Хватило и взгляда, чтобы понять, как мучается несчастная женщина; лодка тотчас отвалила от набережной. Несмотря на ветер и тьму, ориентироваться было легко по огням Калькуттской биржи, нынче особенно щедро иллюминированной по случаю бала. Однако ветер крепчал, река бурлила, и лодку так швыряло, что плод не удержался. В качке женщине становилось все хуже, а потом вдруг у нее отошли воды, и начались преждевременные роды.
Отец тотчас повернул назад, но берег уже остался далеко. Саиб изо всех сил пытался успокоить жену, однако толку от него было мало, и роды приняла мать Джоду: перекусила пуповину и обтерла смазку с тельца новорожденной. Оставив собственного ребенка на днище лодки голеньким, она завернула девочку в одеяльце и подала умирающей женщине. Лицо дочери было последним, что узрела француженка; она истекла кровью и умерла, прежде чем лодка достигла Ботанического сада.
Обезумевший от горя саиб не мог совладать с плачущим младенцем; девочка утихла, лишь когда мать Джоду дала ей грудь. После этого господин сделал новое предложение: не сможет ли семья лодочника задержаться у него, пока он не найдет няньку или кормилицу?
Разве можно было отказать? По правде, матушка уже не смогла бы расстаться с девочкой, ибо прикипела к ней душой с того мгновенья, как поднесла ее к груди. Отныне у нее стало двое детей — сынок и доченька, которую она ласково называла Путли, «Куколка». Полетт, выросшая в смешении языков, звала ее Тантима — «тетя-мама».
Вот так мать Джоду оказалась в услужении Пьеру Ламберу, который совсем недавно прибыл в Калькутту на должность помощника управляющего Ботаническим садом. Предполагалось, что мать останется в доме, пока ей не подыщут замену, но как-то никого не нашлось. Само собой вышло, что матушка стала кормилицей Полетт и баюкала на руках двух младенцев. Возражения со стороны отца увяли, как только француз купил ему новую, превосходную баулию; вскоре папаша отбыл в Наскарпара, оставив в городе жену и сына, но прихватив с собой новенькую лодку. С тех пор он показывался очень редко — как правило, в начале месяца, когда матушка получала жалованье. На ее деньги он снова женился и наплодил кучу детей. С братьями-сестрами Джоду встречался два раза в год, когда неохотно приезжал на праздники Рамадан-байрам и Курбан-байрам. Деревня была ему чужой, а домом стало бунгало в усадьбе Ламбера, где он правил как наперсник и шутейный супруг маленькой хозяйки.
Что до Полетт, то сначала она заговорила на бенгали, а первым после кашек блюдом стал рис с чечевицей, состряпанный тетей-мамой. Фартуку она предпочитала сари и терпеть не могла обуви, желая бегать по саду босоногой, как Джоду, с которым в раннем детстве была неразлучна и без которого отказывалась есть и спать. Из всех детей прислуги только ему был открыт доступ в хозяйский дом. С малых лет Джоду понял, что все это благодаря особым отношениям мамы с хозяином, которые заставляли их допоздна засиживаться вдвоем. Однако дети не обращали на это внимания и принимали как один из многочисленных фактов необычного домашнего уклада, ибо не только Джоду с матерью, но в еще большей степени Полетт с отцом выпали из своего круга. Белые почти никогда не заглядывали в бунгало матери с сыном, а Ламберы сторонились круговерти английского общества в Калькутте. На другой берег француз ездил только «по делям», а все остальное время посвящал своим растениям и книгам.
Более приземленный, чем его подружка, Джоду заметил отчужденность хозяина и его дочки от других белых саибов и вначале объяснял это тем, что они родом из страны, которая часто воевала с Англией. Однако потом, когда их общие с Путли секреты стали существеннее, он узнал, что не только это разделяло Ламберов и англичан. Выяснилось, что Пьер Ламбер оставил родину, ибо в юности участвовал в бунте против короля, а респектабельное английское общество сторонилось его, потому что он публично отрицал существование Бога и святость супружеских уз. Джоду не придавал этому ни малейшего значения и только радовался, что подобные обстоятельства ограждают их дом от других белых саибов.
Дети подрастали, но не это и не разница в происхождении, а нечто совсем неуловимое подточило их дружбу. В какой-то момент Полетт пристрастилась к чтению, и ни на что другое у нее не оставалось времени. Джоду, наоборот, утратил интерес к буквам, едва научился их распознавать; его тянуло к воде. В десять лет он уже так лихо управлялся со старой отцовской лодкой, колыбелью новорожденной Полетт, что не только служил Ламберам перевозчиком, но сопровождал их в экспедициях за образчиками растений.
Пусть необычный, но уклад их дома выглядел таким удобным и прочным, что все они оказались не готовыми к невзгодам, последовавшим за внезапной смертью Пьера Ламбера. Лихорадка уморила его, прежде чем он успел привести в порядок дела; вскоре после его кончины выяснилось, что его исследования, требовавшие денег, накопили существенные долги, а загадочные поездки «по делям» означали тайные визиты к городским ростовщикам. Вот тогда-то Джоду с матерью заплатили за свою особую близость к помощнику управляющего. Неприязнь и зависть других слуг тотчас перекипели в злое обвинение: парочка обворовала умирающего хозяина. Бешеная враждебность заставила мать с сыном бежать из дома. Не имея выбора, они вернулись в Наскарпара, где их нехотя приютила новая семья отца. Однако после долгих лет комфортной жизни мать уже не могла приспособиться к деревенским лишениям. Здоровье ее неуклонно ухудшалось, она так и не оправилась.
В деревне Джоду провел четырнадцать месяцев, и за все это время ни разу не видел Полетт, не получил от нее весточки. На смертном одре мать часто вспоминала свою подопечную и умоляла сына хотя бы разок повидаться с Путли, чтобы та узнала, как сильно тосковала по ней старая нянька на закате своей жизни. Джоду давно уже смирился с тем, что он и его былая подружка разойдутся каждый по своим мирам; если б не просьба матери, он бы не стал искать Полетт. Однако теперь, когда Путли была так близко, его охватило волнение: захочет ли она увидеться или вышлет слугу с отказом? Вот если б встретиться наедине, ведь так много накопилось, о чем поговорить. Впереди замаячила зеленая крыша беседки, и Джоду шибче заработал веслом.
4
Вопреки безрадостной цели поездки на душе было удивительно легко; Дити словно чувствовала, что в последний раз едет этой дорогой, и хотела сполна взять от путешествия.
Медленно пробившись сквозь сумятицу проулков и базаров в центре города, повозка свернула к реке, где толчея стала меньше, а окрестности привлекательнее. Редко наезжавшие в город, мать с дочерью зачарованно смотрели на стены Чехел-Сотуна — копии дворца сорока колонн в Исфахане, возведенной аристократом персидских кровей. Немного погодя миновали еще большее чудо с желобчатыми колоннами и высоким куполом в греческом духе — мавзолей лорда Корнуоллиса, снискавшего известность под Йорктауном и тридцать три года назад почившего в Гхазипуре; с громыхающей повозки Дити показала дочери статую английского губернатора. Вдруг тележка съехала на тряскую обочину; Калуа прищелкнул языком, подгоняя быков. Дити с Кабутри обернулись посмотреть, что там впереди, и улыбки сползли с их лиц.
Дорогу занимала толпа человек в сто, а может, больше; под конвоем вооруженных палками охранников она устало плелась к реке. На головах и плечах людей покачивались узлы с пожитками, на сгибах локтей болтались медные котелки. Дорожная пыль на дхоти и блузах говорила о том, что путники идут уже давно. У зевак их вид вызывал жалость и страх; одни сочувственно цокали языком, но другие, ребятня и старухи, швыряли в толпу камнями, будто стремясь отогнать нездоровый дух. Несмотря на изможденность, путники вели себя на удивление непокорно, если не сказать дерзко — кое-кто отвечал зевакам теми же булыжниками, и такая бравада тревожила публику не менее их затрапезной наружности.
— Кто это, мам? — прошептала Кабутри.
— Не знаю. Может, узники?
— Нет, — вмешался Калуа, показав на видневшихся в толпе женщин и детей.
Они еще гадали, кто эти люди, когда один конвоир остановил повозку; начальник конвоя дуффадар Рамсаран-джи ушиб ногу, сказал он, надо подвезти его к причалу. Дити с Кабутри тотчас подвинулись, освобождая место для высокого толстопузого человека в безупречно белой одежде и кожаных башмаках. Тяжелая трость и огромная чалма добавляли ему импозантности.
Возчик и пассажиры сильно оробели, но Рамсаран-джи нарушил молчание, обратившись к Калуа:
— Кахваа се авела? Откуда вы?
— Паросе ка гао се ават бани. Из окрестной деревни, господин.
Узнав родной бходжпури, Дити с Кабутри придвинулись ближе, дабы не пропустить ни слова. Калуа наконец отважился на вопрос:
— Кто эти люди, малик?
— Гирмиты, — ответил дуффадар, и Дити негромко охнула.
Слух о гирмитах уже давно ходил в окрестностях Гхазипура; она никогда не видела этих людей, но слышать о них слышала. Им дали это имя по названию бумаги, куда их записывали в обмен на деньги.
*
Вскоре после того, как мистер Дафти возвестил о прибытии Бенджамина Бернэма, на палубе послышались грузные шаги. Желтоватые бриджи и темный жакет судовладельца были покрыты пылью, а сапоги заляпаны грязью, но поездка верхом явно его взбодрила, ибо на разгоряченном лице не отмечалось ни малейших следов усталости.
