— И где бы мы ни были с Микаилом,— продолжает старик свой рассказ, — всюду собирались толпы людей и спрашивали: «Это Ленин?» Великая любовь у горцев к этому человеку, и все хотели увидеть его. Я и сам поначалу думал, что это он и есть Ленин. Я ведь в лицо Ленина не видел, да и мало кто в горах видел тогда его портрет, хотя с мала до велика в саклях знали о нем... Но Микаил приехал от Ленина, и фамилия у него похожа — Ка-Ленин, а по нашему это как младший брат Ленина... И случилось так, что, когда Микаил гостил в моей захудалой сакле, у меня родился сын, и в честь кунака я, конечно же, назвал сына его именем. Хороший вырос мой сын, парень что надо, будто с именем и доброта и мудрость кунака передались ему...
— А где он, твой сын, теперь, старик?
— Нет его, не стало моего Микаила... Последнее письмо я от него получил в сорок пятом из Берлина. Да вот его письмо, здесь. Он пишет мне: «Отец, теперь мне не стыдно будет предстать перед тобой, ступить ногой на родную землю и взять на ладонь кусок твоего хлеба... То, что вы завоевали, отец, мы защитили. И сегодня знамя нашей победы, отец, гордо реет над поверженным вражьим гнездом. Мы победили, и ты скоро пожмешь руку своего сына! До встречи...» Но не пришлось мне пожать его руку, не свиделись мы больше. Он погиб...
— После войны?
— Да, он погиб, погиб мой Микаил, освобождая Прагу, чешскую землю оросил он своей горячей кровью, и лежит мой сын в братской могиле в далекой стране... — горько вздохнул старик Ибрахим. И слеза, что смахнул украдкой, упала на костяную рукоять кинжала.
Под сильными лучами полуденного солнца вспаханное поле закурилось, задымилось. Весна в горах играет журчанием ручейков талой воды, струнами высоковольтной линии, что тянется на растопыренных железных опорах по горам, цветущими ветками вишни, белой полосой в бирюзовом небе, которую оставил за собою только что пролетевший самолет.
— А это кто, слева от Михаила Ивановича? — спрашивает старика один из путников.
— Это я, право же, не узнать. Да тогда я усы свои закручивал вверх... — улыбается старик и гладит седые усы.
— А справа, в этом странном шлеме?
— Это иностранец. Там сзади написано — это инженер-бельгиец. Такой же новостройкой, как и Октябрьский канал, почтенные мои, у нас был завод «Огни» — единственный в своем роде механизированный стеклозавод в то время, работавший на нефтяном газе. И оборудование для этого завода закуплено за границей опять же по указанию Ленина: бутылочные машины и машины-автоматы, вырабатывающие оконное стекло. Мало кто из иностранцев, приехавших тогда к нам, верил в то, что горцы сумеют освоить эту капризную технику, обеспечат ее необходимой бесперебойной подачей газа. Одним из таких скептиков был и этот инженер, его звали Альберт Вельде. Он говорил: «Разве же можно доверить такие машины людям, не умеющим отличить букву от свиного хвоста!» Горцы, сыновья народных умельцев, тонких мастеров, которыми богата была издревле Страна гор, хотя не знали грамоты, но зато успешно стали разбираться в азбуке техники. И, к немалой досаде иностранцев, дорого стоивших государству, горцы-рабочие освоили эти автоматы и стали выпускать продукцию не только для нужд Кавказа, но и для экспорта в страны Ближнего Востока. Вы только вдумайтесь, почтенные, страна, которая, казалось, была обречена, стала вывозить свою продукцию за границу...
— А что, он ездил с вами?
— Да, перед отъездом домой решил побывать в горах. И однажды мне пришлось присутствовать при таком разговоре бельгийца с кубачинским мастером. Мастер сидел за своим верстаком, на котором были разложены нехитрые инструменты резчика-гравера. Мастер был увлечен своей работой — он в это время вырезывал на слоновой кости барельеф с изображением ставшего дорогим для горцев человека. Иностранец долго за ним наблюдал.
— Тонкая и очень трудоемкая работа, — заметил иностранец, — и, наверное, два-три месяца работает маэстро над этим произведением?
— Полтора года, — не отрываясь, молвил мастер.
— Тем более. А скажите, маэстро, какую же благодарность вы ожидаете за столь долгий труд? — недоуменно спросил иностранец.
Мастер снял очки, обернулся к иностранцу и, показывая на барельеф Владимира Ильича, сказал: — Это я его благодарю!
