После такого ответа Мориц откланялся. Конец!
Осталось сказать последнее – едва ли не самое насущное…
С детства звенящий шпорами, Мориц замечал многое на войне, на что закрывали глаза его современники. Он много читал, чтобы сравнивать старое с новым в тактике боя и в стратегии войн. Ему не было еще и тридцати, когда известный шевалье де Фолар, сам военный мыслитель, сказал о Морице так:
– Я еще не встречал таких талантов полководца, только бы этот малый не подставлял свою голову под ядра!..
Ядра миновали голову Морица, в которой уже роились мысли иной эпохи – будущей. Неразлучный Бовэ давно привык к причудам Морица, который иногда начинал пророчить:
– Почему бы солдату не заменять хлеб сухарями, а дурацкие шляпы – железными касками? Пехоту надобно усилить ружьями, заряжаемыми с казны, чтобы не заталкивать пули шомполом. Нет, милый Бовэ, я совсем не стремлюсь к истреблению людей. Напротив, я помышляю о войнах с ничтожным пролитием крови.
Это правда. Мориц всегда берег солдат. Однажды был такой случай. Генералы сказали ему, что схватка обойдется в сущую ерунду – всего в дюжину солдат, на что Мориц ответил:
– Дюжина солдат? Но это не ерунда. Лучше я отдам неприятелю дюжину голов своих генералов…
Он считал битву при Полтаве шедевром военного искусства, призывая французов подражать русским: «Вот каким образом благодаря искусным мерам можно заставить счастье склониться в свою сторону», – писал он. Морица привыкли видеть кутящим с женщинами, но, пожалуй, один только Бовэ знал, как усидчив он, когда замыкался в творческом уединении, постигая тайны полководческого искусства. Мориц завещал, чтобы в армии обязательно учитывались народные традиции, «так как люди весьма привержены к ним, и даже от самых вредных обычаев отказываются неохотно и с великим трудом – в силу национальной гордости, в силу природной лени или просто по глупости…»
Еще смолоду он провел немало баталий, и не одну из них выиграл. Но в числе множества его побед самой внушительной и самой прославленной стала битва при Фонтенуа, в которой он разбил англичан, голландцев и ганноверцев, союзных австрийцам. Фонтенуа стало боевой гордостью народа Франции, а сам Мориц сделался для французов национальным героем.
– Я не радуюсь, – сказал он Бовэ. – Каждый мой успех порождает озлобленный лай шавок-завистников…
18 марта 1746 года – сразу после Фонтенуа! – в парижской Опере состоялось театральное «коронование» Морица, а знаменитый скульптор Пигаль – еще при жизни маршала – заранее соорудил для него погребальный саркофаг в Страсбурге.
– Невесело жить, заведомо зная, что тебя поджидает прекрасная гробница. К сожалению, – рассуждал Мориц, – полководец, даже приносящий только победы, всегда остается подобен плащу, о котором вспоминают лишь во время бурного ливня…
Эти слова полностью оправдались, когда наступил мир и придворная камарилья задвинула Морица в глубокую тень. Версаль третировал Морица, а потому он, уже страдающий от болезней, до конца жизни хотел доказать свое превосходство.
– Но доказать придворной сволочи свое превосходство я могу не театральной, а лишь подлинной коронацией…
Не будем удивляться! Таков был век, а Мориц был кровное дитя своего времени. Короны тогда не валялись на мостовых, но зато оставались девственные страны, еще не знавшие королей. После митавского конфуза Мориц обратил пламенные взоры на далекий и загадочный Мадагаскар, однако версальские политики оберегали этот остров от посторонних вожделений как свою будущую колонию. Мориц наметил для себя другой островок – Тобаго, которым когда-то владели курляндские герцоги. Но Тобаго перехватили голландцы. Мориц был согласен стать даже королем разбойников Корсики, но и Корсика оказалась ему недоступна. Видя, как он хлопочет о короне, Бовэ подсказал самое верное решение:
– В чем дело? Я бы на вашем месте не ломал голову зря, а сразу бы объявил себя царем иудейским!
