— Я сюда приехала побыть в одиночестве, — сказала она. — Приехала обдумать свою жизнь.
Она изрекала это с важностью, но и с вызовом, почти кокетливо. И много смеялась. Белое вино ударило ей в голову, и ее смех был великолепен, дрожали плечи, сверкали красивые зубы. Несколько раз она хвалила Эллен — ужин превосходный, вот бы и ей научиться так готовить, но она безнадежно бездарна, у нее просто не хватает терпенья на стряпню.
— Иногда мне хочется… знаете, чего мне хочется?
Быть такой же, как все, выйти за человека, которого люблю, и где-то осесть, и чтобы мне этого было довольно, понимаете, чтобы так и прожить всю жизнь.
В небе светилась половинка луны. Эллен смотрела на озеро, на холодно поблескивающие волны и спрашивала себя, отчего ей все безразлично. Ужин прошел хорошо, Скотт настроен отменно, она давно уже не видала его таким веселым, и Абигайл прелестна, право же, она очень мила; но Эллен почему-то все упускала нить их разговора. Скотт о чем-то спрашивал, девушка отвечала уклончиво, намекала на какое-то разочарование и снова заливалась смехом, как ребенок, старающийся ускользнуть от пристального внимания взрослых. Она влюблена? Была когда-нибудь влюблена? Скотт спрашивал не так уж напрямик, и девушка ухитрялась избежать прямого ответа. Эллен следила за лунными отблесками на воде, непрестанная зыбь озера завораживала. За ужином она выпила единственную рюмку белого, но вся словно оцепенела. У ее ног прикорнула собака гостьи. Теплая тяжесть собачьей головы была приятна.
Скотт с девушкой все разговаривали. Пили и разговаривали. То и дело смеялись, как добрые друзья. Снова Эллен слышала, как сильно, молодо звучит голос мужа, — и не смела на него взглянуть, не смела вновь увидеть на исхудалом лице дерзкий румянец молодости. Вспомнилось, каким она случайно увидела его сегодня поутру — она собиралась выйти из спальни, а он шел от кухни к боковому крыльцу; думая, что он один и никто его не заметит, он хмурился, лицо жесткое, напряженное, губы чуть шевелятся, будто он что-то шепчет, спорит сам с собой. В такие минуты глаза у него становятся как щелки, нижняя челюсть выдается, будто при встрече с врагом. Кто этот враг? Что ему враждебно?.. А вот сейчас он преобразился, совсем другой человек. И она не смеет на него посмотреть.
Оказалось, Абигайл поет, берет уроки пения. Но таланта у нее нет, заявила она. И голос слабый. — Может быть, она им споет? — Нет, нет, голос у нее слабый, дыхание не поставлено, из-за этого она сама себе противна. — Но может быть, она все-таки споет? Пожалуйста! Им будет так приятно ее послушать!
Абигайл смущенно смеется. Нет, право, она не может. Не может.
Но так важно было бы ее послушать, настаивал Скотт. Абигайл ухитрилась его отвлечь, поговорили о северных лесах, Скотт дал ей книгу «Большие озера от доисторических времен до наших дней» — пускай почитает, а если понравится, пусть оставит себе. Это была одна из множества старых, потрепанных книг, которые издавна держал здесь дядюшка Скотта. Потом опять говорили о погоде, и Абигайл еще раз поблагодарила за приглашение на сегодняшний ужин, и Скотт снова искусно навел разговор на ее пение — может быть, она хоть что-нибудь споет? Пожалуйста!
И она запела. И это была полнейшая неожиданность — она пела не какую-нибудь популярную песенку, даже не романс, а стихи Гёльдерлина, положенные на музыку одним ее приятелем. Пела по-немецки, и голос у нее оказался глубокий, сильный, хватающий за душу, не детский, не девичий, но голос зрелой женщины. Эллен и Скотт переглянулись, пораженные. Она провела их своей робостью и застигла врасплох, они совсем не готовы были к такому глубокому звучанию, к таинственной силе непонятных, но неодолимо завораживающих слов:
Grobers wolltest auch du, aber die Liebe zwingt
All uns nieder, das Leid beuget gewaltiger,
Doch es kehret umsonst nicht
Unser Bogen, woher er kommt!
