Собрание сочинений (Том 1) - Панова Вера Федоровна 14 стр.


— Байбак проклятый, — сказал вдруг Кравцов, глядя на Протасова с омерзением. — Если у тебя есть талант сделать сверх положения, почему же не сделать, кто ж должен делать, если не я и не ты? — Протасов только отворачивался и жмурился, словно его били по лицу. — Тебе бы только дрыхнуть да водку жрать, черт бесполезный…

Данилов встал.

— Товарищи! — сказал он тихо, мельком скользнув глазами по лицу Супругова. — Вы меня не совсем поняли. Я не предлагал включить в ремонтные работы медицинский персонал. Я предлагаю создать постоянную ремонтную бригаду из наших специалистов. А если кое-кто из санитаров во время порожнего рейса окажет посильную помощь, то неужели, товарищи, это отразится на вашем уходе за ранеными? Ведь нет, я думаю?

Он спрашивал ласково и заботливо и совершенно точно знал, каков будет ответ. Сейчас же закричали девушки: «Нет! Нет! Не отразится!» И Юлия Дмитриевна гордо выпрямилась, и доктор Белов удовлетворенно и успокоенно утвердился на своем председательском месте. Вопрос решился сразу, легко и дружно.

С этого дня Данилов стал наблюдать за Супруговым более внимательно. Но ничего особенного не замечал — Супругов опять замкнулся, держался по-прежнему искательно и осторожно. «Почему он выскочил тогда на собрании?» — спрашивал себя Данилов и все не мог найти ответа. Потом нашел: Супругов искал популярности у персонала.

Однажды Данилов застал его в вагоне команды; Супругов рассказывал что-то. Данилов остановился, послушал: какие-то старые анекдоты. Люди смеялись охотно. «Надо в театр их свести, что ли», — подумал Данилов. Тогда же у него мелькнула мысль, что доктор Супругов, видимо, не прочь снискать расположение персонала. Ну что ж, и ладно. Чем сидеть сычом у себя в купе, пусть лучше развлекает людей.

Но в другой раз он сильно рассердился. Они опять стояли в Кирове во время порожнего рейса. Стоянка была недолгой, а когда дали приказ к отправлению, то оказалось, что в поезде нет ни одной санитарки: Супругов своей властью отпустил их всех в кино. Отправка задержалась на три часа. Данилов хотел, чтобы начальник приказом объявил Супругову выговор, но доктор Белов, по доброте, не согласился.

— Он же, знаете, хотел им доставить удовольствие, — сказал доктор примирительно. — Они в таком возрасте, когда это все нужно как воздух — кинематограф, знаете, танцы… оперетка… Может быть, он не знал, что нас отправят так скоро. Нам следовало его предупредить, не правда ли?

Данилов не стал спорить с начальником, но от него зашел к Супругову и сказал:

— Доктор, если вы еще раз распорядитесь командой без разрешения начальника или моего — вы будете переведены в другую часть с большими неприятностями. Это я вам гарантирую — и перевод, и неприятности. Понятно?

Он повернулся и вышел. Супругов выслушал его, подняв глаза от книги, которую читал. Медленным взглядом он проводил Данилова…

Доктору Белову стала известна судьба Игоря.

Из Ленинграда пришло письмо — одно-единственное за все время. Оно было датировано 5 сентября, а попало в руки доктора 1 января, в день Нового года. Сонечка писала, что настроение тяжелое, но чтобы он о них не беспокоился — у них в доме оборудовано прекрасное бомбоубежище. Спрашивала, кто ему починяет белье и как камни. (Камни в почках, господи, с тех пор, как его призвали, он и думать забыл об этих камнях.) «От Игоря, — писала Сонечка, — пришло вчера письмо. Он выехал из Пскова с танковой частью и раньше, чем немцы будут разбиты, домой не вернется». «Я не была удивлена этим письмом, — писала Сонечка, — меня удивило мое отношение к нему. Три месяца назад, если бы Игорь не пришел домой ночевать, я с ума сошла бы от беспокойства. А сейчас я даже не заплакала».

А Ляля приписала, что мама — молодцом, работает, и она, Ляля, работает, только уже не в Публичке, а в госпитале, регистраторшей. Ляля одобряла Игоря, только жалела, что он не заехал домой проститься.

Больше писем не было.

Когда пришли первые тревожные вести о блокаде и о начинающемся в Ленинграде голоде, доктор растерялся. Еда застревала у него в горле, он хотел есть и не мог… Данилов пришел ему на помощь.

— Ваша семья в Ленинграде, не выехала? — спросил он.

— Нет, — пролепетал доктор, — не выехала, знаете. Как-то мы об этом не подумали.

— Можно организовать посылку, — сказал Данилов.

Он все умел. Какими-то запутанными ходами, через знакомую библиотекаршу парткабинета, у которой дочь вышла за летчика, были переправлены в осажденный Ленинград, в адрес Сонечки, сухари, мука, топленое сало и всякая всячина. Доктор не знал, дошла ли посылка. Лучше было думать, что дошла. В день, когда ее отправили, у доктора было такое чувство, словно он только что до отвала накормил Сонечку и Лялю сухарями с салом, и он радовался, что они так сыты. Он копил сахар, печенье и другие лакомые вещи, перепадавшие от Соболя, и выжидал случая, когда будет удобно попросить Данилова организовать еще одну посылку.

С тех пор прошло много дней. Писем из Ленинграда не было. Уже два раза за эти месяцы санитарный поезд получил почту, но для доктора Белова в ней не было ничего.

Он был оптимист по натуре. Он волновался, конечно, но не слишком. Положение в Ленинграде несколько улучшилось, уже опять вывозят оттуда людей, он сам видел один эшелон… Это ужасно, ужасно, боже мой. Истощенные люди, страдающие голодным поносом. Дети, похожие на стариков… Но у Сонечки и Ляли были продукты. Иван Егорыч им послал. У них не может быть голодного поноса. Просто письмо еще не дошло.

А может быть, они выехали из Ленинграда еще до блокады. Сонечка всегда была такая распорядительная… И сейчас спокойно живут где-нибудь на Урале. И Ляля по-прежнему толстая, с розовыми щеками…

И скоро от них придут письма. Наверно, наверно, — они придут со следующей почтой. Целая стопка писем. Может быть, там будут письма и от Игоря. Мать написала ему адрес, и он пришлет отцу письмо. Ведь не навсегда же разошлись дороги… Он умный мальчик. Подрастет и поймет, что нельзя так ранить отцовскую душу. Сонечка их сведет и примирит.

О, когда же он придет, этот день, когда они все вчетвером сядут вокруг стола в маленькой столовой и лампа под старым абажуром с оборванными бусинками будет светить на любимые лица! И придет ли этот день?

«Да, все это будет», — утверждала спокойная статная командирская фигура Данилова. «Какой может быть вопрос?!» — читалось в поднятых бровях и горделивом спокойствии Юлии Дмитриевны. «Ах, ну конечно, будет!» — говорило милое, беззаботно-плутоватое личико Лены.

И только Супругов не давал уверенности: кто знает, может — будет, может — нет…

Когда Данилова спрашивали, какое у него образование, он отвечал: низшее.

Это была правда: он был из крестьянской семьи, до восемнадцати лет безвыездно жил в деревне и окончил начальную школу, где ученье состояло из правописания, арифметики и закона божия. Всем предметам учила одна и та же учительница — «наставница», как ее называли в деревне.

И это была неправда, потому что начиная с революции он почти непрерывно учился. Его учили комсомол, партия, Красная Армия. Учили в специальных школах, на курсах, в кружках. Курсы иногда длились десять-пятнадцать дней, а занятия в кружках растягивались на годы.

Как будто он всегда был завален работой, как будто и времени не оставалось учиться, а между тем всегда он чему-то учился и, в сущности, много знал.

Он был практик-агроном, практик-ветеринар, практик-строитель, знал столярное, слесарное, кузнечное ремесла, бухгалтерию и торговое дело.

Когда он работал в деревне, он читал много книг по сельскому хозяйству. В санитарном поезде он взялся за медицинские книги. Ему хотелось понимать самую суть дела. Доктор Белов дал ему Пирогова. Данилов раскрыл толстый том с уважением и тайной опаской: не слишком ли специально пишет знаменитый хирург? Книга поразила его с первых страниц своей доступностью, скрытой страстностью и напряженной актуальностью. Оказывается, еще во времена Севастопольской обороны 1854 года люди думали о том самом, о чем думал он, Данилов, в 1942 году: о наилучшей организации перевозки раненых в тыл.

Конечно, за девяносто лет дело эвакуации раненых здорово шагнуло вперед. Посмотрел бы Пирогов на кригеры, на вагон-аптеку, на нынешний хирургический инструментарий… И все-таки еще не все сделано. Еще очень много можно сделать нового, доброго. И, как всегда, у Данилова на это новое, доброе чесались руки.

Вдруг ему перестали нравиться вагоны. Они стали какими-то серыми и непривлекательными, даже кригеры.

Он не сразу сообразил, в чем дело. Потом понял: белье.

Сдав раненых в госпиталь, белье со всех коек снимали и отдавали в городскую прачечную, а оттуда получали взамен уже выстиранное белье. В прачечных не хватало работниц, они «зашивались», стирали скверно. Случалось, что вместо целых простынь подсовывали рваные.

— А у вас в вагоне-аптеке почему белое? — спросил Данилов Юлию Дмитриевну.

— Потому что для вагона-аптеки стирает Клава, — ответила Юлия Дмитриевна. — Я же не надену и доктору не подам такой халат, как вы думаете?

— А вы как думаете, — спросил он, — раненому приятно ложиться на такие простыни?

— Я уже думала, — сказала Юлия Дмитриевна, не обратив внимания на его колкость, — что хорошо бы все белье стирать самим.

— А если думали, — сказал он неодобрительно, — то почему молчали? Надо говорить.

— Хорошо, — сказала она. — Я вам скажу все, что думаю о нашем поезде. Я думаю, что его можно оборудовать гораздо лучше. Нам нужна прачечная, и еще нужнее, чем прачечная, — дезинфекционная камера для обработки мягкого инвентаря.

Он кивнул головой. Дезинфекционная камера — да, это для поезда первейшая вещь… Не раз он был свидетелем, как доставляли из санпункта одеяла и теплые халаты. К вокзалу их подвозили на грузовике, а потом тащили на руках. Иногда приходилось протаскивать их под соседними составами. Случалось, что одеяла из санобработки доходили до поезда вымазанными мазутом и угольной пылью, и виноватых не было. А Соболь и Богейчук всякий раз жаловались, что грузовик очень трудно достать, и только благодаря изворотливости Соболя им это удавалось.

— Я вам скажу одну вещь, — сказал однажды Соболь Данилову. — Вы поверите или кет, что у меня разрывается сердце, когда я думаю о помоях?

— Каких помоях? — спросил Данилов.

— Боже мой, каких! Отходы пищеблока.

Соболь сказал это обморочным голосом и закрыл глаза. Данилов взглянул на него с интересом.

Они выбрасывали под откос пропасть добра — кожуру от овощей, ведра объедков, выливали жирную воду, остающуюся от мытья посуды.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Данилов.

— Мало ли что? — сказал Соболь, сразу поняв, что его будут слушать с сочувствием, и начиная кокетничать. — Мы можем откармливать животных.

— Где же, Соболь, где будет наша база? Мы же на колесах.

— Ну, ясно, откармливать на колесах, товарищ комиссар.

Обдумав предложение Соболя, Данилов дал согласие и склонил к нему доктора Белова. «Свежее мясо будет очень полезно в госпитальном рационе», — сказал он.

В багажном вагоне, в том его конце, который обращен к вагону-леднику, отгородили уголок и поместили там двух поросят. Смотреть за поросятами Данилов определил пожилому бойцу Кострицыну, понимавшему толк в сельском хозяйстве.

— Ничего, товарищ комиссар, — говорил Соболь, — мы преодолеем все трудности.

И, счастливо улыбаясь, пообещал:

— Мы с вами еще заведем курочек.

И они завели два десятка кур и петуха. Их поместили под вагоном в особой клетке, которую придумал Соболь. Доктор Белов заглянул и сказал:

— Они не будут так существовать. Они должны ходить по земле.

— По земле, товарищ начальник, каждая курица ходит, — отвечал Соболь. — Вот пусть они в таких условиях проявят способность нестись.

Позже он признался Данилову, что со страхом ожидал первого яйца: у него не было уверенности, сказал он, что куры будут нестись на ходу поезда.

— Теперь я считаю, что это даже должно способствовать, — сказал он, держа на ладони первое теплое яйцо.

В длинные дни так называемого порожнего рейса, когда санитарный поезд, сдав раненых в госпиталь, шел из дальнего тыла в ближний для новой погрузки, — в эти дни обступали людей мелкие, будничные заботы. Жизнь начинала казаться серенькой и однообразной. Трудно было представить себе, что где-то грохочут орудия и льется кровь. Что вот этот их собственный вагон, такой нарядный — белый внутри, темно-зеленый снаружи, — пылал на псковском вокзале и они его тушили…

Но приближался час погрузки, и все менялось. Соболь не посмел бы в эти часы сунуться к комиссару с поросятами; да и самому Соболю было уже не до поросят… Все или почти все испытывали чувство особенной ответственности, собранности, соприкосновения с тем огромным, ужасным и величественным, что приказало им собраться в этом поезде и жить так, как они жили, месяцы и годы, до дня победы.

И вот в вагоны-палаты, где каждая складочка на постели была любовно разглажена, с шумом, говором и стонами, стуча костылями, входила Война. Сразу десятками струек взвивался к потолкам махорочный дым. Комкались одеяла, дыбом ставились подушки. Запахом гноя, пота, крепким мужским дыханием вытеснялись запахи дезинфекции… Начинался груженый рейс.

Глава шестая

С ЗАПАДА НА ВОСТОК

Лена исправно несла свою службу.

Она убирала вагон, раздевала и одевала раненых, помогала при перевязках, разносила обед, читала вслух газету, слегка запинаясь на названиях иностранных городов.

Ее любили раненые. Пожилые называли ее дочкой и гладили по стриженым волосам. Молодые говорили:

— Вот бы такую жену.

Она терпеливо убирала за ними и уговаривала их есть овсяную кашу, при виде которой они приходили в ярость.

— Прямо я удивляюсь вам, — говорила она. — Вы как маленький. Это же самое питательное, если хотите знать. Вот я спрошу у диетсестры, сколько тут калорий.

— Иди, иди к диетсестре! — кричали ей в ответ. — Пусть сама ест калории, а нас нечего овсом кормить, мы не лошади.

Но, расставаясь с нею при разгрузке поезда, они трясли ей руку, смотрели добрыми глазами и говорили:

— Дай адресок, сестренка, я хочу тебе написать, я тебя никогда не забуду.

Она отвечала:

— Не дам адресок, все равно — ты напишешь, а я не отвечу, не люблю я письма писать.

Она не любила писать, но писала часто — в один и тот же адрес, на одну и ту же полевую почту.

Пишешь, пишешь — и словно не в почтовый ящик, а в бездонный колодец бросаешь письма. Из колодца ни отзвука. Только через три-четыре месяца, когда поезд приходит к месту приписки, приносят письма: в конвертах и без конвертов, сложенные угольничком, и на открытках, и на воинских почтовых бланках с красными звездами.

После получения писем Лена ходила сияющая, и ей казалось, что около самого ее уха звучит его голос, мужественный голос, вздрагивающий от нежности.

…Дни стояли сухие и знойные. В открытые окна на белые шторки, на простыни, бинты и халаты летела черная пыль. Санитаркам вдвое прибавилось работы: приходилось то и дело отряхивать занавески и постели, мыть пол, обтирать мокрой тряпкой столики, рамы, стенки… Раненые томились от жары, ели плохо.

Их только что забрали из госпиталя и везли далеко на восток, на Урал. В кригеровском вагоне, где работала Лена, лежало двадцать человек. Они капризничали, курили, отказывались пить кипяченую воду — требовали сырой, со льдом. Номер семнадцатый — ампутант, левая нога отнята почти по колено — не курил и ничего не требовал, но это было еще хуже. Он не ел и не спал. Лицо его, темно-бронзовое на белой подушке, заострилось, с него не сходила гримаса отвращения. Ольга Михайловна наклонилась к нему, заговорила ласково, как мать:

— Почему вы не едите? Вам не нравится пища?

— Благодарю вас, — отвечал сквозь зубы семнадцатый. — Пища хорошая.

— Может, вы бы съели что-нибудь другое? Свежее яйцо? Творожники? Вареники с ягодами? Назовите что хотите, мы сделаем.

— Благодарю. Мне ничего не надо.

Ольгу Михайловну ждали еще сто девять тяжелораненых. Сто девять эпикризов, сотни назначений, сотни жалоб от раненых — на жару, на овсянку, на зверство сестер, не дающих сырой воды; и сотни жалоб от сестер на раненых — сорят, увиливают от приема лекарства, велят устроить сквозняк… Ольга Михайловна дочитала историю болезни семнадцатого и сказала:

Назад Дальше