Дивизионка - Алексеев Михаил Николаевич 8 стр.


Должно быть, поэтому редактор держал Вальку «в черном теле» и не разрешал ему посылать свои фотокорреспонденции ни во фронтовую, ни в армейскую газеты.

Впрочем, Валька на этом и не настаивал. Он уже давно сроднился с нашим маленьким коллективом и чувствовал себя в нем отлично.

К тому же ему нравилась и его скромная, незаметная работа в партучете. Она тесно связывала его с солдатами, с передним краем, где у Вальки было много друзей.

С огромным удовольствием Валька делал снимки для бойцов, чтобы те могли их послать родителям или любимой. Вальке радостно было видеть, как оживлялся солдат, как загорались его глаза, когда у него появлялся долгожданный снимок.

— Спасибо! — тихо произносили солдаты.

Кто знает, может, сделанный Валькой снимок — это все, что останется на память о родном человеке, жизнь которого оборвется где-нибудь далеко-далеко от родимого края. И каким дорогим станет он, этот крохотный снимок, отцу, матери, невесте солдата, которому не суждено было вернуться с войны.

Помимо Саши Крупицына и Андрея Дубицкого, у Тихвинского был еще закадычный дружок — это сапер, он же разведчик, Алеша Лавриненко, который не скоро узнал, что Верочка была с ним, Алешей, сдержанно холодна потому, что втайне любила Вальку, а Валька хоть и догадывался об этом, но виду не подавал, а, напротив, всячески расхваливал перед ней Лавриненко… Они вместе часто хаживали на берег Северного Донца, где располагалось боевое охранение. Там их обоих и контузило вражеской миной. Валька быстро оправился от контузии, а Лавриненко стал заикаться еще больше. Агитатор по натуре, он не мог примириться с тем, что теперь ему уже не удастся выступать перед солдатами. И он стал писать в газету о подвигах своих товарищей еще чаще.

Лавриненко был для Вальки сущим кладом. Мечтатель и романтик, Тихвинский мог сочинить стихотворение, даже песню, но не умел написать десятистрочной заметки. Лавриненко же делал это хорошо. На этой почве и зародилось содружество. Валентин Тихвинский готовил снимки, а Лавриненко — текстовки к ним. Им обоим очень нравилось, когда под их корреспонденцией значилось: «Фото В.Тихвинского, текст А.Лавриненко».

Не знаю, что имеется в виду, когда говорят: «Характерами не сошлись». Характеры у Валентина Тихвинского и Алеши Лавриненко были разные, прямо-таки противоположные. У нашего Вальки — неуемный. Алеша — невозможный флегматик. Тем не менее это не мешало их суровой, сдержанной, но глубокой дружбе. Так они и шагали вместе, эти незаметные работяги-корреспонденты, скромно делая свое дело, пока одного из них уже у последнего рубежа войны не подстерегла смерть.

Это было поздней осенью 1944 года.

Дивизия шла вперед с тяжелыми боями. По размытым дорогам, по шоссе, через виноградные плантации бесконечными колоннами двигались наши танки и автомашины. Отходя, неприятель расставлял противотанковые мины.

По одной из проселочных дорог, по пути к венгерскому городку, пробиралась и наша редакционная машина. В ней сидели редактор, шофер, наборщики, печатник, секретарь газеты и Валя Тихвинский. Накрывшись плащ-палаткой, Валька перезаряжал аппарат — ему не терпелось сделать новые снимки.

В эту минуту и раздался взрыв: машина наскочила на противотанковую мину. Взрывная волна разбросала всех в разные стороны. Сидевшие в кабине редактор и шофер, находившиеся в кузове наборщики, печатник и секретарь — все остались невредимыми. Все, кроме нашего Вальки. Бледный, спокойный, смотрел он в чужое низкое небо широко открытыми голубыми и уже ничего не видевшими глазами.

Через полчаса у дороги вырос небольшой холмик. Не стало нашего Тихвинского, нашего Вальки…

Я и теперь часто вспоминаю о нем. И всякий раз — с досадой на самого себя: почему я не знал тогда, почему не попытался узнать, откуда он родом, наш Валька, где жил, где работал до войны. Знаю только, что он женатый человек. С молодой и красивой своей женой он был вместе… несколько дней, а потом ушел добровольцем на фронт. Изредка он показывал нам фотографию жены. Чаще же уединялся, уходил в сторонку и любовался ее карточкой один. Мы украдкой наблюдали за ним и радовались, когда добрая улыбка трогала его припухлые губы, когда он щурил близорукие свои глаза, собирая вокруг них пучочки светлых морщинок.

Должно быть, Валька чувствовал себя очень счастливым на земле среди дорогих ему людей.

Внимание, мины!

Похоронили Вальку Тихвинского, оставили в долине маленький холодный курганчик и, сумрачные, подавленные неожиданно посетившей нас бедой, вернулись в домик, одиноко стоявший неподалеку от дороги, на которой смутно чернел подорвавшийся на мине редакционный «зис».

В домике свободно разместилось все наше хозяйство.

— Ну, что же мы теперь будем делать? — спросил я всех сразу (редактор при взрыве мины был немного контужен и находился в медсанбате) и уточнил невеселую ситуацию: грузовик погиб, шрифты рассыпались, разлетелись в грязь. Следовательно, дивизионка отныне прекращает свое существование на неопределенный срок…

В недалеком прошлом политрук и командир роты, волею случая сделавшийся исполняющим обязанности редактора дивизионной газеты, я привык к коротким и точным формулировкам. Нарисовав несколькими словами весьма нерадостную картину, я выжидательно примолк, глядя по очереди на всех своих сподвижников. Сначала, разумеется, на старшего лейтенанта (он уже вырос в звании) Андрея Дубицкого — секретаря газеты, которого для солидности я иногда называл начальником штаба нашего откровенно небоевого подразделения. Потомок сибирских казаков, с темным кучерявым чубом, нередко хваставшийся своей родословной, Андрей не отличался ни особой удалью, ни вообще широтой своей натуры. Бережливый и скуповатый, он ревностно охранял свои личные вещицы: школьный пенал, в котором хранил карандаши и скальпель для резьбы на линолеуме (Андрей был и художником), котелок, кружку и ложку. Ложка у него всегда покоилась за широким кирзовым голенищем сапога, откуда он извлекал ее при виде приближавшегося Лаврентия Еремина, снабжавшего нас едой из ахэчевского котла. Лишь в эти минуты Дубицкий прогонял со своего усатого бледного лица меланхолию и с лукавым торжеством взглядывал на Юрку Кузеса, который, как известно, никогда не имел ни своего котелка, ни своей ложки и вообще ничего своего. За такую беспечность Андрей прямо-таки презирал Юрку, и, наверное, несчастный Кузес умер бы с голоду, если б его не выручал Лавра. Он торопливо облизывал свою ложку и передавал ее Кузесу. Тот благодарно ласкал Лавру своими черными, глубокими, прекрасными глазами.

Сейчас лицо Дубицкого, худенькое, бледное, ничего не выражало, кроме бесконечной безнадежности. Кузес же смотрел на меня по-детски невинными, ясными очами и только мигал длинными темными ресницами. С его круглого лица не сходил свежий, жаркий юношеский румянец. Но было совершенно очевидно, что на поставленный мною роковой вопрос сказать ему решительно нечего, так же, впрочем, как и Дубицкому.

Следующим был наборщик, он же начальник типографии, сержант Макогон, светловолосый парень, с большими, навыкате, зелеными, малость нагловатыми глазами. Он как специалист лишь авторитетно удостоверил то, что для всех нас и без того было ясно:

— Шрифты погибли. Газету выпускать нельзя.

Второй наборщик, Миша Михайлов, тихий и молчаливый, отвернулся к окну, будто что-то там вдруг узрел очень важное и интересное. Печатник Иван Обухов сидел с полуоткрытым ртом, обнажив редкие, торчавшие вкривь и вкось, изъеденные свинцовой пылью зубы. По одному его сиротливому виду нетрудно было понять, что и он не приготовил для нас спасительного ответа на мучительный вопрос: «Что же делать?»

Оставался Лавра. Мне очень хотелось бы послушать Еремина, но его в домике не оказалось: копошился возле подорвавшейся машины, взятой им на время в автороте (наша собственная полуторка, благополучно дотащившая нас из России в Венгрию, находилась в ремонте).

Пришлось отправиться к начальнику политотдела дивизии полковнику Денисову и просить, чтобы он затребовал новые шрифты в политотделе армии или в политуправлении фронта. Денисова все мы любили, но и побаивались — от него нам частенько влетало. Соврем малость в газете либо преувеличим что по извечной журналистской слабости — он вызовет всех сразу к себе, выстроит в ряд и долго «изучает» каждого хитрыми, с прищуром, насмешливыми глазами. А потом скажет:

— Ну, агентство ГАВАС, опять заврались? Что же прикажете делать с вами?

Мы отлично знали, что ничего худого начподив с нами не сделает, но было очень стыдно.

Политотдел дивизии находился в небольшом венгерском городе, и ночью я не скоро отыскал его. Полковник Денисов зачитывал очередное политдонесение, составленное инструктором Новиковым. Тут же стоял с красной папкой под мышкой и сам инструктор.

— Послушай Новиков. Откуда это ты все взял? Воронцова я еще неделю тому назад командировал в поарм[4], а ты расписываешь его дела в полку. Разукрасил, как владимирский богомаз… Вычеркни это! Мы и так избаловали Воронцова… А о наших погорельцах сообщил?..

«Погорельцы» — это, конечно, мы, и я насторожился, притих, благо, занятые своим делом, ни Денисов, ни Новиков не заметили моего появления.

Полковник, между тем, продолжал:

— Напиши, что газета выйдет не раньше чем через неделю…

— Она никогда не выйдет! — заорал я. — Вы знаете, что все шрифты погибли, товарищ полковник?

Денисов повернулся:

— Ах, ты уже здесь. Ну что же ты орешь? Давай докладывай. И долго вы искали эту мину? Это же ведь надо уметь. Сотни машин прошли раньше вас по этой дороге — и ничего. Только вы… Ну да ладно. Рассказывай…

Я рассказал, закончив тем, что газета не может выйти ни через неделю, ни через две недели, ни через месяц, ни через год и вообще никогда не выйдет, ежели нам не дадут шрифты…

— Шрифты вам никто не даст, — спокойно подтвердил Денисов. — А газета должна выйти через неделю. Дивизия не может остаться без своей газеты.

— Но, товарищ полковник…

— Все, капитан, идите.

Но я продолжал стоять. Мне показалось, что полковник смеется надо мной. Я вспомнил своих несчастных ребят, что ждут меня в одиноком домике, и мне стало очень обидно и за них и за себя.

— Газета без шрифтов не может выйти! — в полном отчаянии повторил я.

— А вы их найдите.

— Где?

— Где потеряли.

Это было уж слишком!

«Умный же человек, что он, однако, говорит?» Я готов был заплакать, глядя на маленькую, подобранную, аккуратную фигурку начподива, повернувшегося ко мне спиной и колдовавшего что-то над политдонесением. И спина и маленькие красные уши, плотно прижатые к большой круглой голове, были сердиты.

— Разрешите идти? — изо всех сил стараясь быть спокойным, спросил я все же дрогнувшим голосом.

— Идите, — сказал полковник сухо.

Лишь на рассвете я вернулся в наш домик. Там никто не спал. Мне даже показалось, что люди сидели все в тех же позах, в каких они были с вечера. Теперь все с надеждой смотрели на меня и ждали, что я им сообщу. Мне почему-то захотелось тотчас же уничтожить эту их надежду, и я резко, словно бы эти ребята были виноваты в том, что случилось, выпалил:

— Никаких шрифтов нам не дадут. Через неделю приказано выпустить первый номер газеты.

— Ничего себе! Чем они там думают? — поморщился Андрей Дубицкий.

— Товарищ капитан, разрешите, я сам схожу к Денисову, — попросил Юрка Кузес (начальник политотдела его любил, и Юра знал это). — Тут какое-то недоразумение…

— Они видели когда-нибудь типографию? — ядовито спросил Макогон, сверкнув нагловатыми своими зелеными глазами.

— Приказы не обсуждаются, а выполняются! — громко сказал я, и все притихли, молча засопели.

Первое конструктивное предложение поступило от Миши Михайлова.

— Надо занять шрифты в соседних дивизиях, — сказал он.

Ухватились было за это предложение, но при дальнейшем обсуждении пришли к единодушному заключению, что из этой затеи ничего не выйдет: мы по собственному опыту знали, сколь бедны редакции дивизионных газет шрифтами.

Иван Обухов предложил поездить по венгерским городам и посмотреть, нет ли где русской типографии. При этом он горячо выдвигал свою кандидатуру для такого путешествия. Но и его идея не нашла приверженцев.

— А по-моему, никуда не надо ездить, а собрать свой шрифт, — спокойно и деловито молвил Лавра.

На него посмотрели как на сумасшедшего. И все-таки я спросил — на всякий случай:

— Как же ты соберешь его в такой грязище?

— Очень даже просто, — пояснил Лавра. — Найти в мадьярском селе два кроильных решета, почаще которое — для маленьких буковок и которое пореже — для больших, стало быть. Собрать вокруг машины всю грязь и промывать через решета…

Наборщики зло расхохотались, отвергая безумный, с их точки зрения, план Лавры. К наборщикам присоединились и Дубицкий с Кузесом. Юрка все еще порывался пойти к начальнику политотдела и что-то доказать ему.

Говоря честно, я тоже не пришел в восторг от Лавриной идеи. Но как бы там ни было, решета уже овладели нашим воображением, завертелись перед глазами, в голове. Мы пытались уйти от них, посмеиваясь над Ереминым, старались забыть, выискивали иные варианты, однако вновь и вновь мысль возвращала нас к ним. Лавра, похоже, догадывался об этом и деталь за деталью начал уточнять свое предложение, облекать его в зримые, осязаемые формы. Мы уже видели, как после процеженной сквозь решета грязи в них оставались маленькие, черные, желанные свинцовые буковки и наборщики осторожно раскладывают их по ячейкам. Сантиметр за сантиметром, метр за метром перебирается нашими руками земля, и ячеечки касс, как пчелиные соты, наполняются и наполняются…

— А что, товарищи, а?.. Попытка — не пытка… А?.. А ну, Лавра, бери с собой Макогона и марш за решетами!

Лавра пошагал быстро. За ним лениво побрел Макогон, явно не веривший в успех дела.

Дубицкий, я и Кузес отправились к разбитой машине на рекогносцировку. Недалеко от машины зябко бугрился холмик. Не сговариваясь, мы подошли к холмику и, сняв шапки, немного постояли возле него. Потом приблизились к машине, присевшей на раздробленный кузов, — мина взорвалась под правым задним скатом. Всю землю в радиусе примерно пятидесяти метров мы разметили на квадраты, с тем чтобы ни единой пригоршни не осталось, не пропущенной сквозь решета.

Вскоре Еремин и Макогон вернулись с решетами. В руках Лавры был еще фонарь — это для ночной смены.

Обозначили участок флажками и приступили к работе.

Над нами висело мокрое, холодное, чужое небо. Руки стыли в ледяной грязи, пальцы коченели, скрючивались, делались несгибаемыми, царапали землю, как грабли. Носы наши быстро расхлябились, и из них текло. Зато в деревянные ячейки буква за буквой возвращались драгоценные шрифты. В решетах, кроме букв и другого типографского материала, оставались острозубые осколки мин и снарядов, а также сплющенные пули. Лавра для чего-то высыпал их в ведро. Время от времени я посматривал на Андрея Дубицкого. Мрачный и бледный, он трудился, как старатель, пригоршнями черпая грязь. От домика, из колодца, Ваня Обухов таскал воду, а воды надо было очень много.

На другой день приехал начальник политотдела полковник Денисов.

— Здорово, погорельцы! Как дела?

— Трудимся, товарищ полковник.

— Добро. — И сам присел на корточки, чтобы вместе с нами продолжать нашу тяжкую работу.

Лавра, инициатор этого предприятия, был против обыкновения молчалив и сосредоточен. В его глазах тлели напряженные огоньки.

К концу четвертого дня работа закончилась. Недоставало каких-то букв из петита и буквы «Д» в самом красивом заголовочном шрифте, составлявшем гордость Макогона. Тем не менее на пятый день, на одни сутки раньше срока, на передовую пришла знакомая солдатам маленькая дивизионка. Над всей первой страницей крупными буквами было напечатано:

В ротах долго потешались над самим существом этого предостерегающего возгласа: дивизия была наслышана о том, что редакция подорвалась на мине. Кто-то даже заметил:

— Пока гром не грянет, мужик не перекрестится.

Но с той поры офицеры и солдаты еще больше полюбили свою газету.

Назад Дальше