Aufwärts oder hinab…[24]
Когда она кончила, оба минуту молчали; потом Скотт зааплодировал, Эллен застенчиво присоединилась. Девушка отбросила с лица прядь волос и как-то странно, нехотя усмехнулась — похоже, ни песня, ни их восторг не доставили ей удовольствия.
— Изумительно, — сказал Скотт, глядя на нее во все глаза. — Никогда бы не подумал… Да, изумительно. И прекрасно.
Абигайл пожала плечами.
— Спасибо. Вы очень любезны. Эти стихи положил на музыку мой друг, близкий друг, когда-то этот человек был мне очень близким другом… В этой песне для меня заключен особый смысл, и я не стала бы ее петь, но это лучшее, что я знаю, я ее чувствую как ничто другое.
— А что означают слова? Мы с Эллен не знаем немецкого.
Но Абигайл отвернулась, ей пора уходить. Вопрос Скотта она пропустила мимо ушей. Он вскочил, отодвинул ее стул, засуетился вокруг нее.
— Так мило, что вы нас навестили… у вас незабываемый голос, правда, Эллен? Такая красота… такая сила… не следует себя недооценивать, скромность не всегда уместна… Подождите, я надену свитер. Нельзя же вам возвращаться одной.
— Мне недалеко. И кругом нет ни души.
— Нет, почему вы так рано уходите? Час еще не поздний.
Но она уже принялась будить собаку, затеребила, заставляя подняться.
— Рэнди — вот мой защитник, другого мне не надо, правда, Рэнди? Ну же! Проснись!
— Но ведь еще не поздно, правда, Эллен? Скажи Абигайл, зачем она уходит так рано…
Эллен заставила себя заговорить. Она все еще заворожена была голосом девушки и таинственной властью незнакомых стихов, хотя поняла лишь немногие немецкие слова; внезапное оживление, голос мужа и поднявшаяся суета разрушили чары.
— Что?.. Да, рано, конечно, рано… может быть, посидите немного? Хотите еще кофе?
Однако вечеру настал конец; девушке явно не терпелось уйти. Она натянула теплую куртку, обмотала вокруг шеи шарф, сложила вязаную шапочку и, вместо того чтобы надеть, сунула в карман. Скотт, что-то бормоча себе под нос, доставал из стенного шкафа свитер.
— Мне правда пора, — сказала Абигайл, понемногу отступая к двери. — Большое вам спасибо. Вы очень добры, что пригласили меня…
— Надеюсь, мы скоро опять вас увидим, — вежливо промолвила Эллен. — Долго вы еще здесь пробудете?
— Я и сама дойду, — сказала девушка Скотту. Ослепительно улыбнулась, показав милые зубки. — Право же. Со мной Рэнди, другого защитника мне не нужно. И ведь кругом никого нет, сейчас только мы с вами тут живем…
— Не глупите, Абигайл, — прервал Скотт. — Не допущу я, чтобы вы шли полмили в такой темноте, даже с вашей несравненной борзой. Ты согласна, Эллен?.. Ну конечно.
Да, Эллен согласна. Она поднялась, стала на пороге и, скрестив руки на груди, провожала их взглядом. Девушка, Скотт, с ними неспешной рысцой — собака; и таинственная песня, такая простая, неприхотливая мелодия, четкая цепочка слов. Что же это значит? Что они все значат? Эллен оцепенела, будто иссякли, отняты живые силы души. Не равнодушие, но оцепенелость, потрясение. Так ошеломил голос этой девушки, прекрасный, покоряющий…
Она следила за уходящими, пока все трое не скрылись из виду, и потом еще постояла в дверях, вперив неподвижный взгляд в озеро, в неровную кромку льда и плотную стену деревьев на другом берегу. И спрашивала себя, долго ли ждать, пока вернется муж.
Она научилась быть ему сиделкой и нянькой много месяцев назад. Научилась не плакать при нем, не показывать, что выбилась из сил. Лгала она ему? Да, пожалуй, но лишь изредка. И никогда — о серьезном. Лгала о себе, о том, что чувствует сама, но не о том, что касалось его.
Долгий путь прошла она за ним по нескончаемым коридорам с давяще низкими потолками и стенами без окон.
Она звала его по имени, уверяла, что он не умрет, приводила данные статистики, вкратце пересказывала истории болезни, повторяла суждения врачей — и ясный, тихий голос ее отдавался пугающим эхом. Безликие санитары в белом везли умирающего на каталке, а она шла рядом, и шептала его имя, и сдерживалась — только бы не закричать. Стены были выложены стерильным кафелем, тяжело ходили взад-вперед на шарнирах двери, лестницы вели то вглубь, в подземелья, то наверх, в темноту, куда не достигал взгляд. И тишина, только и слышны ее подавленные всхлипыванья да скрипят колеса каталки. Быть может, он уже умирает — лежит недвижимый на каталке под тонкой белой простыней.
Там были огромные гудящие машины. Были немигающие лампы. Прозрачные трубки питали его, вползая в ноздри, обведенные каймою подсохшей крови, и в вену в сгибе левой руки. Он стонал, чуть шевелился, трудно, с хрипом дышал. Он не умер. Она бодрствовала над ним, мысли ее оставались на диво ясны, и совсем не было страха. Ее потрясло, до чего исхудали его руки и ноги, и мертвенная бледность плоти, и лицо — кожа да кости. Но она выдержала и это. Выбора не было. Она научилась ходить за ним как нянька — обмокнув губку в теплую воду, в душистую мыльную пену, обтирать его тело и подавать судно, а позже — отводить в уборную и поддерживать, чтобы он не ушибся.
Она была с ним неотступно. И когда оказывалась в другой комнате или выходила из дому, все равно она была с ним, непрестанно им поглощенная, и ее мысли обволакивали его. Он не умер. Он не умрет. Она читала ему вслух, принесла в его комнату проигрыватель и, приглушив звук, ставила пластинки. Она отсчитывала для него таблетки; приносила на подносе еду; помогала делать лечебную гимнастику. Позже он скажет, что обязан ей жизнью. Она всегда любила его, а теперь любит больше чем когда-либо. Она не говорила о своей любви, не говорил и он. Но ясно было — побывав на грани смерти, они очень любят друг друга.
— Прошло уже полтора года, — ровным, тусклым голосом сказал однажды Скотт. — Я не умру, правда?
— Конечно нет.
— Но буду ли я жить?..
И откинулся на подушки, всматриваясь в лицо жены. Перед нею был тот, за кого она когда-то вышла замуж, — и все же незнакомец, никогда она этого человека не встречала. Ее муж умер, и в теле его поселился кто-то другой… Да нет же, что за нелепая мысль. Она все равно его любит. Под его жестким взглядом на глаза ее навернулись слезы.
— Почему ты меня ненавидишь? — прошептала она.
— Ты слишком много знаешь, — сказал Скотт.
Тот день начался, как предыдущие, хмурым, холодным рассветом. Но вскоре после девяти проглянуло солнце, а еще примерно через час стало капать с карнизов, и родилось предчувствие перемены, таяния, оттепели — несмотря на то, что было еще холодно и дул северо-восточный ветер, такой сильный, что посреди озера замелькали белые гребешки. Скотт отбросил книгу, которую безуспешно пытался читать, взял было вчерашнюю газету, почти тотчас отбросил и ее.
— У меня поражен мозг, — сказал он. — Отказывает мозг. Я не могу больше сосредоточиться на словах.
Он сгорбился в кожаном кресле напротив окна, выходящего на озеро, а Эллен в соседней спальне перебирала стопку старых книг и журналов и хоть ясно расслышала, что он сказал, но притворилась, будто не слыхала.
— Эллен? Пожалуй, я немного пройдусь.
— Что?
— Пожалуй, я немного пройдусь.
Ему незачем было спрашиваться у нее, точно ребенку у матери, но такой со времен его болезни у них установился странный обычай. Иногда он заявлял о таком своем намерении с усмешкой, словно понимал, что делает, понимал — предупреждать жену необязательно, а почему-то все-таки приходится, вот и берет досада. Эллен что-то пробормотала в ответ.
Конечно же, он идет к этой девушке.
Но Эллен не против. Нет, она не будет против. Она продолжала прибирать в спальне, прислушиваясь к звону капели и к неугомонному птичьему щебету совсем близко, в ветвях сосен. Какой солнечный ветреный день. Он будоражит, прямо кожей ощущаешь — все в движении, все меняется. Выходя из дому, Скотт надел красивый светло-коричневый свитер, который она купила ему в Инвернесе, и шерстяное кепи с наушниками для защиты от ветра.
— Как по-твоему, я смешон в этом кепи? — неуверенно сказал он. — Да я и сам знаю. Смешон. Но ничего не поделаешь.
Однако он не пошел в сторону домика Абигайл; к удивлению Эллен, он достал из сарая грабли и принялся бодро расчищать лужайку и пологий кусок берега перед их жилищем. Эллен присматривалась к нему. Казалось, он весь поглощен работой. Высокий, до того худой, что смотреть больно, граблями действует не очень ловко, но усердно. Быть может, надо бы ему помочь. Быть может, эта работа слишком утомительна для него, или на дворе слишком холодно; он легко простужается, а с озера дует сильный ветер. Но не смеет она ему помешать. Когда она выглянула снова через четверть часа, Скотт работал гораздо медленнее, лицо у него стало замкнутое, недовольное, и губы опять шевелились в том же нескончаемом споре, все тело протестующе напряглось. Некая повесть развертывается в нем, глубоко в подсознании, лишь изредка прорываясь в тот мир, который он делит с окружающими. Порой, непонятно отчего, на него накатывают приступы ярости то против родных, то против друзей или коллег, ни с того ни с сего он разражается горькими, злыми обвинениями, и Эллен кажется, это — отзвуки споров, совершенно ей чуждых и непонятных, доносятся они неведомо откуда и никак не вяжутся с самой основой его существа. После подобных взрывов он словно бы спохватывается, говорит — мол, ничего такого он не думал, сам не знал, что говорит… Накануне вечером, когда Скотт вернулся, проводив Абигайл, он спросил:
— Как ты думаешь, она нарочно пела немецкую песню? Пела по-немецки?
Эллен не поняла, о чем он, и он продолжал как-то странно — и сердито, и словно бы извиняясь: возможно, девушка с умыслом пела такое, чего им не понять, возможно, хотела поставить их на место, пускай знают!
— Знаем? Что мы должны знать? — спросила Эллен.
Но он не умел толком объяснить. Сказал туманно:
— Пускай мы знаем… кто она и кто мы… Большая разница.
Когда Скотт пошел провожать Абигайл с ее собакой, он вернулся через каких-нибудь десять минут. Пожалуй, даже раньше. Эллен только и успела убрать со стола и ополоснуть тарелки; только и успела заново проиграть в воображении все, что происходило за столом — представился восторженный взгляд мужа, улыбка и своеобразное поведение гостьи и сильный, глубокий, волнующий голос. Эллен ее ненавидит. Ненавидит обоих — и девушку и Скотта. Сознание этой ненависти пронзило сердце как удар ножа. Они радуются друг другу, а она отторгнута от этой радости, от непринужденной связавшей их близости… отторгнута навсегда, отставлена за ненадобностью. Однако она продолжала, как автомат, заниматься своим делом, и неожиданно быстрое возвращение Скотта даже смутно разочаровало ее. Он казался усталым. Пожаловался, что по-прежнему холодно — такой противоестественный для апреля дурацкий, мерзкий холод. Эллен не ответила, в мыслях было все то же — пение девушки, собака, прикорнувшая у ног, ошеломленное лицо мужа. Да, они ей ненавистны, даже этот изящный благовоспитанный пес ненавистен, и однако думается о них с удовольствием. Хотелось с горечью спросить — ты ее целовал?
Они сидели за длинным орехового дерева столом, как всегда напротив окна, молча ели. Все еще сияло солнце. Холодно поблескивали воды озера, беспокойно зыбились, завораживали. Сосны на другом берегу будто на подбор, все одного роста. Тишина, ее только и нарушают капель, да птичья разноголосица, да ветер — он никак не угомонится. И за спиной по крыше что-то раздраженно скребется.
— Край света, — глухо, каким-то загробным голосом сказал Скотт. — Так было до нас.
Эллен повернулась к нему:
— До нас?
— Пока не появился род людской.
Она засмеялась. И сама удивилась — так невесело прозвучал смех. Подождав минуту, сказала мягко:
— Почему ты к ней не идешь? Тебе ведь хочется пойти, да?
— Тут красиво, но от этой красоты больно. От воздуха больно. От солнца. От воды. Здесь бесчеловечно, — сказал Скотт по-прежнему глухо, потерянно.
— Пойди к ней, почему ты не идешь? К этой девушке. К