторожность и даже холодность, как бы боясь с ним сблизиться. Во всяком случае, я, нейтральное лицо, оставался довольным, что постоялец, которого навязал моему доктору, не нарушал ничем его спокойствия.
— Какой прекрасный молодой человек ваш приятель! — Говорил мне Мозель едва ли не в третий раз. — Жаль только, что он любит опрятность до какой-то крайности.
— Удивляюсь, — отвечал я ему, — вы вините его, в чем сами грешите.
— Правда, правда, — пробормотал он сквозь зубы, и обычная гримаса исказила его лицо.
«Странный, непонятный человек!» — подумал я.
В конце апреля, между пасмурных дней, напоминавших нам родной север, удался один вечер, ясный, теплый, душистый, настоящий праздник для всего, что жило в Лудвигслусте. В этот вечер сидел Лиденталь на террасе, переходя в своих думах из замков родной Лифляндии на балы московские, — на которых, в последнее зимнее посещение белокаменной, была такая блестящая выставка красавиц, — с гигантской фигуры Наполеона на чудного своего хозяина. Мало ли куда западали его думы! Облокотясь на перила террасы, он не видал, что около него происходило.
Вдруг слышит... шорох от женских платьев, для которого ухо молодого человека имеет особенную чуткость... и смех, рассыпчатый смех... Тут оглянулся бы и старый флегматик. Это сделал и Лиденталь, забыв постановление ревнивого доктора и свой обет. Он увидел три женские фигуры, которые, сплетясь руками, проходили по дорожке под его террасой... только что рукой подать... он мог различить, что две крайние фигуры смеялись, но какие были у них лица, не мог заметить... Лиденталь их не видал; а видел он одно лицо, посредине... только одно, больше ничего. Лицо это вздрогнуло и покраснело: это он видел. И так прекрасно, так обаятельно оно было в своем смущении, что мой гусар не имел сил встать и поклониться и сидел, как истукан.
Долго не мог Лиденталь опомниться от своего изумления; но, когда образумился, клятва была произнесена в сердце его — во что бы ни стало увидеть ее еще не один раз и узнать покороче. К черту все предосторожности доктора, вся эта диета сердечная, на которую осудил было молодого, пылкого гусара ревнивый отец.
Хохотуньи были дочери здешнего бюргера, приятельницы Каролины. Как попали три девушки под самую террасу Лиденталева жилища? Как ускользнули они от ревнивого надзора врача и дерзко переступили заповедную грань? О! Это сделалось очень просто. Мозеля не было дома; дочери бюргера, услыхав от своей подруги, что у отца ее есть постоялец, хорошенький русский офицер — дюже хорошенький, и этого дозналась пылкость девичьей дипломатики — к тому ж такой чудак, медведь, — только что завидит в саду женское платье и бежит уж опрометью, не оглядываясь, в свою комнату, и там запирается. Вообразите, запирается! Боится, чтобы не вломилась к нему женщина: статочное ли дело!.. Как бы увидать этого зверька? Какую имеет особенную физиономию, какой северный тип — может быть и снежный? Какой носит мундир? и прочее и прочее. Держали совет, и недолго. Гости были очень милые, умные девушки, не большие резвушки; они схватили свою подругу под руку, увлекли ее в сад, подстерегли дикаря, и шасть мимо него, задав ему своего рода серенаду. Явление их было мимолетное; словно серны, исчезли они в кустах. Как ни преследовал их Лиденталь глазами, их...
