Он вынес кровать из дома и бодро взвалил ее себе на спину.
— Ну, пошли, — сказал он.
Марийка шла своей обычной быстрой походкой, положив легкий столик на плечо, и думала, какая это грустная вещь — брошенный дом, и как хорошо бы летом пожить в тех верхних комнатках и покупаться в озере.
— Знаешь?.. — начала она, поворачиваясь к Лукашину, и вдруг увидела, что его нет рядом. Она оглянулась — Лукашин тащился позади, согнувшись в три погибели под тяжестью кровати.
— Давай понесем вместе! — сказала она, страдая за него. — Возьмем с двух сторон и понесем!
— Не говори глупости, — сказал Лукашин, задыхаясь. — Ты вот лучше не лети как сумасшедшая, а иди рядом, а то мне скучно без тебя.
Марийка не любила и не привыкла ходить медленно, она шла сердясь и доказывала Лукашину, что она гораздо сильнее его и уж во всяком случае вдвоем нести легче, а Лукашин не сдавался и наконец закричал, что его вся деревня осмеет, если увидят, что он несет кровать вместе с Марийкой; тоже мужчина — не может сам перенести такую пустяковину… Марийка перестала спорить. Шагов сто молчали. Остановились отдыхать. Лукашин положил кровать себе на голову.
— Так значительно легче, — сказал он.
И они пошли дальше. Но скоро Марийка заметила, что как она ни плетется, а Лукашин все равно отстает. У него иссякали силы. Она думала, как заставить его принять ее помощь, и ничего не могла придумать. Он, оказывается, бывает страшно упрямым!
До станции оставалось шагов триста.
— Нас, безусловно, оштрафуют в поезде, — сказал Лукашин еле слышным голосом.
— Почему? — спросила Марийка.
— Она не знает! — сказал Лукашин. — Потому что мебель в пассажирских вагонах возить нельзя.
Марийка нахмурилась: на штраф денег жалко.
— Знаешь? — сказала она деловито. — Если будут придираться, ты скажи, что кровать моя: уж я их как-нибудь уговорю… — И вдруг ее осенило: — Сема! Брось ее к черту!
Он сбросил кровать на землю сейчас же, как только она произнесла эти слова.
— Ну ее, — говорила Марийка, гладя его по спине и по голове, а он стоял, тяжело дыша, и дрожащими пальцами набивал трубку. — Неужели мы в городе не купим кровать! — Она достала платок и вытерла пот с лица Лукашина. — Как я раньше не сообразила! И как ты не сообразил!
— Я сообразил сразу, — отвечал Лукашин, — как только мы отошли от дома. Но не мог же я так прямо сразу взять и бросить ее!..
Подходил поезд.
— Бежим! — сказала Марийка. — А то опоздаем! — И, схватившись вдвоем за столик, счастливые и довольные, они побежали к платформе.
В вагоне было мало народу. Они сели в сторонке от всех, глядя друг другу в глаза. Лукашин взял Марийкину руку и пожал.
— Спасибо тебе, — сказал он.
— За что? — спросила Марийка, улыбаясь.
— За то, что ты хорошая, — сказал Лукашин.
Шары Марийка забыла выбросить из карманов — так и привезла их на Кружилиху.
Опасения Никиты Трофимыча оправдались очень скоро. Однажды утром выяснилось, что нет денег даже на обед.
— Надо что-нибудь продать из вещей, — сказал ошеломленный Лукашин. — Что-нибудь из старья, чтобы продержаться.
Марийка молчала со скучным лицом. Лукашин вздохнул и сказал:
— У меня есть как раз одна такая вещь.
— Какая вещь? — спросила Марийка.
— Кожаная куртка.
— А тебе она что — не пригодится?
— Она совсем старая. Ее носить уже нельзя.
— Тебе нельзя, а другим можно? — спросила Марийка.
— Как ты сворачиваешь!.. — обиделся Лукашин. — Конечно, может кому-нибудь понадобиться. У нее подкладка совсем хорошая. Только ты продай.
— Почему я?
— Я мужчина, — сказал Лукашин, — мне неудобно.
— Ну, нет, знаешь, — сказала Марийка, — сроду не торговала и впредь не буду. Я стахановка, мне неприлично на базаре стоять с барахлом.
— Подумаешь! — возмутился Лукашин. — Какая графиня!
— Вот уж такая графиня, — отвечала Марийка и ушла на работу.