Право же, почтенные мои, слова эти сказаны просто и от сердца. Они выразили чувства и мысли всех горцев. И Дагестан наших дней строит свое будущее, трудится, готовый повторить все те же слова: «Это я его благодарю».
1
Под самый рассвет, в пору глубокой осени, сон особенно сладок. Разбуди меня в этот час, я готов — все это знают — схватиться за отцовский кинжал... Но Заур этого не знает.
— Ну, проснись! Видишь, это я, твой татазив-гал, хороший сынок! — тормошит меня Заур и лепечет еще что-то сразу на двух языках: в горских семьях теперь обычное дело — говорить на родном и на русском.
Просыпаюсь.
Сегодня пятница. Мой творческий день. Сегодня я должен заставить себя сесть и работать. В четверг вечером думаешь: ну завтра я гору сворочу — закончу вчерне повесть, перепишу рассказ, обдумаю новое, так долго лежащее в сердце... Только бы сесть за стол. И чтобы никто не мешал.
Пока глаза мои шарят по столу в поисках шариковой ручки, пальцы уже ухватили непочатую пачку сигарет «Дымок». Нет, не буду курить! Ведь клялся самому себе, что брошу... Марк Твен на что был заядлый курильщик — и то сто раз бросал курить... А я что же? Недолго я боролся с собственной совестью, к рукам мигом прилип коробок спичек с красочной этикеткой и надписью — предложением застраховать свою драгоценную жизнь от пожара, увечья, шаровой молнии и прочих случайностей, коими богата жизнь человека... После трех-четырех затяжек приятно закружилась голова; вот он, тот сладостный миг, которого не вернешь больше, хоть целый день кури сигарету за сигаретой. Ну, в путь, на вершину белоснежного листа!
— К тебе пришли! — в голосе жены слышится торжествующая нота отмщения: еще вчера она просила поехать к ее родственникам, а я снова и снова твердил ей о том, что пятница — мой творческий день, твор-чес-кий, а не день визитов. Наш разговор напоминал финальную сцену из оперы, когда каждый поет свою арию и только одному дирижеру известно, что хочет сказать каждый...
— К тебе гости! — повторила жена, распахивая дверь.
«Только бы не пришли пить! Ладно, пусть выпьют сами, только бы не принуждали!» — подумал я. Проклятый этикет: хоть зарежь буйвола, хоть купи цыпленка, но если не поставишь на стол бутылку — ты плохой хозяин, не умеешь достойно встретить, точнее, напоить гостей. Только никто не говорит: «Он достойно напоил родных, сослуживцев». Всех поят, все пьют, но только называется это «принять гостей». Ладно, не мной это сказано, не мне это зачеркивать...
Я вышел к гостям навстречу.
2
— Входите, входите! — пригласил я старика, стоящего первым.
— Нет, сынок, сначала скажи, ты ли это будешь? Ведь ты писатель?
— В этом доме, отец, живет много писателей, — начал было я, не припоминая, чтобы когда-нибудь встречался со стариком. Начал и тут же одернул себя; как можно обидеть гостя подозрением, что он нежеланный.
— Входите, прошу вас!..
— Салам-алейкум, Мирза, сын Байрама! — сказал старик и посторонился, чтобы вошли остальные.
— Это моя жена, а это наши дети. Не подумайте, что здесь все, дома еще трое остались. Старший, да не минует его счастье, на заводе сепараторов работает лекальщиком. Еще вчера вы по телевизору видели. Дочь — в школе средней, сынок тоже учится. — Старик, говоря это, повесил свое длинное мешковатое пальто с воротником из меха медведя-шатуна прямо на счетчик, сел на пол и начал стаскивать свои грязные сапоги — видать, сегодня они отшагали не мало по осенней слякоти.
Его жена, придерживая одной рукой грудного ребенка, раздевала девочку лет семи и мальчугана, рвущегося из ее рук в комнату, где Заур уже гремел игрушками.
— ...Простите нас, что нанесли столько глины... Живем на окраине, не вини нас сынок, не дотянулись пока руки до наших улиц, а хорошо у тебя дома, сынок, уютно... И твоя жена, я заметил, добрая женщина... Дети у тебя есть?
— Два сына. Старший в школе, а младший, Заур, слышите, уже плачет, что-то не поладил с вашим...
— Эй, цыц! Не обижайте, это же ваш младший брат! — старик уже взялся было расстегивать узкий ремешок на рубахе.