Возвратясь в Лудвигслуст, нашел я в доме врача большие перемены. Лиденталь видел Каролину не один раз, говорил с ней не однажды и — при отце. Даже при отце! Хорошо ли я расслышал?.. Не обманывает ли меня слух, может быть немного попороченный громом народных виватов?.. Позвольте, нельзя ли еще повторить? Даже при отце!.. Он, ревнивец, тиран, тот самый Мозель, который от одного только намека на знакомство с его дочерью ужасно тревожился и приходил в судорожное состояние, смотрел, по-видимому, спокойно на отношения молодых людей. Боже мой! Каким чудом совершились эти превращения? Не нашел ли уж мой гусар притворного зелья или благодетельной волшебницы? Сколько я ни протирал очки своей проницательности, ничего не мог понять, сообразить и согласиться. Непостижимо, да и только! Не от кого было из домашних узнать ни мне, ни моему гусару о причинах ревности Мозеля и почему он до сих пор так жестоко держал дочь свою в заключении. Может статься, боялся, чтобы выбор Каролины не пал на недостойного, может быть, хотел утвердить ее характер в уединении. Никто не мог отвечать нам на эти вопросы. Все служители в доме старались избегать всякой беседы с нами, или на наши запросы отвечали совершенным неведением того, что было выше их и вне их круга.
Что до Лиденталя, он был влюблен на жизнь и на смерть. Этому я ничуть не удивлялся; иначе и не могло быть. Увидав Каролину, узнав эту прекрасную, милую девушку и зная характер моего друга, я угадывал, что тут затевается не шутка. Лиденталь имел богатое состояние; лишившись давно отца и матери, был независим в выборе себе подруги; прибавьте к этому ум, доброе сердце, благородство и твердость правил, и вы признаетесь, что такой жених был настоящий клад и не для дочери врача. Женившись, он мог перевести своего тестя в Россию, чего ж лучше, в Дерпт, под сень тамошнего университета. Эти виды не могли, казалось, встретить препятствия. Каролина, со своей стороны, была очень неравнодушна к моему приятелю. Ясно говорили это и глаза, и речи, и малейшие движения, которые так хорошо понимает сердце без переводчика. Этот прекрасный цветок, прозябавший до сих пор в тени, лишь только взглянуло на него солнышко, весь раскрылся, чтобы напиться разом его лучей. Натура нежная, глубокая, восприимчивая, она нашла своего двойника, она вспомнила, как говорил мой доктор, что душа их сочеталась когда-то прежде, и теперь бросилась не с застенчивостью невесты, а с восторгом супруги и любовницы в объятия того, с которым так долго была в разлуке. Испытайте вновь разлучить их — попробуйте разделить плющ, сплетшийся уже несколько десятков лет с другим плющом, и вы только их разорвете. «Чего ж лучше для счастья будущей четы, — думал я, — любовь, гармония характеров, пожалуй, сочетание душ, согласие земных видов и расчетов, без которых нередко самая пламенная любовь морщится! Дай-то Бог другу моему насладиться всеми благами, которые он так заслуживает!» Но как-то непонятно для меня, всегда при мысли об его благополучии, явилась передо мною, будто нарочно для того, чтобы расстроить это благополучие, несносная гримаса моего доктора.
Я заметил, однако, что влюбленную чету никогда не оставляли одну, без домашних свидетелей; при ней всегда были или отец, или старая кормилица, любившая Каролину, как свою дочь. Если б я сказал, что наседка не так зорко стережет своих птенцов от злого коршуна, я сделал бы неправильное заключение. Нет, не за поступками молодого человека, казалось мне, наблюдали неусыпные соглядатаи, а за речами, за движениями, даже за выражениями глаз Каролины следили они. Упреждать ее малейшие движения, исполнять ее капризы было какой-то строгой, святой обязанностью всех обитателей дома. Доказательства этому я видел каждый день, на каждом шагу. Влюбленный Лиденталь, разумеется, не замечал всего. Однажды, как-то очень рано поутру, гулял я со своим гусаром по саду; наша беседа, по обыкновению, шла о красоте и душевных достоинствах Каролины. В продолжение прогулки встретили мы садовника, который тщательно подбирал все черные камешки, попадавшиеся ему на дорожках, ощипывал все листочки на деревьях, принявшие черный или ржавый цвет от непогоды и других причин.
— Зачем ты это делаешь? — спросил я садовника.
