В своей докторской диссертации он истолковал наличие трех репейников и пяти роз в гербе теолога Эгидиуса Штрауха на барельефе его надгробия в церкви св. Троицы, где Штраух священничествовал в конце 17 века, как символы взлетов и падений его судьбы (Штраух провел несколько лет в заточении), теперь же профессор пытался выявить культурологический смысл унаследованных вдовой авосек. Постоянное наличие у вдовы одной из полудюжины авосек он справедливо объяснял постоянным дефицитом, преследующим восточноевропейские страны. «Допустим, где-то вдруг появились свежие огурцы или цветная капуста, либо новоявленный коробейник станет продавать бананы прямо из багажника своего «польскою фиата», вот тут-то авоська бывает весьма кстати, тем более, что полиэтиленовые пакеты до сих пор представляют здесь собою немалую редкость».
На протяжении целых двух страниц он сокрушается далее о забвении рукоделия и триумфе полиэтиленового пакета, этого очередного шага к утрате человеком своих подлинных ценностей. Лишь до конца выговорившись, он вновь возвращается к вдовушкиным авоськам, исполненным для него столь глубокого смысла. Вот почему я предположил, что в сцене покупки грибов фигурировала авоська, а именно, как мне почему-то кажется, вязаная, одноцветная.
Итак, сутуловатый вдовец шагает, слегка шаркая ногами, рядом с цокающей каблучками вдовой, в руках у него, по воле автора, — ее семейная реликвия, которая, заметим, идет ему ничуть не меньше профессорского берета, будто именно он получил авоську в наследство, а японскую фотокамеру лишь позаимствовал на время, причем выглядит он так, словно находится у себя дома и направляется на занятия в своем Рурском университете, захватив в авоське, вязаной или плетеной, какой-либо фолиант, скажем, монографию по барочной эмблематике.
И пускай я, его бывший одноклассник, все еще не могу припомнить его имени, зато я начинаю угадывать его старческие причуды и возрастные недуги; облик вдовы, идущей рядом с ним на кладбище, также обретает постепенно более ясные черты: мне кажется, например, что она женщина с характером и ей, возможно, даже удастся отучить его шаркать при ходьбе.
***
Путь у них долог, но нескучен, ибо вдова развлекает спутника пояснениями; она говорит краткими и поневоле все упрощающими фразами, которые время от времени сопровождаются ее звонким смехом. Между церковью св. Катарины и Большой мельницей, мимо которых течет сильно обмелевший Радаунский канал, она замечает: «Канал уже воняет. Да что теперь не воняет?!», а перед многоэтажным отелем «Гевелиус» ехидничает: «Надеюсь, номер у вас высоко и с прекрасным видом на город?»
Лишь дойдя до библиотеки и бывшего Петровского высшего реального училища, двух зданий, построенных в прусско-новоготическом стиле и пощаженных войной, вдовец перехватил инициативу в беседе. Он поведал, что с юности был страстным книгочеем, завсегдатаем городской библиотеки, а учился вот в этом заведении, которое до сих пор используется по прежнему назначению — тут он принялся пространно разъяснять жаргонное словечко, которым в свое время ученики именовали школу. Лишь оставив позади церковь св. Якоба, он завершил свои юношеские воспоминания сообщением о том, какие именно книги из городской читальни оказали на него самое заразительное, но одновременно и самое целительное, то есть благотворное воздействие: «Вы себе не представляете, насколько я был жаден до книг. Я их прямо-таки глотал, особенно кнакфусовские монографии по искусству».
Перед воротами верфи им. Ленина, вскоре переименованной, им открылась площадь с тремя высокими крестами, на которых были как бы распяты корабельные якоря. Вдова сказала: «Здесь была «Солидарность», — а затем добавила, словно желая смягчить сухость своей эпитафии: — Ставить памятники поляки еще умеют. Кругом мученики да их памятники». Ни до, ни после этой фразы она не рассмеялась.
Вдовцу послышалась в ее словах «горечь, граничащая с отчаянием», что могло выразиться лишь в безмолвном жесте. Вытащив из букета астру, она положила ее к лежащим горкой цветам у мемориальной стены, после чего перевела, по его просьбе, строку за строкой высеченные в камне стихи Чеслава Милоша о бренности жизни. Затем она неожиданно сравнила участь свою и своей семьи с участью поэта и его семьи, также насильственно переселенных с востока на запад, а потом вдруг провела новую параллель: «Всем нам пришлось убираться из Вильно, как всем вам пришлось убираться отсюда».
