Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах - Аксенов Василий Павлович


Василий Аксенов

Первого из тридцати бегемотов я увидел еще в аэропорту Внуково. Он был в зеленой брезентовой попоне, и его несли к самолету два смуглых внушительных молодых человека.

Через полтора часа бегемот вместе с нами выгрузился из «ТУ-124» на прохладном Таллинском аэродроме, по которому быстро пробегали тени легких балтийских туч.

Я влез в микроавтобус, где уже сидели молодые люди из Московской кинохроники со своей аппаратурой. Потом в открытых дверцах появился бегемот. Бакинский квартет во главе с Рафиком Бабаевым хлопотал вокруг него. Наконец устроились. Бегемот лежал у нас на коленях, смиренный и смущенный своей неуклюжестью, очень милый, и басист Альберт Ходжа-Багиров, посмотрев на своего питомца, хмыкнул и развел руками: уж вы, мол, не обижайтесь на мое чудовище.

В течение четырех дней тридцать лакированных бегемотов, сиречь контрабасов, гудели и рокотали в доме "Братства черноголовых" и в спорт-халле «Калев».

Итак, я снова в Таллине, снова вдыхаю его особый сланцево-кондитерский запах, покупаю газеты, которые пахнут совсем не так, как в наших краях, захожу в знакомое кафе, пробираюсь к стойке…

— Здравствуйте, Эва Ивановна! Какие новости?

Эва Ивановна долго рассказывает, кто женился, кто развелся, кто получил квартиру, а кто по-прежнему "очень неорганизованный товарищ".

Однажды ночью, гуляя по Старому городу, мы спорили, кто самая красивая женщина в Таллине. Претенденток было немало, и спор затянулся. Небо было синим, глубоким, с еле различимой тонкой зеленой структурой. Улица Виру завершалась уходящим в небо торцом Ратуши. Мы подняли головы и прекратили спор.

— Самая красивая женщина в Таллине — это башня Ратуши.

Да-а, в городе многое изменилось. Например, мой давно уже оплаканный герой из романа "Пора, мой друг, пора" Кянукук вовсе не погиб. Очень хорошо одетый, с застывшей улыбкой, он медленно гуляет в кулуарах. На груди у него жетон с надписью "Диспетчер фестиваля". Бегло говорит на трех языках — русском, эстонском и английском. Растут люди!

Нина Большакова не верит, что это и есть Кянукук. А вы поговорите, Нина, с товарищем. Поговорила. Да, теперь я вижу, что это он и есть. Ну, уж а улицу-то Лабораториум вы придумали, говорит усомнившаяся Нина. А вот, давайте, Нина, прогуляемся! Да, говорит Нина, действительно улица Лабораториум. Вот ведь город какой: ничего не надо придумывать, все под рукой. Какое раздолье для беллетриста!

На башни улицы Лабораториум реставраторы навели новенькие островерхие крыши. Новенькая розовая черепица на темных, засиженных голубями камнях.

На углу улиц Пикк и Ратаскаеву открылась закусочная "Десять минут", в которой можно подзакусить минут за двадцать.

Семь лет назад я влюбился в Таллин, был бурный роман в дождях, теперь я ловлю себя на какой-то странной фамильярности по отношению к этому городу, шучу вот, ухмыляюсь: годы…

Теперь я аккредитован. На воротнике у меня желтый значок с изображением трубы, клавиши которой напоминают башни улицы Лабораториум, а также ленточка с надписью «Пресса». Я аккредитован при Пресс-центре традиционного Таллинского джаз-фестиваля, посвященного пятидесятилетию Октябрьской революции. Благостно чувство аккредитованности, ощущение солидности и прочности, принадлежности и тэ пэ.

Позднее, уже на Московском джазовом фестивале, Лукьянов вновь исполнил эту пьесу, и оказалось, что она называется не "Третий день лета", а "Третий день ветер". Я просто тогда в Таллине не расслышал названия, и вот попал впросак, нафантазировал литературщины.

Что такое джаз?

Еще в школе мы узнали: это музыка толстых. В «Калеве» среди четырех тысяч зрителей тоже попадались толстые люди. Одному очень хорошему писателю не нравился джаз. Другому, великому писателю, не нравился Шекспир. Третий, хороший писатель, сам играл в джазе басистом.

