***
По всей видимости, еще на рынке, самое позднее — на кладбище, Решке поинтересовался у Пентковской, разумеется, сопровождая свой вопрос комплиментами, откуда она знает немецкий язык. Однако подробный ответ приводился в дневнике лишь гораздо позже. «Ее мать не говорила по-немецки, зато говорил отец. В Познани она изучала не только историю искусства, но и германистику. К тому же ее супруг, неплохо владевший еще и английским, был, судя по всему, большим педантом. «Ни одной ошибки не прощал. Вечно поправлял». Витольду, ее сыну, это пошло на пользу. Он хорошо говорит по-немецки, только как-то уж очень заковыристо, пожаловалась Александра. Чего, дескать, о ней самой не скажешь. Это верно. Но и не так мало внимания уделяло государство моей позолотчице, посылая ее в зарубежные командировки на заработки валюты для казны. Она и сама так считает: «Три месяца в Кельне, четыре месяца в Трире. Каждый раз что-то в голове остается». Недавно, когда мы ездили с магнитофоном в Вердер, она даже спела мне кельнскую карнавальную песенку».
Но это произошло позднее, к тому времени их идея уже самообособилась, обрела размах и зажила собственной жизнью. А в этот вечер, когда впервые зашла речь о том, какие права остаются у человека после смерти, Пентковская разволновалась, заговорила еще более отрывисто, чем обычно, и даже стала примешивать к немецким польские слова: «Последний приют свят. Надо, чтобы люди, наконец, помирились. Есть такое немецкое выражение «кладбищенский порядок». Niemiecki porzadek! Вот пусть и будет немецко-польский кладбищенский порядок. Пора нам этому учиться».
Должно быть, в холодильнике нашлась вторая бутылочка красного болгарского вина. Во всяком случае, дневник отмечает, что Пентковская стала чаще смеяться. Решке даже попробовал пересчитать «лучики морщинок» в уголках ее глаз. Впрочем, едва идея была сформулирована, разговор перешел к таким скучным материям, как организация ритуальных услуг, транспортировка покойных, сложности с перевозкой гробов или урн через границу, зато поводом для ее смеха, звонкого, как бубенчик, послужила попытка Александра подобрать название для их общей затеи.
Он предложил: польско-германское акционерное общество по созданию миротворческого кладбища. Она возразила, что, поскольку «немцы богаче», они должны стоять на первом месте, то есть пусть акционерное общество называется «немецко-польским».
В конце концов, памятуя о Вильно, оба согласились, что богатому и в этом смысле первому партнеру более пристало центральное место, а потому утвердили следующее название: польско-немецко-литовское акционерное общество по созданию миротворческого кладбища, сокращенно АО МК. Таким образом, второго ноября 1989 года акционерное общество было если и не учреждено, то по крайней мере провозглашено; недоставало, разумеется, ряда компонентов, а именно, прочих акционеров, учредительного договора, устава, регламентации делопроизводства, наблюдательного совета и — поскольку ничего на свете не дается задаром — учредительного капитала с банковским счетом.
Если, к несчастью, в доме не нашлось больше красного вина или, на худой конец, водки, то уж в бутылке медового ликера не могло его не остаться как раз на две рюмочки, которыми они и чокнулись. Он потянулся поцеловать ей ручку, как это принято у поляков. Тут она не рассмеялась. Затем вдовец откланялся. Вдова на прощание сказала:
— Надо все хорошенько обдумать. Утро вечера мудренее! — И добавила, впервые назвав его по имени: — Не правда ли, Александр?
— Да, Александра, — ответил он с порога. — Мы все хорошенько обдумаем.
2
Допускаю, что как-то раз мне захотелось похвастать, и я, поддавшись уговорам изнывавших от скуки ребят, действительно взял в рот жабу. Скажем, это могло произойти в сельской школе-интернате. Другое дело — лягушата, которых я ловил на спортплощадке или у речки, заглатывал живьем на потеху зрителям, потом отрыгивал и отпускал на все четыре стороны. Но ведь Решке утверждает, будто видел собственными глазами, как я проглотил здоровенную жабу, точнее — краснобрюхую жерлянку, проглотил взаправду и не подавился.