Пришлось Лукашину самому идти на рынок. Он встал в сторонке и, стесняясь, развернул свой товар. Сперва он держал куртку на руке. Потом взял ее обеими руками за воротник. Потом повернул к зрителям подкладкой… Один человек подошел, спросил:
— Сколько просите?
Лукашин хотел просить двести, но почему-то сказал сто.
— Двадцать пять дать? — спросил человек.
Лукашин замялся. Человек отдал ему куртку и равнодушно отошел.
«Надо просить пятьдесят, — подумал Лукашин, — так вернее будет».
Но ему не у кого было просить пятьдесят, потому что никто к нему больше не подошел. Лукашин постоял и пошел домой. У дверей квартиры он столкнулся с Мирзоевым. Мирзоев отправлялся на свадьбу к приятелю и заходил переодеться. Он был в толстом мохнатом пальто и шляпе, от него пахло одеколоном, черные усики его были идеально подстрижены.
— А, сосед, добрый день! — приветствовал он Лукашина. — Ну, как дела? Еще не работаете?
Лукашин пожаловался на свои затруднения.
— Что вы говорите! — сказал Мирзоев. — Один покупатель и двадцать пять рублей?.. А ну, покажите.
Он развернул куртку.
— Старовата. Лет пятнадцать, должно быть, носили… Потеряла цвет. Вот так у нас на сиденье вытираются штаны… Гм. Двадцать пять рублей?
«Если он предложит пятнадцать, — подумал Лукашин, — я отдам».
— Она совсем крепкая, — сказал он робко.
— Вы ее не продадите, — сказал Мирзоев. — Ну-ка, идемте.
Он помчался как ветер: он боялся опоздать на свадьбу… Лукашин — за ним. Примчались на рынок.
— Вы только, пожалуйста, ничего не говорите, — попросил Мирзоев. — Стойте рядом, и больше ничего.
Он небрежно накинул куртку на одно плечо, поверх своего мохнатого пальто. Шляпа его сидела набекрень, ботинки на толстой подошве сверкали. Лукашин не успел оглянуться, как их окружила толпа.
— Что стоит? — спрашивали Мирзоева.
— Двести рублей, — отвечал Мирзоев.
«Он с ума сошел», — подумал Лукашин.
— А сто? — спросил один из покупателей.
Лукашин толкнул Мирзоева.
— Я не спекулянт, — сказал Мирзоев с достоинством. — Вы разве не видите, какая кожа?
— Была, — поправил кто-то.
— Мало ли что! — холодно сказал Мирзоев. — В общем и целом, вещь стоит двести.
Была короткая пауза, стоившая Лукашину сильных переживаний.
— Я даю двести! — сказал вдруг голос в задних рядах.
— Я же торгуюсь! — возмутился первый покупатель. — Может быть, я тоже хочу дать двести. Гражданин, получайте. Вещь не стоит того, но я из принципа.
— Люблю хорошие принципы, — весело и любезно сказал Мирзоев, принял деньги, взял Лукашина под руку и помчал его с торжища.
— Получайте ваши деньги, товарищ Лукашин. Вот как надо действовать в жизни.
— Черт его знает, — сказал Лукашин. — Как вы это умеете?..
Мирзоев кокетливо посмеялся.
— Я вам объясню, пожалуйста. Когда вы стоите с таким, я извиняюсь, лицом, как будто вы сию минуту броситесь под трамвай, и в этой старой шинели, и в этих сапогах — слушайте, вы их выбросьте: у вас же новые есть, — то люди думают: вон какой-то неудачник спускает последнее барахлишко. А когда продаю я, — Мирзоев легким движением передвинул шляпу, — люди думают: продается вещь, которую носил шикарный молодой человек; у такого плохих вещей не бывает. И вот вам весь секрет, пожалуйста.
С этого дня Мирзоев стал относиться с живым интересом ко всем делам Лукашина. Так уж Мирзоев был устроен: однажды оказав человеку помощь, он начинал ощущать этого человека как бы своим братом.
— Самое выгодное в наши дни, — сказал Мирзоев, — это иметь машину. Устроиться на курсы водителей, перебиться временно, а там — пожалуйста: диплом в руках — и вы получаете машину в учреждении. Начальника надо выбирать крупного, чтоб был занят без передышки, желательно холостого, — машина, таким образом, в полном вашем распоряжении.
— Неприятности могут быть, — сказал Лукашин, которому не хотелось обижать Мирзоева.
— Какие неприятности! В этом же нет ничего общественно вредного… Что, я у кого-нибудь вымогаю деньги? Исключительно полюбовное соглашение… Очень большой спрос при общем состоянии транспорта, в этом наше преимущество.
Лукашин курил и слушал.
— Если хотите, — сказал Мирзоев, — я могу закинуть удочку насчет курсов, у меня там есть маленький блат.
— Да нет, — сказал Лукашин, — я все-таки думаю поступить на завод.
Он пошел к старику Веденееву и попросил устроить его подручным к Мартьянову.
Через три дня Лукашин шел на работу вместе с Марийкой.
Он назвал в проходной свой номер, вахтер выдал ему пропуск и сказал: «Проходи». Лукашин вышел на территорию завода. Слежавшийся лед под ногами был серебристо-черным от угольной пыли и металлических опилок. Маленький паровоз неторопливо прошел мимо по рельсам и обдал лицо Лукашина теплым паром.
— Тебе вон туда, — деловито сказала Марийка и показала на проход между двумя кирпичными корпусами. — Ну, в добрый час! — она улыбнулась ему по-матерински и побежала от него.
Десятки людей обгоняли Лукашина. Некоторые были в шинелях, как и он.
Словно из земли поднялся медленный, торжественный гул, разросся в устрашающий, оглушающий рев, — второй гудок; через четверть часа начнется смена.
«В добрый час», — торжественно и взволнованно повторил про себя Лукашин.
И, как в армии, почувствовал себя опять одним из многих, ратником огромной рати. И подумал: хорошо. Пусть всегда будет так. А Мирзоев — сукин сын, и все врет.
Глава четвертая
УЗДЕЧКИН И ТОЛЬКА
Уздечкин шел на работу. Дул резкий ветер с реки. Уздечкин чувствовал себя больным, невыспавшимся, усталым.
Как он рвался домой! Думал: в своем коллективе, в своей семье все раны залечатся. Что-то не залечиваются пока…
И чего она ввязалась в это дело, сумасшедшая Нюрка? Двое маленьких детей; никто бы с нее не спросил — почему не воевала. Подумаешь, санитарка, экая гроза для Гитлера, без нее не нашлось бы санитарок…
…Трудно с детьми. Никогда бы, со стороны глядя, не подумал, что столько с ними хлопот. Ольга Матвеевна, Нюрина мать, до войны была такая боевая — со всем хозяйством справлялась сама, во все вмешивалась, никому не давала жить спокойно. А когда пришло известие о Нюриной гибели, — рассказывала жиличка Анна Ивановна, — Ольга Матвеевна день ходила с растерянным лицом, бессмысленно хватаясь то за одно дело, то за другое; на второй день слегла в постель и стала охать, — и с тех пор у нее это вошло в привычку: каждый день, походив немного с утра, она ложилась и охала до позднего вечера. Она все забывала, теряла продовольственные карточки, разучилась стряпать.
Толька, брат Нюры, в отсутствие Уздечкина бросил школу, пошел на завод. Пожелал, видите ли, быть самостоятельным. Другие в самостоятельной жизни становятся серьезнее, а Толька — в дурную компанию попал, что ли, — не слушается, учиться не хочет, мать жалуется — тащит вещи из дому, бригадир жалуется — на производстве от него мало пользы… Девочки, Валя и Оля, ходят замарашками. Заведующая детским садом пишет записки с замечаниями: почему дети приходят в незаштопанных чулках, почему лифчики без пуговиц… И Уздечкин, придя с работы, берется за иглу и пришивает пуговицы: благо привык к этому занятию в армии…
Вчера было партбюро, потом собрание, пришел домой поздно. Девочки не спали. Валя обожгла руку об электрическую плитку. Никого не было дома — ни Ольги Матвеевны, ни Тольки, ни Анны Ивановны с Таней. Так Валя и сидела, держа обожженную руку в другой руке, и ждала кого-нибудь, чтобы перевязали; и обе ревели — Валя от боли, Оля — чтобы выразить сочувствие Вале. Уздечкин перевязал руку, покормил их, уложил. Вымыл посуду, подмел в комнатах, сварил суп — на завтра… Хозяйничал и злился на Ольгу Матвеевну: наверно, опять панихиду ушла служить, старая дура, очень Нюре нужны ее панихиды, смотрела бы лучше за детьми. Решил, когда придет, устроить скандал по всей форме. Но когда она пришла, заплаканная, охающая, с бессмысленными глазами, — стало жалко, и только спросил угрюмо:
— Намолились? Чаю хотите? — и сам поставил чайник подогреть.
Мирзоев, который лезет во все чужие дела, говорит: «Вам нужно жениться, чтобы выйти из положения». В морду хочется дать за такой совет…
Ночью не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами, слушал ночные шумы. Изредка проходил по улице трамвай. Вышла мышь на промысел, осторожно возилась с коркой под шкафом; он на нее шикнет — она притихнет на минуту, а потом опять возится. Анна Ивановна и Таня вернулись очень поздно — должно быть, из театра; тихо прошли к себе… Толька, поганец, так и не явился, шляется где-то… Представил себе, как в церкви кадили и возглашали за упокой души рабы божьей Анны. Встал, достал ее карточку, посмотрел…
Обыкновенная женщина, с перманентом, курносенькая, бранилась с матерью, обожала подарки, шлепала девочек, когда не слушались…
Завком помещался на четвертом этаже. Туда вели шесть лестничных маршей, девяносто ступенек.
Уже к середине второго марша начались знакомые отвратительные явления: сердце прыгнуло вверх и соскочило вниз, помолчало, словно прислушиваясь, и опять прыгнуло вверх, и опять опустилось — большое, тяжелое… Уздечкину не хватило воздуха для дыхания; он приоткрыл рот и втянул воздух — ноги ослабели, колени подломились… Раньше Уздечкин и не замечал своего сердца, оно жило в нем, жило с ним, было частью его самого. А теперь оно существовало отдельно. У него появились свои привычки и желания. С утра оно приставало к Уздечкину, как сожитель со скверным характером: предъявляло требования, заставляло идти тихим шагом, отдыхать на каждой лестничной площадке. В течение дня сердце понемногу успокаивалось, а к вечеру Уздечкин ощущал прилив сил и нервный подъем.
В завкоме пахло только что вымытым полом, и в пепельницах не было окурков. Не снимая шинели, Уздечкин взял телефонную трубку и вызвал механический. Вчера Толька не был на работе, дома не ночевал, — может быть, прошел прямо в цех?
— Веденееву позовите мне, — сказал Уздечкин.
Марийка подошла к телефону и сказала сердитым голосом, что Тольки и сегодня нет и что завком пускай принимает меры, а то она, Марийка, пошлет всех к черту и уйдет работать в сборочный, хватит с нее возиться с ребятами! Уздечкин сказал, что Тольки и дома не было. Марийка закричала: «Ну, в милицию звоните, я их не укараулю!» — и швырком повесила трубку. Уздечкин позвонил в милицию: не было ли несчастных случаев с подростками. Был несчастный случай: двое мальчишек баловались с патроном, патрон разорвался, мальчишку ранило в руку… Какого возраста мальчишка? Девять лет. Нет, не он…
Душа к высокому тянется. Хочется думать о громадных событиях, совершающихся на фронте, следить за приближением дня победы. Пока дошел до завкома, видел оживленные лица, слышал веселые разговоры: вчера сломлено сопротивление врага в Будапеште; выходит из войны Венгрия, немцы потеряли в Европе последнего союзника. Теперь скоро Берлин! Хочется подойти к карте, где в два ряда натыканы флажки. Подсчитать, на сколько же это мы продвинулись на запад с начала года… А вместо этого изволь разыскивать Тольку.
Сегодня в перерыв будут летучки по цехам. Обратиться бы к людям с хорошим словом, сильным, душевным. Но — не успел подготовиться: черт знает чем занимался до ночи — пришивал пуговицы, варил суп, будь он проклят. А выступаешь перед собранием без подготовки — получается казенно, сухо; совсем не те слова произносит язык, какие встают в воображении.
Во время телефонного разговора вошла Домна, уборщица заводоуправления.
— Тольку ищете? — спросила она. Она всех знала и со всеми была запанибрата. — Мотает где-нибудь… Что я хотела спросить, Федор Иваныч, — насчет огородов ничего не слыхать? То говорили — в Озерной нам земля выделена, а теперь замолчали. Ведь покуда получим да разделим — смотришь, и апрель на дворе, и копать время.
— Будут огороды, — сказал Уздечкин.
— Меланья говорит, не дадут будто. Но я не верю: как это мыслимо? Мне лично, Федор Иваныч, шесть соток необходимо.
— Получите, получите ваши сотки! — сказал Уздечкин и зарылся в папки, чтобы избавиться от нее. И опять тяжело и больно повернулось сердце…