В 1952 году ныне знаменитому пианисту Борису Рычкову понадобился саксофон. Игра на саксофоне в то время считалась хулиганством. В продаже саксофонов не было. Однажды уже потерявший надежду Борис шел по одному из арбатских переулков и вдруг услышал крамольные звуки. В бельэтаже среди антикварного хлама старик чех осторожно играл польку-бабочку. С огромным удовольствием и за малую цену старик уступил саксофон счастливому Борису.

Тульский квартет Анатолия Кролла играет трехчастную композицию своего руководителя. Первая часть — «Откровение», вторая — «Баллада», третья — «Движение». Впереди худощавый, с маленькой бородкой тенор-саксофонист Александр Пищиков. Его инструмент издает резкие, хриплые, мучительные звуки. Манера Колтрейна? Да, манера Колтрейна, но откровение Пищикова.

По сути дела, любую джазовую пьесу в исполнении настоящего артиста можно назвать откровением.

Конец квадрата. (Квадрат — определенное количество тактов, в пределах которых музыкант может импровизировать на заданную тему.) Пищиков измучен. Отходит в сторону. С сочувствием смотрит на вступившего Кролла. Очередь басиста Сергея Мартынова. Мартынов сначала как бы прислушивается к тому, что творится внутри его контрабаса. Так, так, это понятно, а что же еще, что ты еще можешь?????? Еще, еще, еще!!!!!! Больше, больше, больше!!!! А если смычком? Ну, еще, еще, больше, больше, умоляю, умоляю… Ему всего мало, и он начинает петь, вторит контрабасу голосом.

Пищиков, склонив голову, с сочувствием смотрит на мучающегося товарища. Вся ритм-секция приходит на помощь Мартынову. Обвал, шквал, надвигающийся распад… решительный момент. Пищиков быстро выходит вперед.

От диксиленда к какому-то еще не осознанному трагизму.

Итак, откровение. Самовыражение? Свободный творческий акт? Прорыв? Может быть, только попытка прорыва…

Дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два…

А может быть, три, а может быть, пять, а может быть, восемь, а может быть, один миллион сто семьдесят семь тысяч восемьсот девяносто девять?

А может быть, автомобильная катастрофа, в которой погиб мой друг, а может быть, деревня под напалмом, а может быть, грязное слово в лицо моей девушке, а может быть, предательство?

А может быть, эвкалипты под луной, а может быть, охота, а может быть, веселая пирушка, а может быть, лестница в небо? А может быть, "чудище обло, озорно, стозевно и лаяй"? А может быть, хищник, а может быть, жертва, а может быть, Эверест?

А может быть, лоб, два лба, семь губ, одно дыхание? А может быть, кашалот с розовой пастью, а может быть, Орфей? А может быть, бобэоби, виээми, гзигзигзео, а может быть, лауноги, пиннопинео, филиожар?

Нет, нет, все очень просто: дважды два — четыре.

А вдруг все-таки не четыре, а генерал под ручку с дамой перед трюмо?

Увы, дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два — ЧЕТЫРЕ!

Утром мы мирно завтракали в кафе, как все нормальные люди, брали сосиску, бутерброд с килькой, чай, но после завтрака мы отправлялись на "школу джаза".

Должен сказать, что джазист — существо совершенно неутомимое, одержимое. Джазовый артист может играть круглые сутки подряд с небольшими перерывами для приема пищи. Вот у кого надо учиться преданности своему искусству! Если у вас вдруг появится желание уморить какого-нибудь джазового артиста, кормите его на убой, хольте его, лелейте, но не давайте играть: зачахнет. Чарльз Ллойд, например, которому пришлось играть только в последний день фестиваля, первые три дня очень маялся. В зеленоватых его глазах мерцала вековечная негритянская печаль. Зато, когда вышел на эстраду, узнать его было нельзя. Да и все они, эти странные артисты, пока не играют, так что-то ходят, что-то между прочим жуют, вежливо слушают. "Да, что вы говорите! Смотрите, как интересно! Надо же, а мы и не знали!" А глаза в это время где-то блуждают.

