Сады диссидентов - Джонатан Летем 44 стр.


Да, Мерфи знал мать Серджиуса. Немного. Он говорил об этом со сдержанной улыбкой. Мерфи принадлежал к типу людей, которые очень серьезно относятся к себе, а потому Мирьям наверняка поддразнивала его – просто не в силах была удержаться. Да, Мерфи знал обоих родителей мальчика. И, конечно, то, что произошло, отнюдь не было случайностью. Чтобы развязать себе руки перед поездкой в Никарагуа, Томми и Мирьям получили на Пятнадцатой улице субсидию на обучение и определили Серджиуса в пансион Пендл-Эйкр. Так мальчик оказался в Вест-Хаусе, где в качестве школьного воспитателя жил Харрис Мерфи. Не важно, были перебиты крылья или нет у этого страшно серьезного и верного квакерским идеям учителя музыки и игры на гитаре, – именно под его крыло попал Серджиус Гоган. И не важно, кто кому первым позвонил, не важно, какие разговоры предварительно велись между директором и другими воспитателями, – именно Харрис Мерфи отвел в тот день восьмилетнего Серджиуса в сторонку и сообщил, что его родители пропали. А затем, три недели спустя, опять-таки Мерфи оповестил мальчика о том, что тела Томми и Мирьям откопали на склоне горы вместе с телом третьего человека (по-видимому, тоже американца, хотя о нем ничего не было известно, даже имени), что скоро их должны самолетом привезти в Нью-Йорк, – но что он, Серджиус, пока должен оставаться здесь, в школе. Как выяснилось позже, он остался там более или менее навсегда.

В тот день Серджиус даже не подумал спросить про бабушку. Мерфи о ней ничего не сказал. Из родни оставались еще старшие братья Гоган, но они со скрипом зарабатывали себе на жизнь концертами, колеся по западным канадским краям на автобусах, – так что о них и думать было нечего. Серджиус останется жить в Пендл-Эйкр. Родителей ему заменит школа. Вместо родителей воспитывать его будет квакерство. В тот день Серджиус не задавал вообще никаких вопросов.

* * *

Жилье Мерфи в Вест-Хаусе: квартира с низким потолком и входом в полуподвальный этаж; одна большая стена, сплошь уставленная пластинками с джазом и блюзом; в остальном – монашеская скромность, грязный красный лохматый коврик, из-под которого выглядывал заляпанный порог; кухонька Мерфи, прерывистый свист чайника на плите; коробки с книгами Буковского, Кастанеды и Фрэнка Герберта; две гитары с облупившимся от бреньчанья лаком, стоящие на вертикальных подставках; штабеля пиратских песенников и старых номеров “Нэшнл лампун” – журнала, на страницах которого, среди фотоколлажей, Серджиус однажды впервые увидел фотографию обнаженной женской груди (настоящую-то женскую грудь, а именно грудь Стеллы Ким, он видел и раньше: как-то раз февральским вечером, когда батареи отопления в коммуне слишком раскалились и только что не дымились, Стелла, к его смущению, сняла с себя то ли майку, то ли лифчик); большая, покрытая пятнами от воды репродукция “Мирного царства” Эдварда Хикса[24], этого официального шедевра квакерской живописи, где агнец возлежит вместе со всеми прочими представителями звериного царства (однажды, чтобы Серджиус и группа других учеников средних классов могла полюбоваться этой картиной в подлиннике, Мерфи повез их на экскурсию в Филадельфию); афиша концерта в клубе “Виллидж-Гейт”, анонсирующая вечер, на котором “Мерфи и Каплон” выступали на разогреве у Скипа Джеймса, с автографом – красными чернилами – самого Джеймса; все эти тайные мелочи, говорившие о тщеславии Мерфи и вдруг ставшие явными, Серджиус запомнил – как он сам осознал позже – в порядке компенсации, в отместку за то, что Мерфи привел его в эти комнаты тогда, в первый раз, чтобы сообщить ему об исчезновении родителей, а потом, во второй раз, для того, чтобы рассказать ему об их смерти.

Комнаты Мерфи – их Серджиус хорошо запомнил.

Серджиус разработал свою личную науку припоминания, чтобы что-то понять, а что-то, чего понять он не мог, – отбросить. Он рассуждал так: запоминаешь обычно то, что постоянно, и то, что аномально. Постоянное запоминаешь потому, что оно все время тебя окружает, само напоминает тебе о себе. А аномальное – потому, что оно резко отличается от привычного, и твой мозг как бы делает поляроидный снимок с того, что кажется странным, на что ты потом вечно продолжаешь смотреть со страхом, с вожделением, со смущением. Например, на соски Стеллы Ким – такие же гладкие и красные, как крашеные острые кончики пасхальных яиц. Вот эти соски, это аномальное зрелище, он запомнил навсегда. А Санта-Клаус – и тот вечер на Пятнадцатой улице? Тоже аномальное, незабываемое, бережно лелеемое в памяти событие. Или то, как покойный кузен Ленни смеялся над его коллекцией марок? Да, тот аномальный случай тоже легко отпечатался в памяти – почти со всей беспощадностью красок. Ровно наоборот – потому, что относились скорее к “постоянному”, – запомнились “альбомы для монет” покойного кузена Ленни, эти жесткие, правительственно-синего цвета папки, куда Серджиус послушно вставлял по три образца линкольновских цента, выпускавшихся каждый год: один, никак не помеченный, отчеканенный в Филадельфии, один – с клеймом “S” – из Сан-Франциско, и еще один, с буквой “D” – денверской чеканки. Эти альбомы для монет вросли в его повседневную реальность и стали как бы мостиком, переброшенным из нью-йоркской жизни Серджиуса в его спальню в Пендл-Эйкр, где он держал их на одной полке с “Историей Фердинанда”. Вот и куда более простой принцип: ты помнишь то, что хранишь при себе. А может быть, и так: ты помнишь то, что хочешь помнить. А то, что ты не можешь хранить при себе, чего никак не хочешь помнить, ты забываешь.

В силу этих-то законов Серджиус и забыл родителей.

Казалось бы, Томми с Мирьям не должны уйти в забвенье – ведь они-то точно относились к области “постоянного”, – но потом вдруг словно оторвались. Родители были целой воздушной сферой, которая улетела в космос, а после этого стало нечем дышать.

Родителей нельзя было “хранить при себе”: в отличие от “Фердинанда” или альбомов для монет, их Серджиус не привез с собой в Вест-Хаус. Не мог он, пожалуй, и всерьез желать, чтобы умершие каким-то образом ожили. Ни один человек, если он не оказывался в положении Серджиуса, даже не догадывался о том, насколько мало люди по-настоящему помнят хоть о чем-нибудь. Серджиус наблюдал за другими детьми с их родителями и думал:

* * *

Если умершие умерли навсегда, а стершиеся воспоминания не подлежали восстановлению, то чего мог по справедливости желать мальчик взамен своих утрат? Тайны.

Как бы то ни было, в тот день, когда Серджиус узнал о смерти родителей, Харрис Мерфи подарил ему гитару. Наверное, как символ его отца, подумал Серджиус, хотя чем-то гитара напоминала и мать – женское тело, которое мальчик мог обнять. А еще гитара была похожа на самого Серджиуса: она тоже представляла собой физическую форму с пустотой внутри, и ее тоже легко было заставить плакать. Действительно, сам процесс настройки, эта бесконечная настройка, из которой и состоял в основном его первый урок игры на гитаре, а также и второй, и третий (Мерфи не торопил мальчика, ведь его учительское дарование опиралось на принцип “повторенье – мать ученья”), больше всего напоминала ему те стоны и всхлипы, которые периодически сами собой вырывались из его тела – ту музыку, невольным слушателем которой он оказывался сам. Серджиус спросил Мерфи: что, гитара теперь его – навсегда? Тот ответил утвердительно. Значит, ее можно взять себе, она отправится вместе с Серджиусом наверх, к нему в комнату, и останется там жить, будет вместе с ним ночью. И вот ночью Серджиус принялся делать вид, что плачет не он, а гитара. Во всяком случае, теперь плакать ему стало легче. Плач по умершим родителям был похож на самих родителей, он становился некой средой – такой огромной, что она не поддавалась описанию, – он становился океаном, а когда ты выходил из него и обсыхал, то все забывал.

* * *

Вот тогда-то Серджиус и обратился. А от чего именно он отказался, обратившись, – он и сам не понимал. Наверное, от невинности. А еще, может быть, от слишком нежелательного опыта. Обратившись, он отвернулся от пассивного изучения хаоса, от своей семьи, от коммуны и от города, который их окружал, предпочтя всему этому две дисциплины, предложенные ему Мерфи: гитару и квакерство. Требовал ли вообще директор, чтобы Серджиус ходил на уроки в те первые месяцы? Если Серджиус и ходил тогда на уроки, он этого совершенно не помнил. Он только помнил, как сидел в столовой рядом с Мерфи и другими учениками, которых привлекало покаянное и монашеское мировоззрение учителя музыки, а вокруг мелькали заносчивые старшеклассники.

Весь остальной Пендл-Эйкр превратился тогда просто в бессмысленный, бессодержательный мусорный шум, посреди которого сидел Мерфи с гитарой – в комнатах полуподвальной квартиры, где на полках стояли книги, откуда реформированный хиппи зачитывал что-то вслух без всяких объяснений, многозначительно кивая головой, нарушая тишину только для того, чтобы задать вопрос или снова коснуться струн, между делом вскрывая пачку с сухими крендельками – мол, не стесняйтесь, угощайтесь. В целом поведение Мерфи, его добровольное стремление лишить себя всяческих чувственных радостей имело какое-то отношение к слухам – передававшимся шепотом, но уверенно, – о том, что он обтарчивался в сто раз чаще, чем самый обторчанный пижон из числа старшеклассников, щеголявших в куртках а-ля “Лед Зеппелин”, и – что уж вовсе не смешно – о том, сколько клеток мозга он разрушил, отпустив на все четыре стороны. На этих-то слухах и держался тихий авторитет Харриса Мерфи. Выздоровление Мерфи от угара шестидесятых, от того мира, что лежал за стенами Пендл-Эйкр, было чем-то сродни тому преодолению, которое совершал восьмилетний Серджиус, отходя от воспоминаний о Нью-Йорке, о Томми и Мирьям, об их жизни – такой же непостижимой, как и их смерть. Все идеально сходилось.

А потому Серджиус решил стать не только хорошим гитаристом, но еще и самым праведным из “друзей”. Так сказать, квакером-вундеркиндом – ведь он жил в среде, где было с кем посоревноваться на этом поприще. Молитвенное собрание по воскресеньям считалось факультативным – тогда, быть может, дети, которые уезжали на выходные домой, не чувствовали, будто что-то пропускают, – но все равно на собрание приходили десятки учеников, чтобы позаниматься в тишине

Назад Дальше