Странно, что этот проект – быть новоявленным Моисеем – пришелся Морицу по душе, и он вознамерился собрать всех евреев в джунглях Латинской Америки, где и будет водружен его престол, украшенный звездами Давида. Нам это кажется смешно, но Мориц почему-то свято уверовал в то, что евреи не откажутся иметь такого бравого царя-маршала, каков он сам!
Последние годы жизни, пренебрегая знатью, Мориц замкнулся в Шамборе, окружив себя лишь писателями, философами, художниками и артистами. Но осенью 1750 года, навестив Версаль, он дал пощечину Людовику Конти, принцу королевской крови.
– Вам это дорого обойдется, – отвечал Конти…
Высокое положение соперника в обществе Франции обязывало их дуэлировать втайне. Об этом поединке почти никто не знал, и молодой Конти ранил Морица, который был вынужден скрывать свою рану даже от врачей. Все должны были думать, что он страдает от водянки, давно изнурявшей его.
– Жизнь – это лишь с о н, – говорил Мориц друзьям. – Мой сон был таким чудесным, почти волшебным. Но – увы! – каким коротким он оказался… И как быстро спешат стрелки часов.
Наконец его часы остановились, и Мориц завещал:
– Так бросьте же меня в любую поганую яму и засыпьте мое грешное тело ядовитой известью… Я хочу раствориться в этом проклятом мире, как растворилась и она!
Этими предсмертными словами Мориц Саксонский невольно доказал, что любил только одну женщину на свете – божественную и глубоко несчастную Андриенну Лекуврер…
Нам от Морица остался могучий дуб, много веков дремлющий в тишине колдовского озера, да его сочинения, изданные посмертно, в которых он рассуждал о нравственности на войне, о гуманных методах боя. Для нас он всегда останется не только искателем приключений, но и военным теоретиком, предвосхитившим тактику революционных армий будущего. Наши историки ставят Морица Саксонского в один ряд с такими полководцами, каковы были Монтекукули, Евгений Савойский, Мальборо, Тюренн, Фридрих Великий, Петр Салтыков и даже… даже Наполеон!
А пьеса Скриба «Андриенна Лекуврер», в которой выведен и граф Мориц Саксонский, в 1919 году последний раз была поставлена на русской сцене. Если бы эту пьесу возобновить в наших театрах, она многое бы нам напомнила…
Солдат Василий Михайлов
В нашей истории бурный и красочный XVIII век, век рыцарства и злодейства, век гордецов и подлецов, как бы окантован двумя мучительными процессами. В начале столетия Россия вышла на побережье Балтики, а весь конец века народ укреплял рубежи государства на берегах Черноморья. Дорога в Бахчисарай далась ценою большой крови, отняв у россиян жизнь нескольких поколений.
Дело это было великое, дело нужное – дело героев, давно позабытых. Сейчас бывшая Таврида стала всесоюзной здравницей, и загорающие в шезлонгах на верандах курортов меньше всего думают о своих пращурах, которые пешком ходили на Крым не ради обретения загара, а едино ради отмщения татарам за беды и насилия.
Иногда очень полезно вспомнить слова Пушкина:
«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие!»
Итак, мы во времени Анны Иоанновны…
Весною 1736 года русские легионы под жезлом фельдмаршала Миниха выступили в поход на Крымское ханство.
Солдат воодушевлял бой барабанный, флейты пели им о славе предбудущей:
Крепит отечества любовь
Сынов российских дух и руку;
Желает всяк пролить всю кровь,
От грозного бодрится звуку.
А за солдатами шагали люди служивые – лекаря с аптеками, профосы с кнутами, трубачи с гобоями, попы с кадилами, аудиторы с законами, писаря с чернильницами, кузнецы с молотами, цирюльники с ножницами, седельники с шилами, коновалы с резаками, плотники с топорами, извозчики с вожжами, землекопы с лопатами, каптенармусы с аттестатами…
Сверху обжигало людей нещадное степное солнце.
Боевые литавры гремели не умолкая…
В громадной карете – шлафвагене – ехал сам Миних; на походной жаровне пеклась для него яичница; фельдмаршал в одном исподнем белье сидел на бочке с золотыми червонцами, лениво понтируя со своим приятелем, пастором Мартенсом, и хвастал:
– Через четыре года, дружище, мои славные штандарты будут водружены над сералем султана турецкого… Я сдаю. Квинтич. Пики!