Зрелище было просто потрясающим, пишет он. Этот сумасброд с его бредовыми идеями вообще помнит обо мне чересчур много, гораздо больше того, чем мне бы хотелось. Например, будто бы я раздавал в классе презервативы или, как они у нас назывались, гондоны. И вот теперь, когда оставшийся у меня запас писательских сил впору употребить на что-либо иное, он вновь возвращает меня к школьной поре. «Помнишь, как вскоре после Сталинграда обер-штудиенрат Корнгибель заявился вдруг без партийного значка на лацкане?..» Возможно, в начале 1943 года я действительно назначал свидания его кузине, которую звали Хильдой, Хильдочкой, причем — он, видите ли, даже это запомнил — у главного входа крытого рынка. Сразу после уроков. Я и Хильдочка. Но не будем отвлекаться от нашей пары: Александра только что проводила Александра после двух прощальных рюмочек медового ликера.
Итак, он уже на улице, один. Каждый описанный им в дневнике маршрут до дома Александры или обратно я и сам исходил еще в школьные годы, слишком хорошо знакома мне еще по воспоминаниям эта точная копия восстановленного из руин прежнего города, а нынешний окольный маршрут профессора через Бойтлергассе к Мариинской церкви мог бы быть избран и мной, так что я без труда мысленно следую за ним, приноравливаясь к его шаркающей походке, став его тенью и эхом.
Александру Решке не хотелось возвращаться мимо рынка. Пустынность громадного павильона, застоявшиеся запахи могли спугнуть приподнятое настроение. Рисковать не стоило. Слышу, как он на ходу что-то тихонько напевает, то ли «Маленькую ночную серенаду», то ли «Гольбергскую сюиту». Обогнув позднеготическую громаду, за которой открывалась улица Фрауенгассе с ее террасками, он постоял, размышляя, не пропустить ли еще рюмочку в каком-нибудь баре, например, в клубе актеров, который, судя по распахнутым дверям и доносившемуся оттуда пению, еще работал, однако искушению не поддался и остался верен торжественности настроения, то есть продолжил путь к отелю.
И все же в «Гевелиусе» ему не захотелось сразу же подниматься к себе в номер на пятнадцатом этаже. Он помялся в холле, но гостиничный бар показался ему непривлекательным. Мимо безучастного портье он вышел обратно в ночь с ее долетавшими сюда из порта запахами серы. Целеустремленно, хоть и без обычной задумчивости, он зашаркал к пивнушке — точно воссозданному фахверковому домику, который прятался среди зелени на берегу Радауны, сразу позади высотного отеля.
Решке заглядывал туда и раньше, во время своих прежних приездов в этот живущий бедновато, зато богатый шпилями город, в те времена, когда был страстно увлечен наукой, а церкви, например, очищенная от щебня Петровская церковь, давали возможность изучать новые надгробные плиты.
С Радауны долетел ветерок. «Увы, Александра, река воняла всегда, уж, во всяком случае, так было еще в мои школьные годы».
Посетителей в фахверковом домике почти не было, у стойки полно свободных мест. Решке записал потом, что испытывал хотя и смутное, но несомненное предчувствие: этот удивительный день еще не завершен. Не хватало еще чего-то, какого-то события, пусть не самого приятного, но яркого, необычного. «Я даже слегка испугался снедавшего меня любопытства. Мой довольно рано проявившийся дар предвидения (точнее способность как бы оглядываться из будущего на то, чему еще только предстоит произойти) подсказывал мне, что должно случиться нечто необычайное».
Тем не менее новый знакомый показался ему поначалу всего лишь навсего «занятным», не более того. К Александру Решке обратился через три пустые табуретки сидевший у стойки слева от него одинокий посетитель, одетый на манер юго-восточных дипломатов, впрочем, своеобразный гортанный английский выдавал в нем скорее интеллигентного пакистанца или индуса. Худощавый, чрезвычайно энергичный господин в серо-голубом, застегнутом до подбородка сюртуке представился британским подданным, который родился в Пакистане, стал беженцем, образование получил в Кембридже, где изучал современную английскую литературу и экономику, а предпринимательский опыт набирал в Лондоне, занимаясь преимущественно транспортом. Передвинувшись на одну табуретку ближе к собеседнику, он сказал, как это воспроизведено у Решке в вольном переводе с английского: «Прошу видеть во мне человека, за которым стоят девятьсот пятьдесят миллионов соотечественников. А скоро их будет целый миллиард».