Мужчина внушительного роста и объема, Бенджамин Бернэм носил густую курчавую бороду, прикрывавшую его грудь наподобие сияющей кольчуги. Он вплотную приблизился к пятидесятилетнему рубежу, однако походка его не утратила юношеской упругости, а в зорких глазах сверкала искра, какая бывает у тех, кто никогда не озирается по сторонам, но смотрит только вперед. Его продубленное лицо потемнело — результат многолетних усердных трудов на солнце. Ухватившись за лацканы жакета, он насмешливо оглядел команду и отозвал в сторонку мистера Дафти. Они коротко переговорили, после чего мистер Бернэм шагнул к Захарию и протянул ему руку:
— Мистер Рейд?
— Так точно, сэр. — Захарий ответил на рукопожатие.
— Дафти говорит, для новичка вы весьма смышлены.
— Надеюсь, он прав, сэр, — ушел от ответа Захарий.
Судовладелец улыбнулся, показав крупные сверкающие зубы:
— Как насчет того, чтобы устроить мне экскурсию по моему новому судну?
Бенджамин Бернэм излучал особого рода властность, предполагавшую в нем выходца из богатой привилегированной семьи, но впечатление это было обманчиво. Купеческий сын, он гордился тем, что всего в жизни добился сам. За два дня любезность мистера Дафти весьма обогатила Захария сведениями о «Берра-саибе»: скажем, несмотря на всю его фамильярность с Азией, Бенджамин Бернэм не был «здешним уроженцем» — «в смысле, он не из тех саибов, кто испустил свой первый крик на Востоке». Сын ливерпульского торговца древесиной, он и десяти лет не прожил «дома» — «что означает старушку Европу, а не дикую глушь, откуда вы родом, мой мальчик».
В детстве, рассказывал лоцман, парень был «чистый шайтан» — драчун, баламут и просто раззепай, которому светило всю жизнь скитаться по каторгам да тюрьмам, и, чтобы спасти дитятко от уготованной ему судьбы, родители сплавили его в «морские свинки» («так в старину индусы называли юнг»), которых каждый гонобил как вздумается.
Но даже строгости Ост-Индской компании не удалось усмирить паренька. «Как-то рулевой заманил его в каптерку, чтоб впялить пистон. Однако юный Бен, даром что шкет, не мандражнул, но схватил кофель-нагель и так отходил педрилу, что тот отдал концы».
Во благо самого Бена его списали с корабля в ближайшем порту, которым оказался Порт-Блэр — британская исправительная колония на Андаманских островах. Служба у тюремного капеллана стала для парня школой наказания и милосердия, в которой он обрел веру и получил образование. «У проповедников рука тяжелая, мой мальчик, они вложат в вас слово божье, даже если для этого придется вышибить вам все зубы». Полностью исправившись, Бен отбыл в Атлантику, где какое-то время служил на «обезьяннике», курсируя между Америкой, Африкой и Англией. В девятнадцать лет он оказался на корабле, на борту которого в Китай плыл известный протестантский миссионер. Случайное знакомство с преподобным переросло в крепкую долгую дружбу.
«Вот так оно там устроено, — рассказывал лоцман. — Друзья познаются в Кантоне. Китайцы держат бесовских чужеземцев в факториях за городскими стенами. Ни один чужак не смеет покинуть отведенную полоску земли и пройти через городские ворота. Некуда прогуляться или съездить. Даже чтоб сплавать на лодчонке, надо получить официальное разрешение. Никаких женщин; только сиди и слушай, как менялы подсчитывают монеты. Одиноко, словно мяснику в постный день. Некоторые не выдерживали, их отправляли домой. Кто-то ходил на Свинюшник, чтобы снять баядерку или надраться сивухи. Но не таков Бен Бернэм: когда не торговал опием, он шел к миссионерам. И чаще всего в американскую факторию — набожные янки были ему больше по вкусу, нежели коллеги из компании».
Преподобный замолвил словечко, и Бенджамин устроился клерком в торговую фирму «Магниак и компания», предшественницу «Джардин и Матесон»; отныне Бернэм, как всякий иностранец, торгующий в Китае, делил свое время между двумя полюсами в дельте Жемчужной реки — Кантоном и Макао, отстоящими друг от друга на восемьдесят миль. В Кантоне купцы торговали зимой, а все прочие месяцы жили в Макао, где компания располагала широкой сетью пакгаузов и фабрик.
«Бен Бернэм торчал в порту на разгрузке опия, но он не из тех, кто удовольствуется месячным жалованьем в чужой ведомости; парень мечтал стать полноправным набобом, у которого персональное место на калькуттском опийном аукционе». Как многим чужеземным купцам, ему помогли церковные связи, поскольку миссионеры имели тесный контакт с торговцами опием. В 1817 году Ост-Индская компания выдала Бернэму документ свободного предпринимателя, и ему тотчас улыбнулась удача в виде группы новообращенных китайцев, которых надлежало сопроводить в колледж баптистской миссии в Серампоре. «А кто лучше Бернэма справится с задачей? Глядь-поглядь, а он уже ищет место под контору в Калькутте и, что интересно, находит. Шельма Роджер дает ему ключи от дома на Стрэнде!»