Еще на площади, но уже двинувшись дальше, она достала сигарету.
***
Дабы сократить описание дальнейшего пути на кладбище, упомянем лишь следующее: куря сигарету, вдова повела вдовца к пригороду по мосту, под которым с тех пор, как был снесен крепостной вал и построен главный вокзал, проходили все поезда, идущие из Гданьска или Данцига на запад, либо, наоборот, с запада в Данциг или Гданьск. Поскольку в дневниковых записях немецкие и польские названия чередуются совершенно произвольно, я вынужден следовать этому топонимическому беспорядку, а потому вместо того, чтобы употребить нынешнее название «Брама Оливска», скажу так: вдова повела своего спутника к пригороду сначала через «Оливовы ворота», затем по ответвляющемуся влево шоссе на Картузы, которое делает легкий подъем по холму Хагельсберг к бензоколонке, где иностранные туристы заправляют свои машины бензином без свинцовых добавок; за бензоколонкой и начиналось старое, затененное буками и липами кладбище — его передняя часть принадлежала некогда общине Тела Христова, два участка позади — общинам св. Иосифа и св. Бригитты, а задняя часть — нескольким внеконфессиональным общинам. Давно переполненное для новых захоронений, кладбище было закрыто. Ворота оказались заперты. Моя пара прошла вдоль поросшей кустарником ограды. Напротив памятника красноармейцам, установленного на площадке перед солдатским кладбищем, на которой играла в футбол дюжина подростков, вдова отыскала в ограде дыру.
Едва они очутились под сенью кладбищенских дерев, среди заросших зеленью одиночных и парных могил, как вдовец по всей форме представился: «Позвольте, наконец, хотя и с явным опозданием, назвать вам мое имя — Александр Решке».
Ее довольно продолжительный смех, показавшийся ему неуместным здесь, среди могил, отчасти нашел свое оправдание, когда она, все еще смеясь, представилась в свою очередь: «Александра Пентковская».
То был перст судьбы, заключает по этому поводу дневниковая запись. Ничего не поделаешь, мой бывший одноклассник, ставший впоследствии любителем-летописцем (кстати, посадили нас друг с другом, видно, в классе четвертом-пятом), счел созвучие их имен символичным, хотя такое совпадение больше подошло бы для комической оперы, примером чего служит небезызвестный зингшпиль, или, на худой конец, для персонажей сказки, но уж никак не для случайно сошедшейся пары. Тем не менее, пускай они остаются Александром и Александрой — ведь это их история.
Впрочем, вдовца и вдову (которых я называю так, хотя сами они при случайном знакомстве и не задумывались, каково семейное положение обоих) также смутило совпадение имен. Словно желая вопреки этому совпадению утвердить свою независимость, Александра Пентковская отошла в сторону и принялась за поиски. Она то скрывалась за надгробиями, то выныривала вновь, чтобы тотчас исчезнуть опять. Александр Решке также предпочел держаться на некотором расстоянии. Если листва под подошвами ботинок шуршала слишком громко, он уходил на беззвучные мшистые тропинки. Его беретка мелькала тут и там. Вроде бы без особой цели он задержался у одного памятника, у другого — много диабаза, до блеска отполированного гранита, меньше песчаника, мрамора и ракушечника.
На памятниках под польскими фамилиями значились даты смерти, начинавшиеся с конца пятидесятых годов; только на одном участке с рядами детских могил на деревянных крестах и на надгробиях стояли цифры «1946» — год эпидемии. Отдаленные крики мальчишек, гоняющих мяч, не могли нарушить здешней тишины, а шумы с бензоколонки не пробивались сюда через листву. Читаю в дневнике; «До чего точно это выражение — «кладбищенская тишина» — опять подумалось мне».
Александр Решке нашел то, что искал. На краю кладбища он обнаружил два покосившихся надгробных камня, затем еще два и еще, совсем заросшие бурьяном. Разобрать на них было почти ничего невозможно, однако он разглядел даты смерти, очень давние — от начала двадцатых годов до середины сороковых. Полустертые надписи под фамилиями, вроде; «Почил в бозе…», «Смерть — врата к жизни» или «Здесь покоятся наши мама и дядя», напоминали о более далеком прошлом этого кладбища. Решке записывает: «И тогда использовался преимущественно все тот же материал: диабаз и черный шведский гранит».