Однажды мы обедали вместе с Гюли Чохели, и она призналась:

— Терпеть я не могу всех этих обедов, ужинов, завтраков!

— А что же вы любите, Гюли?

— Петь.

— А еще что?

— Кактусы.

"Школа джаза" в сводчатых залах "Дома черноголовых". Эстрадой завладели фотографы. Лежа на полу, сидя на корточках, стоя на стульях, они направляют свои тубусы на квартет Збигнева Намысловского, работающий в неимоверной тесноте. В зале тоже тесно: он заполнен до отказа ударниками, басистами, саксофонистами, трубачами, кларнетистами, москвичами, шведами, сибиряками, эстонцами, литовцами, армянами, финнами…

Хрупкий, с круглыми совиными глазами Намысловский солирует уже двадцать минут. У рояля сгорбился похожий на князя Мышкина Адам Матышкович. Крепко держит ритм ударник Чеслав Бартковский по прозвищу «Маленький». Блестит очками серьезный, как молодой профессор, басист Роман Дылонг — «Гучьо».

Намысловскому тесно в рамках квадрата. Он изгибается, на лице его мучение, он словно хочет что-то соскрести, содрать, сорвать какой-то последний ненавистный ему покров.

Снова это ощущение попытки прорыва, мучительной тяги к какому-то неведомому совершенству.

Я беседую с кандидатом математических наук, а может быть, физических наук, словом, каких-то очень серьезных наук Владимиром Виттихом, руководителем Новосибирского ансамбля.

— Скажи, пожалуйста, что ты думаешь об эксперименте в джазе, о фри-джазе, например? Вот я не могу слушать Орнетта Колмена…

Виттих ухмыляется в бороду.

— А для меня это очень интересно…

Услышав этот разговор, возле нас остановился темпераментный, словоохотливый пианист Николай Капустин.

— Понимаешь ли, Вася, когда-то и «бибоп» казался диким и невероятным, а теперь, должно быть, даже ты… прости, может быть, я ошибаюсь…

Я смущенно кашляю в кулак.

— Да-да, даже я… Конечно, эксперимент необходим, но вряд ли он доступен простому любителю, немузыканту…

— Эксперимент всегда обращен внутрь — и в литературе, и в пластике, и в музыке.

— Джаз для джазистов? Поэзия для поэтов? Скульптура для скульпторов? Вы могли бы играть в темной, пустой комнате?

— Это философский вопрос, об этом на ходу не скажешь. Темная, пустая комната — это идеал, но артисту джаза нужны слушатели и зрители.

— А если они его не понимают?

— Но он их зовет…

Прошлой осенью мы сидели с моим приятелем Абэ Кобо в подвальчике токийского джаз-клуба «Сэто». Подняв свой крепкий писательский палец, Абэ Кобо сказал:

— Писатель должен есть много джаза, часто и много, большие сочные ломти настоящего джаза!

Каждое утро с десяти до часа я толкался на "школе джаза", притворялся музыкантом — то ударником, то трубачом, — обнаглел даже до того, что начал задавать специальные вопросы, ну, скажем:

— Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?

Кончает композицию стокгольмский квартет Яна Йоханссона. Любезный хозяин «школы» Райво Таммик пытается перекричать восторженный гвалт и свист:

— Ребята, задавайте вопросы!

— Какие еще вопросы? — снисходительно пожимает плечами восходящая звезда саксофонист Роман Кунсман. — Мы и сами все знаем. Пусть лучше еще раз сыграют.

Однако вопросы все-таки задаются:

— Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?

И вот в этой утренней толкучке я снова теряю свой спасательный значочек и снова чувство одиночества и непричастности охватывает меня. Представляю, с каким презрением отвернется от меня музыковед Александр Медведев и все мои новые знакомые, включая Нину Большакову. В отчаянии подхожу к трубачам, собравшимся вокруг рыжего Бу Бронберга, плетусь к ударникам, столпившимся вокруг Бартковского, и тут вижу на полу моего дорогого с сиреневой ленточкой. Как его не раздавили сапоги ударников? Мистика, да и только!

Дальше