— Фрейлин не любит черных листов и черных камешков, — отвечал он, и когда я хотел распространиться насчет ее причудливости, мы не могли ничего более добиться от него, кроме того, что она этого не любит. Я смеялся над прихотями Каролины, даже называл ее своенравной, мелочной; Лиденталь защищал ее орудиями любви и согласия вкусов. Против таких рогатых силлогизмов нельзя было идти.
В другой раз сидели в садовой беседке Каролина, отец ее, гусар и ваш покорнейший слуга. Разговор был оживлен и весел, глаза девушки нередко останавливались с любовью на моем приятеле. Вдруг ее лицо изменилось, прекрасные глаза, полные очарования любви, сделались мутными, она неподвижно остановила их на песчаной площадке, находившейся перед нами; мне показалось даже, что на губах Каролины мелькнула гримаса, которую я так не любил у доктора.
— Как мучит меня этот камешек! Кто-нибудь нарочно положил его, чтобы меня потерзать. Ради Бога, примите его! — закричала она, но не успела еще докончить свое ребяческое требование, а уж старик, отец ее, как проворный мальчик, стремглав бросился подбирать какой-то черный, гладкий камешек и закинул его далеко в кусты. Исполнив это, он смотрел то с болезненным участием в лицо своей дочери, то со страхом нас озирал. На лице Каролины уже сияла божественная улыбка: она покраснела, взглянула с нежностью на Лиденталя, схватила потом руку отца и прижала к губам своим. Вместе с этим просияло лицо моего доктора. «Ага! — подумал я, — лист-то оборачивается: не отец, а дочка деспот в доме».
Не стану описывать всех фаз любви, нараставших в сердце Лиденталя и дочери Мозеля. Скажу только, любовь та дошла до того, что соединить навсегда судьбу свою сделалось для них необходимостью. Он просил у нее позволения говорить об этом отцу; согласие было дано и вместе клятва принадлежать ему, или никому на свете.
Кормилица слышала это решение. Она всегда хорошо была расположена к Лиденталю и старалась это показать, где только могла. Было им замечено, что старушка не раз как будто искала с ним переговорить наедине, но, найдя этот случай, ни о чем не говорила, кроме как о вещах очень обыкновенных. Когда ж Лиденталь ее спрашивал, не имеет ли она чего доверить ему, кормилица всегда отзывалась, что ничего и не думала ему сообщить, что не имеет никакой тайны или чего особенно замечательного ему передать. Ныне ж, с видом таинственным, сама подозвала его к себе и взяв его дружески за руку, вполголоса промолвила:
— Не делайте предложения, добрый господин... Из этого ничего не выйдет... Отец не желает... вам откажут... Моей бедной Каролине суждено оставаться в девках... Послушайте меня, уезжайте поскорей, пока еще время...
— Мне откажут? Я не вижу причины... Каролина меня любит, сам отец ко мне расположен... Но скажи, ради Бога, почему ты, как вещий ворон, пророчишь мне такую невзгоду?
Кормилица не отвечала, пожала плечами, покачала головой, с грустью взглянула на небо, и удалилась. Ничего более он не мог от нее добиться. Ломая себе голову над этой загадкой, Лиденталь готов был разорваться. Тут и не с такой пылкой душой пришел бы в отчаяние. Несмотря на черные предсказания, он решился на другой же день утром просить руки Каролины. Терпеть долее неизвестность своей судьбы было бы жить в нестерпимых мучениях.
Но доктор предупредил его своим посещением.
Едва успел Лиденталь встать с постели, как явился к нему Мозель; немедленно принялся осматривать его руку, объявил, что рана его совсем залечена и он может ехать без опасения куда ему заблагорассудится.
— Благодарю вас, мой почтеннейший доктор, — сказал Лиденталь, — но, к моему удовольствию, я остаюсь здесь в ваших краях. Один из адвокатов принца К. возвращается в свой полк, и его светлости угодно принять меня на его место. Я ваш, как видите, и, признаюсь вам, хотел бы быть вашим навсегда.