Решке также пересел на соседнюю табуретку, так что между собеседниками осталось всего одно свободное место. Названные числа представлялись при наличном малолюдьи ирреальными, однако, проговорив со вдовой весь день до поздней ночи о покойниках да их последней воле, вдовец был рад, что неожиданное знакомство началось с упоминания такого несметного количества живых людей. Должно быть, оглядев тесную пивнушку, Решке наглядно представил себе, какая сутолока ожидается здесь в недалеком будущем.
Представившись в свою очередь, Решке объяснил, чем занимается, и не удержался от замечания о том, насколько многообразна эмблематика барокко. Он назвал своих научных кумиров — Эрнста Кассирера,[2] Эрвина Пановски[3] и других, поведал о знакомстве с Лондоном и о работе в Варбургском институте.[4] Далее Решке попробовал пошутить, назвав «немецким айнтопфом»[5] объединение Германии, которое стало вполне вероятным благодаря новейшим политическим событиям. При этом он признался, что его беспокоит подобная концентрация восьмидесяти миллионов напористых и целеустремленных соотечественников в самом центре Европы. «Хотя это и не идет ни в какое сравнение с вашими цифрами, но тем не менее!..»
Мистер Четтерджи, который, как и Решке, потягивал экспортное пиво, попытался развеять тревоги своего нового знакомого. «Покуда Европа похожа на птичью стаю, где существует право «первого клевка», проблемы действительно возможны. Но такое положение дел не вечно. Все течет, как говорили древние греки. Рано или поздно сюда придем мы. Ведь мы не можем не прийти сюда, потому что нам у себя тесно. Мы будем толкаться, подталкивать друг друга, пока не произойдет гигантский сдвиг. Сотни тысяч людей уже тронулись с мест. Пусть не все дойдут сюда. Но за ними следом собирают пожитки другие. Считайте меня гонцом, квартирмейстером будущего миропорядка, при котором эгоцентрические страхи ваших соплеменников попросту затеряются среди общих потрясений. Даже полякам, которые всегда хотели обособиться, быть только самими собой и никем иным, придется смириться с тем, что к их Черной Богоматери Ченстоховской присоединится другая Черная богиня, ибо мы принесем с собою нашу любимую и грозную праматерь, богиню Кали, которая уже заняла свое место в Лондоне».
Решке поднял пивной бокал в знак полнейшего согласия. Более того, поскольку его собственные догадки насчет Азии, которая «втихомолку завоевывает плацдарм за плацдармом», нашли столь образное подтверждение, он заявил, что разделяет прогнозы своего собеседника. «Так и будет! — воскликнул он. — Да исполнится ваше пророчество, да воздвигнется двойной алтарь симбиозу Кали и Марии!»
Специальностью профессора являлись местные надгробия, однако он обнаружил недурные познания в индуистском пантеоне богов, в частности, о том, что другим именем богини Кали было Парвати. Поэтому не просто из вежливости, а из убежденности он повторил: «Так и будет, непременно!» Он выразил надежду, что в процессе межнациональной ассимиляции будет происходить, наконец-то, подлинный культурный обмен. Дескать, новому миропорядку, предсказанному господином Четтерджи, будет соответствовать подлинно мировая культура.
Неисправимо-своеобычное английское произношение профессора, с одной стороны, и специфически бенгальский вариант некогда великоимперского языка, с другой, поначалу несколько затрудняли взаимопонимание. Но спустя некоторое время молоденькая — и, по мнению Решке, миловидная — барменша, решив испробовать свои школьные познания в английском, спросила, не угодно ли господам «more German beer»,[6] на что Четтерджи откликнулся сперва по-польски, а затем учтиво пригласил по-немецки профессора выпить еще бокал пива, после чего с красноречивым жаром принялся рисовать картину обновленной Европы, выпевая гласные, гортанно или жестко выговаривая согласные, смачно чмокая влажными губами и присвистывая на шипящих, не говоря уж о свистящих.
Смеялись все трое. Смех ничуть не портил миловидности юной барменши. Тонкая рука Четтерджи будто срослась с пивным бокалом. Внимательный наклон продолговатой профессорской головы. Беретку Решке забыл у вдовы. Барменша, которая назвалась Ивонной, оказалась студенткой-медичкой; за стойкой она подрабатывала лишь дважды в неделю. Четтерджи расхваливал пиво. Решке объяснил, что его импортируют из Рура. Потом он, в свою очередь, угостил собеседника пивом, а студентка-медичка позволила уговорить себя на рюмку виски. Если бы мне довелось быть там и сидеть где-нибудь на расстоянии нескольких табуреток от этой компании, то я заказал бы себе водки.
Пошел спокойный разговор о погоде, о курсе доллара, о затяжном кризисе, переживаемом местной верфью. Великой Азии больше не касались, запал угас. Даже когда Четтерджи оживлялся и принимался что-то доказывать, его полуприкрытые веками глаза оставались безучастными или, по выражению Решке, «печально-отсутствующими». Впрочем, разговор не умолкал. Собеседники даже читали стихи: бенгалец — Киплинга, а профессор — Эдгара По.
Собеседники поинтересовались возрастом друг друга, но вначале предложили эту загадку Ивонне. В конце концов, сорокалетний возраст бенгало-британского предпринимателя, родившегося в год разделения индийского субконтинента, удивил ее сильнее, нежели шестидесятидвухлетний возраст моего одноклассника, который родился в тот год, когда был затеян ремонт башни Мариинской церкви и ее одели строительными лесами по самую макушку. Реденькие волосы Четтерджи явно проигрывали в сравнении с пускай поседевшей, но все еще плотной шевелюрой профессора, которому подходила пора готовиться к пенсии; зато когда бенгалец начинал жестикулировать, то умиротворенно-плавно, то темпераментно, рассказывал едва ли не в буквальном смысле на пальцах свои бесконечные, по-восточному витиеватые истории, он молодел прямо-таки на глазах. Профессор же ограничивался всего лишь несколькими однообразными, вялыми жестами, вроде безмолвного стариковского всплескивания рук. Во всяком случае, я представляю себе их именно такими.
Третьей бутылки импортного пива оказалось достаточно. Четтерджи сказал, что ему нужно поддерживать хорошую спортивную форму. Ивонна, которая, очевидно, знала бенгальца не только по его визитам в бар, при этих словах расхохоталась и долго не могла остановиться, отчего ее симпатичное личико подурнело. Переведя дух, она назвала Четтерджи «чемпионом мира по велогонкам», да еще как-то презрительно прищелкнула пальцами, на что бенгалец и бровью не повел, однако сразу же пожелал расплатиться, а потом с нетерпением ждал, пока расплатится Решке.
Минула полночь, когда новые знакомые распрощались перед фахверковым домиком. «Мы наверняка еще свидимся!» — воскликнул маленький, вновь заряженный энергией бенгалец с британским паспортом, после чего быстро ушел берегом реки в ночную тьму. Профессору же предстояло всего лишь пересечь автомобильную стоянку перед отелем.
***
Болгарского красного вина, рюмки медового ликера и трех бутылок дортмундского пива не хватило, чтобы свалить профессора в постель; Решке оставался настолько бодр, что сумел подробнейшим образом отчитаться в дневнике за весь необычайный день. Он воспроизвел почти дословно едва ли не каждую реплику из своих разговоров, не упустил ни одного нюанса своих настроений. Все ему было важно — вплоть до легкой головной боли или изжоги, от которых в дорожной аптечке имелось множество снадобий: таблеток, капель, пилюль.
На сей раз я готов опустить подробности того, как он доставал из футляра очки, раскрывал дужки, дышал на стекла и протирал их. Он писал, не отрываясь. Стоило ему поймать себя на излишнем многословии, например, на чрезмерных похвалах грибному блюду без учета возможных последствий, Решке тут же, словно опытный протоколист, резюмировал: «Опять переел, хотя прекрасно знал, что делать этого не следует». Напророченное Четтерджи великое переселение народов, которое повлечет за собою неудержимые волны иммиграции, давало своим драматизмом вполне оправданный повод для взволнованных словоизлияний, однако Решке и здесь сумел подвести краткий итог: «Сей британский бенгалец дал весьма наглядный образ Азии, сравнив ее с переполненной чашей. Все, что сказано им об индийском субконтиненте, вряд ли можно опровергнуть. Неужто грядет конец Старому Свету? Или же Европе предстоит лишь болезненный курс радикальной терапии, который приведет к долгожданному омоложению ее организма?»