– В банке триста, – отвечал пастор. – Сначала, приятель, не сломай себе шею на взятии Перекопа, побывай в Бахчисарае крымского хана, а потом уж мечтай о Константинополе…
– Basta! – пришлепнул туза Миних. – Твоя карта бита… Не забывай, что мы с тобой не в Европе, а в России… Людские запасы этой страны столь велики, что кровь солдата на Руси дешевле чарки вина. Счастье, что я служу в русской армии, где можно свободно угробить миллион душ, но зато всегда добьешься успеха… Пики!
Дымчатые волы катили по травам 119 пушек, величавые верблюды тащили арбы с ядрами.
На телегах везли рогатины – столь великие, что одну из них с натугою шестеро солдат поднимали (этими рогатинами окружали по ночам бивуаки, дабы не наскочила татарская конница).
Казалось, не будет конца пути, никогда не кончатся эти солончаки и сожженные солнцем ковыли.
Палимы звенящим зноем, шли солдаты великой армии.
Голая степь и безводье царили на крымских подступах.
Покрыты тенью бунчуков[1]
И долы и холмы сии!
– Кошку высечь и то прутика не сыщешь, – говорили люди.
Чуткий сон армии стерегли по ночам скифские курганы…
Днем через каре армии прокатывали шлафваген Миниха.
– Вперед! – рычал на солдат фельдмаршал. – Кто остановился, тому смерть. А свободных телег для больных в обозе нету…
Жутко ревел на привалах скот, не поенный уже с неделю.
Выстелив по земле тонкие шеи, умирали плачущие от усталости кони.
Мертвых бросали в степи – на поживу ястребам и воронью.
17 мая 1736 года русское каре с ходу уперлось в Перекоп.
Походный толмач Максим Бобриков всмотрелся в пылищу.
– Перед нами ворота Ор-Капу, – доложил он Миниху.
– Ор-Капу? А что это значит?
– «Капу» – дверь, «Ор» – орда, вот и получается, что сия татарская перекопь есть «дверь в Орду» ханскую…
– Передайте войскам, – наказал Миних, – что за Перекопью их ждет вино и райские кущи. Ад – только здесь! А за этим валом «дверей в Орду» – отдых и прохлада садов ханских, где произрастает фруктаж редкостный, какого в дому у себя никто не пробовал!
Но 185 турецких пушек (против 119 русских) зорко стерегли вход в Крымское ханство; над фасами крепости реяли на бунчуках янычарских хвосты черных боевых кобыл, и старая мудрая сова, вырубленная из камня, сидела над воротами Ор-Капу, сурово взирая с высоты на пришельцев из далекой прохладной страны…
– Назавтра быть штурме немалой, – говорили ветераны, – а нонеча поспать надо, дабы отдохнули бранные мышцы!
И армия попадала на землю, изможденная до крайности.
Они дошли…
Но до Перекопа русские доходили уже не раз. Дойдут – и возвращаются обратно, крепости взять не в силах. Все степи Причерноморья усеяны русскими костями…
Спите!
Завтра покажет – быть вам в Крыму или не быть?
Еще затемно строили полки, в центр лагеря стаскивали обозы, чтобы они не мешали армии маневрировать.
В строгом молчании уходили ряды воинов, неся над собой частоколы ружей. Священники, проезжая на телегах, торопливо крестили солдат святою водицей – прямо с метелок! Погрязая в песок зыбучий, тяжко выползали мортиры и гаубицы. Рассвет сочился из-за моря, кровав и нерадостен, когда войска вышли на линию боя.
Миних на громадной рыжей кобыле проскакивал меж рядов, возвещая солдатам:
– Первого, кто на вал Перекопи ханской взойдет с оружием и цел останется, жалую в офицеры со шпагой и шарфом… Помните, солдаты, об этом и старайтесь быть первыми!
Плох тот солдат, что не жаждет стать офицером. Воины кричали:
– Виват, Руссия… виват, благая! Все будем первыми…
Янычары жгли костры на каланчах, ограждавших подступы к Перекопу со стороны степей. А ров на линии перешейка был столь крут и глубок, что голова кружилась.