— Ничего, сами разберутся. Скажите, как зовут, отец?
— Жене моей муж, или просто «эй!», детям отец, соседям сосед, а тебе родственник. Звать меня Хажи-Али. Помнишь, был такой род в нижнем ауле — Куцул...[2] Зачем прозвали наш род Куцул, когда добра в жизни никто не черпал... Мы, куцулы, все кузнецы или лудильщики; кузнецы ковали чужих лошадей, лудильщики лудили чужие котлы...
В комнату вошла моя жена, поставила на стол чайник, тарелку с хлебом, сыром. Странные эти существа, наши жены: утром хмурилась, а сейчас глаза так и сияют.
— Спасибо, красавица, — сказал старик, обращаясь к моей жене, — лучшей еды я не знаю. Только прошу тебя, дай по куску хлеба с сыром моим шалопаям да жене моей — она будет говорить, что сыта, — не верь ей, ушли утром, не позавтракали, у нее молоко может потеряться...
— А выпить у нас ничего нет? — спросил я у жены, хотя при одном только слове «выпить» — будь то коньяк или слабое сухое — у меня где-то под ребрами начинало все дрожать.
— Есть, дорогой... Что хотите выпить?..
— Спасибо. Я не пью, красавица. Вот только если покурить...
— Пожалуйста, почтенный Хажи-Али, вот пепельница, вот сигареты «Дымок»... — я зажег спичку. И все-таки кем же мне доводится почтенный Хажи-Али? Послушаю, может быть, что прояснится.
Гость достал из старого замасленного кисета табак, скрутил цигарку и запыхтел, пуская клубы дыма.
— Сыр у вас горький, лучше сыра не бывает. Предложи мне жареного фазана — я изберу сыр и хлеб. Недаром один горец сказал: в жизни самое главное — горская брынза и кусок пшеничного хлеба! Мудро сказал!
Он еще что-то продолжал говорить — знаете, когда хурджин продырявится, просо из него сыплется, сыплется, — а я сидел и думал: какое же дело привело почтенного Хажи-Али в мой дом?
— Холодно сегодня, лучше бы крепкий мороз, чем такой промозглый дождь с крупой... Нет у нас хорошей зимы... а ведь шли пешком к тебе. Спросишь, почему не сели в автобус? Разве с ними сядешь — обязательно кто-нибудь потеряется или отстанет... Вот эта моя девочка, косички у нее, как хвостики у козлят, на днях потерялась, ну, совсем исчезла. День искал, ночь искал, тревожился: у меня не так много детей, чтобы разбрасываться. Утром нашлась. Знаешь где? В комнате, в детской комнате милиции. На диване спала себе спокойно. Не дети — звери! Никакой жалости нет к отцу. И все-таки я люблю их...
Прошло уже, наверное, полчаса, но то ли мешок был велик, то ли просо мелко, но из старика все еще сыпалось:
— ...Живем в новом поселке, там, где кончается асфальт. Молодой такой поселок — еще не всем улицам дали имена, потому называют их линиями: первая линия, вторая линия, а я живу в конце седьмой линии...
У старика очень приятный тембр голоса — наверное, в молодости он пел, но сейчас его голос начал меня укачивать, убаюкивать... Фу, стыд какой, еще не хватает заснуть перед гостем. Но как залатать этот хурджин с просом?
— Выпейте еще чаю, отец. Может, жена ваша выйдет к столу, посидит с нами, покушает,— предложил я.
— Что ты, сынок, пусть моя с твоей там, отдельно поворкуют... Боюсь, что в жизни не стало больше порядка, когда женщины получили равноправие... Смеешься? А я убежден в этом. Разве моя дочь могла бы потеряться, если бы не чувствовала себя ровней мальчишкам с нашей седьмой линии? Вот ты, говорят, писатель, сидишь за этим столом и выдумываешь, сочиняешь всякие небылицы...
— Почему же всякие небылицы? Правду, как в жизни...
— Ха! — Он сверкнул крепкими зубами, такими молодыми для своего старого лица. — Если все будут писать правду, как же отличить в жизни кривду? Вот ты, говорят, смешно пишешь. Пиши, сынок, выдумывай. Что поделаешь, каждый по-своему зарабатывает себе хлеб. Я помню, когда работал в Шурагате кузнецом, механизатором меня тогда называли, знал одного парня. Ну, какой чудак! Чтоб насмешить людей, готов был поджечь собственный дом. И случилась однажды беда — сгорел у него дом. Люди прибежали, а он не поверил и — «ха-ха-ха» — залился смехом: «Бросьте, говорит, шутить». Глядя на него, такого веселого, и другие подхватились хохотать...
— Чай, наверное, остыл, почтенный Хажи-Али!
— Выпью, выпью, сынок. — Он глубоко затянулся цигаркой. — ...Что же я хотел сказать? Да, вспомнил: в собесе есть одна добрая русская женщина, такая седая, ну, не волосы, а чистое серебро; говорят, по седине можно определить чистоту души... Вот она сказала мне: «У вас, товарищ, Шихаев, большой стаж на тяжелой работе и выглядите вы старше своих паспортных лет... вам три года не хватает до хорошей пенсии». А моя пенсия сейчас совсем небольшая, по инвалидности — всего сорок рублей на меня, на жену — она у меня очень больная, бедняжка, я на нее кричу, сержусь, а душа болит за нее, у нас шестеро детей, и только старший сын работает, но скоро он пойдет в армию и тогда... Дети растут, нужны учебники, ботинки, тетради... Опять я свернул с главной тропинки. Прости, сынок... Да, года в моем паспорте не совсем точные, там их меньше, а прожил я лет на восемь больше.
Он достал платок, развернул и вытянул из пухлой стопки паспорт.
— ...Беда в том, что, когда я родился, отец сделал только зарубку на столбе у входа в саклю. Но зарубка не метрика, а сейчас мне нужна бумажка, метрика, чтобы собес сосчитал мои годы и дал пенсию, заслуженную возрастом и трудом... Когда же я родился? Сейчас скажу, мать моя, покойная, говорила, я родился в тот год, когда умер ее дедушка, а тот умер в год, когда половодье унесло половину саклей аула Сулевкент, а беда эта случилась в тот год, когда было затмение, а уж год затмения все знают — это было, когда из царской каторги привезли тело фальшивомонетчика Али-Пача... Вот теперь, сынок, тебе ясно, когда я родился?..
Я даже вздрогнул — так неожиданно перестало сыпаться просо. Кончилось, что ли?
В это время из детской комнаты появился сын моего гостя. Он шел на руках, балансируя вытянутыми в струнку ногами. За ним таким же манером, на руках, двигалась девочка («равноправная со всеми мальчишками на седьмой линии»). Шествие замыкал мой Заур, на четвереньках.
— Смотри, смотри, у твоего тоже получается! Так, смелее, выше ногу, отрывайся от пола, ух, джигит!..
— Опле! — крикнул его сын, перевернулся и встал на ноги. Такое же сальто проделала девочка. Повалился на бок и Заур, радуясь больше всех.
— Идите, дети, не мешайте нам. — Хаджи-Али нахмурился, и ребята исчезли; девочка — мигом, его сынок — нехотя, цепляясь за стулья, Заур — вприскочку. — ...Напротив детской парикмахерской есть такая... экспертиза — там дают метрику. А дают эту метрику тем, у кого есть другая бумажка, называется «направление» начальника отдела загса. Я у него был, но и там тоже нужна бумажка из аула, справка, что до Советской власти записи, кто когда родился, не велись. Ездил я в аул. Достал такую справку, как будто здесь не знают, что записи не велись. Я же не виноват, что в ауле революцию не сделали раньше, ну, хотя бы в тот год, когда я родился... Паспорт там выдавали в тридцатых годах, и всем, кроме детей, наш сельсовет — большевик Корхмас, с гордостью писал в паспортах: год рождения двадцатый — именно в этом году, двадцатом, родилась и укрепилась Советская власть в Дагестане.
«...Экспертиза... справка, загс... сельсовет — Корхмас...» — мелькало у меня в голове, кружилось, путалось. Чаю выпить надо, крепкого чаю, иначе до вечера буду слушать гостя и ничего не пойму.
— ...Вот с этой справкой мы пойдем, сынок, сейчас в загс, чтоб меня направили на экспертизу. Спасибо, я вижу, ты хочешь помочь старику. Хадижа! — окликнул гость свою жену. — Я же говорил: в нашем роду настоящие мужчины. Сейчас мы идем с Мирзой по делу, а ты располагайся тут. Помоги хозяйке, может, что постирать надо, обед приготовить... Посмотри, сынок, жена моя красавицей была, да и сейчас выглядит недурно... Трудностей мы пережили с ней много, но и радости не обходили наш дом. Правда, Хадижа?