Оставим его на несколько минут одного. Тем временем госпожа Пентковская успела, видимо, поставить свои астры в вазу на могиле родителей. Эта парная могила, обсаженная буком, была, как мне представляется, не слишком густо завешена листвой по сравнению с соседними. Отец умер в 58-м году, мать — в 64-м. Обоим не исполнилось семидесяти. Всюду видится мне обычное для Дня поминовения оживление. Горящие там и сям свечи с защитным колпачком от ветра, говорят о том, что на могилах недавно побывала родня.
Впрочем, вдовец и вдова по сторонам уже не оглядываются, а смотрят друг на друга.
«Была у папы с мамой. А муж лежит на Лесном кладбище в Сопоте», — проговорила Александра Пентковская, обращаясь к Александру Решке, которого старые надгробия увлекли мыслями в прошлое, поэтому прозвучавший за его плечом голос заставил его, видимо, вздрогнуть и возвратиться в сегодняшний день.
И вот они снова рядом. Поскольку она уже дала понять, что вдовствует, следовало бы и ему поведать о смерти супруги, а также о ранней, преждевременной кончине родителей, однако вместо этого он доложил, чем занимается, назвался доктором искусствоведения и профессором истории искусств, преподающим в Рурском университете, упомянул даже, ради полноты сведений о себе, тему своей докторской диссертации, защищенной уже давным-давно, — «Могильные надписи и эпитафии данцигских церквей» — и только после этого неожиданно добавил: «Моя Эдит умерла пять лет назад».
Вдова промолчала. Она сделала шаг, потом еще шаг к покосившимся надгробным камням, которые заинтересовали профессора, и неожиданно разразилась неуместно громкими восклицаниями: «Какой позор для Польши! Все убрали, где по-немецки хоть слово написано. И здесь, и всюду. Даже на Лесном кладбище. Мертвых в покое не оставляют. Все сровняли с землей. Сразу после войны, да и потом. Хуже русских. И это они называют политикой, сволочи!»
Судя по дневниковой записи, Решке попытался успокоить ее ссылкой на ряд объективных причин, которые он перечислил в следующем порядке: оккупация Польши, эксцессы военного времени и получивший широкое распространение крайний национализм. Разумеется, уничтожение могил граничит с варварством. Он и сам при виде этих выброшенных со своих мест надгробий испытывает чувство горечи. Да, отношение к покойникам должно быть более гуманным. Ведь могила — это последняя память о человеке. Однако нельзя не признать, что во всех основных церквях города, как и в госпитальной церкви Тела Христова, надгробные плиты немецких патрицианских родов, как правило, защищены от вандализма. Тем не менее, ему хорошо понятно ее волнение. Конечно, желательно, чтобы могилы родных и близких находились в приличном состоянии. Приехав впервые после войны в Гданьск («Это было весной 1958 года, когда я работал над диссертацией».), он пошел навестить могилу отцовских родителей, похороненных на Сводном кладбище. К своему ужасу, он обнаружил там разор и запустение. «Жуткое зрелище! Поверьте, госпожа Пентковская, я разделяю ваше негодование. Но мне в то время оставалось лишь молча скорбеть, ибо приходилось делать скидку на известные исторические факты. В конечном счете, именно мы положили начало подобному варварству. Не говоря уж о прочих преступлениях…»
Эта пара была словно создана для таких разговоров. Он владел даром красноречия, высоким слогом, она обладала неподдельным темпераментом. Под редеющей листвой высоких — возвышающихся над любыми политическими перипетиями — буков и лип, подле двух покосившихся надгробных камней вдовец со вдовой быстро пришли к единодушному заключению, что уж если и быть где-то на свете такому месту, куда нельзя допускать треклятую политику, то этим местом должно быть кладбище. «Я всегда говорила, — воскликнула она, — что мертвый враг — уже не враг».
Они называли друг друга «господин Решке» и «госпожа Пентковская». Слегка расслабившись от столь явного единодушия, они вдруг заметили поблизости и вдали от себя других посетителей, которые пришли на кладбище со свечами и с цветами. Именно в эту минуту вдова и сказала фразу, воспроизведенную в дневнике дословно: «Мама с папой хотели бы лежать в Вильно, а не здесь. Тут для них все было чужим, чужим и осталось».
***
Не послужила ли искоркой уже эта фраза? Или же их разговор на кладбище был слишком отягощен грузом тех надгробных камней, что были выброшены со своих могил? Мой бывший одноклассник, сделавший профессорскую карьеру, красноречивый Александр Решке оказался щедрым на жанровые зарисовки, вроде: «Осенние деревья похожи на безмолвный комментарий к мыслям о бренности, которые поневоле приходят здесь на ум». Или: «Старый плющ, уцелев при уничтожении кладбища, разросся еще больше и, подобно бессмертному герою, вышел победителем из этой схватки со временем». Затем следует критическое вкрапление: «Неужели нельзя воздержаться от курения хотя бы на кладбище?!» И лишь потом он не без раскаяния пишет: «Почему же все-таки мне не хватило духу рассказать Александре о том, что мои родители, никогда не говоря об этом вслух, до конца своих дней лелеяли одну-единственную мечту — быть хотя бы похороненными на родине, лечь в родимую землю, раз уж возвращение домой при жизни немыслимо».
Моя пара никак не могла уйти с кладбища. Разговору, казалось, не будет конца. Они отыскали чугунную скамейку, уцелевшую вместе с плющом, и уселись на ней, отгороженные зарослями тиса. Как записал Решке в дневнике, посторонний мир напоминал о себе лишь слабым шумом с соседней бензоколонки, поскольку подросткам, гонявшим мяч на площадке перед советским военным кладбищем, играть, видно, уже надоело. Выкуривая сигарету за сигаретой, будто их дымок будил все новые и новые воспоминания, Александра — так отныне Решке именует ее в дневнике — рассказывала о детстве и юности, проведенных в родном Вильно, как Вильнюс или Вильна называются по-польски. «Все, что Пилсудский забрал тогда у Литвы, снова принадлежало Польше. Красивый город, кругом барокко, белизна и золото. А за городом леса, леса…»
Рассказав несколько забавных историй о школьных подругах, две из которых были еврейками, о каникулах в деревне и о сборе картофельных жуков, она вдруг умолкла, словно нить воспоминаний оборвалась. «В войну там было ужасно. До сих пор мне мерещатся трупы на улицах».
И вновь: приглушенный шум бензоколонки. Кладбищенские деревья без птиц. Курильщица и некурящий. Пара на чугунной скамейке.
Тут, опять внезапно (отчасти просто из-за импульсивности, а отчасти потому, что к созвучию имен и объединяющему их вдовству ей захотелось добавить еще одно совпадение), Александра сообщила: «А ведь мы коллеги. Я тоже училась на факультете искусствоведения. Правда, всего три курса. Профессора из меня не вышло. Зато получился практик, притом хороший».
Решке узнал, что Пентковская вот уже три десятка лет занимается реставрацией, а именно золочением. Всеми видами соответствующих работ. «Матирую и полирую. Работаю с сусальным золотом, которое делается из червонного. Золочу барочных ангелов, гипсовую скульптуру. Особенно люблю деревянные резные алтари в стиле рококо. И вообще алтари. Отреставрировала три дюжины. В Доминиканской церкви, в разных других. Материал получаем из золотобитной мастерской дрезденского народного предприятия «Сусальное золото».
Ах, услышал бы кто эту беседу под редеющими кладбищенскими кущами, разговор двух специалистов, перекличку двух смежных профессий: эмблематика и золочение замысловатых эмблем. Стоило ему завести речь о тридцати восьми эпитафиях из св. Марии, описанных у Курике, она тут же отвечала рассказом о том, как ей довелось однажды золотить считавшуюся утраченной эпитафию, которая датировалась 1588 годом. Он обращался к голландским маньеристам, а она вспоминала позолоченную конскую голову на красном поле и три лилии на синем фоне в гербе теолога Якобуса Шадиуса. Он расхваливал анатомическую точность восстающих из гроба скелетов на известном рельефе, она тотчас вспоминала золотые инициалы на черном фоне нижнего полуовала. Он увлекал ее вниз по ступеням темного склепа, она же водила его от алтаря к алтарю по церквям в св. Николае.