И тянулся он, ров этот проклятый, рабами выкопанный, на многие версты – от Азовского до Черного моря.
Пастор Мартене наполнил бокал «венджиной» и протянул его фельдмаршалу, чтобы взбодрить его перед битвой:
– Всевышний пока за тебя, приятель: воды во рву татарском не оказалось, и в этом твое счастье… Выпей венгерского!
Окрестясь, солдаты кидались в ров, как в пропасть. Летели вслед им рогатины и пики, из которых тут же мастерили подобие штурмовых лестниц, и лезли наверх, беспощадно убиваемые прямо в грудь янычарами…
Дикая бойня возникла на приступе каланчей. Топорами рубили солдаты двери, чтобы проникнуть внутрь башен. Врукопашную – на багинетах, на ятаганах! – убивали людей сотнями, тысячами. Каланчи взяли – дело теперь за воротами Ор-Капу, и тогда «двери» Перекопа откроются сами по себе… Пять тысяч тамбовских мужиков, приставших к войскам, уже лопатили землю под собой, готовя проезжую «сакму» для входа в Крым, чтобы протащить через перешеек громоздкие обозы великой армии.
Миних часто спрашивал своего адъютанта:
– Манштейн, хоть один солдат взошел ли на вал?
– Увы, экселенц. Всех сбросили вниз.
В боевом органе битвы взревели медные трубы пушек.
– Вот же он… герой! – закричал Миних, когда на валу крепости, весь в дыму и пламени, показался первый русский солдат. – Кто бы он ни был, жалую его патентом офицерским!
К шатру Миниха подскакал толмач Максим Бобриков.
– Наши на валу, – возвестил хрипло, кашляя от дыма. – А паша перекопский парламентера шлет… милости просят!
Ворота Ор-Капу медленно разверзлись, и в них, паля из мушкетов, хлынуло воинство российское. В шатер, плещущий розовыми шелками, явили героя, взошедшего на вал первым, и Миних не поверил своим глазам:
– Неужели это ты на вал вскарабкался?
Перед ним стоял… мальчик.
– Солдат Василий Михайлов, – назвался он.
Миних расцеловал его в щеки, грязные и кислые от пороха.
– Сколь же лет тебе, храбрец?
– Четырнадцать. А служу второй годочек.
Миних деловито отцепил от пояса Манштейна офицерскую шпагу и перекинул ее солдату. Свой белый шарф повязал ему на поясе.
– Хвалю! Носи! Ступай! Служи!
В походной канцелярии, когда надо было подпись ставить, Васенька Михайлов, заробев, долго примеривался:
– Перышко-то… чего так худо очинено?
Окунул он палец в чернила, прижал его к бумаге. Выяснилось, что азбуки не знает. И тут мальчик-офицер расплакался:
– Тому не моя вина! По указу ее величества велено меня, сколь ни проживу на свете, грамоте никогда не учить…
Манштейн вскоре все выяснил об этом новом офицере:
– Солдат Василий Михайлов… на самом же деле – это Василий Михайлович из дому князей Долгоруких! Вы, экселенц, нарушили указ государыни нашей, коя велела отроков из этой фамилии пожизненно в солдатском звании содержать и в чины офицерские под страхом смерти не выводить…
Долгорукие в это время составляли оппозицию правлению Анны Иоанновны; члены этой фамилии выступали против засилия иноземцев в правительстве и армии; большая часть Долгоруких была уже казнена, сослана, сидела по тюрьмам и острогам.
– Так ты говоришь, что солдату век в солдатах ходить? – Миних в гневе топнул ботфортом, звенящим острою, как кинжал, испанскою шпорой: – Но я же слово армии дал, а слово маршала – закон…
Войска бурно растекались по узким канавам улиц Перекопа. А всюду – грязь; посреди улиц лежали кучи пороха. Валялись пушки с гербами московскими (еще от былых походов столетья прошлого). Кажется, и дня не прожить в этаком свинстве, какое царило в янычарской цитадели, и солдаты спрашивали: