Сады диссидентов - Джонатан Летем 53 стр.


Для Мирьям карточки не существовало, а потому Роза в последнее время о ней не упоминала. Цицерон никак не мог придумать подходящего предлога, чтобы заговорить о ней. Не было записей и о внуке Розы, который затерялся где-то в Пенсильвании.

То, что о Серджиусе Гогане не заходило и речи, особенно радовало Цицерона: это было больное место, которое не хотелось даже трогать.

– А кого ты ищешь? – спросил он Розу.

– Одного знакомого полицейского.

– Ну, ты же знаешь нескольких.

– Нет-нет, другого. Давно. Он уже умер.

– Тогда какая разница?

– Я… я хочу, чтобы он арестовал медсестру.

Вот оно, всегдашнее жуткое дно ее праведности: оказывается, черные женщины пытаются стащить у нее что-то. Вот они, всегдашние фантазии бывшей революционерки о мужчинах в форме, холодно восстанавливающих справедливость.

– Но как же он может кого-то арестовать, если он умер?

Роза поглядела на него как на дурачка, словно возвращая его к той первой встрече, к тому вечному моменту противостояния между ними, уносившему их вспять к первому непрошеному уроку, который Роза преподала Цицерону, познакомив его с десятичной системой библиотечной классификации Дьюи.

– Ты ищешь моего отца? – спросил он, просто чтобы вывести себя и Розу из тупика.

Она кивнула.

– Не можешь вспомнить его имя?

– Я…

– Дуглас. Хочешь, чтобы я записал?

– Да.

Цицерон перевернул картонную карточку двадцатилетней давности и на пустом обороте создал новую запись-подсказку – о собственном отце:

ДУГЛАС ЛУКИНС

ЛЮБИЛ ТЕБЯ

УМЕР

* * *

Провалы в памяти разрастались. Впрочем, изредка Цицерон заставал Розу разговорчивой. В иные дни она говорила столько, сколько не наговорила, наверное, лет за пятнадцать. Цицерон окрестил эти приступы словоизвержения “деменциалогами”, они чем-то напоминали предсмертный бред гангстера “Голландца Шульца” или “Разум на краю своей натянутой узды” Герберта Уэллса. В этих речах, зиявших, как швейцарский сыр дырками, пустотами вместо пропущенных глаголов, тем не менее вспыхивали искорки былой криптологической энергии, слышались отголоски логики поднаторевшей в застольных баталиях спорщицы. Она принималась говорить безо всякого предупреждения. “

* * *

Дело происходило на верхнем этаже дома, целиком отведенного под вечеринку, на Пасифик-стрит в Бруклине. Это хитро отремонтированное здание (голые кирпичные стены покрыли шеллаком, а обычные лестницы заменили винтовыми), нуждавшееся в более капитальном ремонте, служило чем-то вроде жилья для кучки приехавших в столицу молокососов-провинциалов, в чьих глазах Цицерон пользовался статусом “коренного” ньюйоркца, хотя в действительности никогда им не был, а только притворялся. В комнатах висело множество черно-белых фотографий в рамках с видами Файер-Айленда, стоял прославленный обеденный стол, который, как и крышка пианино, был сейчас заставлен подносами с опустошенными бокалами и с раздавленными кружками дорогого

Да он даже вообще не знал, хрен раздери, как добраться отсюда туда на подземке. И уж точно не собирался расспрашивать этих молокососов-провинциалов. В такую грозу он просто не станет выходить на улицу.

Он попросил разрешения позвонить по телефону. Трубку взяла сотрудница, которую Цицерон немножко знал. Но на этот раз не одна из островитянок, а чернокожая медсестра помоложе, жившая неподалеку от лечебницы. Она представлялась ему девушкой, хотя на самом деле была его ровесницей. Черт, да она, пожалуй, училась в первом классе средней школы, когда он был старшеклассником, и, может, даже узнала его в лицо, хотя вслух об этом и не говорила. А еще – только сейчас пришло в голову Цицерону, – она всегда искала случая, когда сталкивалась с ним в Латимеровском центре, как-то уколоть его за чрезмерную, по ее мнению, самоуверенность, с какой он вторгался в ее рабочую зону. Теперь, когда он попросил эту сотрудницу объяснить Розе, что он не сможет добраться к ней в грозу, она просто разразилась лающим негритянским смехом прямо в трубку. Думаете, она вообще помнит, что вы звонили

* * *

А потом он оказался далеко оттуда, да и вообще отовсюду. Очень многие вещи и многие люди начали умирать, причем одни умирали в действительности, а другие – только в сознании Цицерона. Обращаясь за объяснениями к собственной дисциплине, он говорил самому себе (и порой даже сам верил в это), что цель его работы – это закреплять и спасать утраченное. Критическое мышление – это, пожалуй, просто другое название для сортировки, вроде сортировки раненых в госпитале: ведь речь шла о спасении того, что еще можно спасти от постоянного разрушения, краха человеческих историй. Цицерон снова приблизился к своим давнишним детским представлениям о доме как о полевом госпитале, где его мать-санитарка постоянно находилась на дежурстве. Только теперь госпиталем стал весь мир, а в роли санитара оказался он сам.

К тому времени, когда Цицерон получил на руки в Орегоне отрицательные результаты анализов (и оставалось лишь гадать, как именно ему удалось избежать заражения – в силу случайных предпочтений или же по какой-то идиотской везучести собственного организма), до него дошло известие о смерти Дэвида Янолетти. Грузовики не просто исчезли – их начисто смело беспощадным ураганом, который выкосил их завсегдатаев, будто коса чумы. Целый мир пропал, как мираж. Как знать, сколько из обитателей того дома на Пасифик-стрит еще осталось в живых? Половина? Меньше? Расцвет полиморфной буржуазии оказался в итоге совсем скоротечным. И теперь его предосудительные ритуальные песни повисли в воздухе, будто отголоски музыки с далекой вечеринки, несущиеся над несудоходной толщей воды.

Цицерон был опытным посетителем смертельно больных. Он приобрел этот опыт, ухаживая за Розой: а самое главное, научился проникать, несмотря ни на что, через нужную дверь – будь то больничная палата, хоспис или затемненная спальня – и терпеливо сидеть возле угасающего тела. Прежде всего, задача сводилась к тому, чтобы просто прийти и ничего не требовать от умирающего, ни о чем не расспрашивать. Сказать медсестре, чтобы зашла попозже, но ни в коем случае не говорить этого врачу; задрать рубашку и усадить больного на стульчак, потом вытереть ему попу. Навязчивое подсчитывание Т-лимфоцитов, по сути, мало отличалось от Розиного “дневника запоров”. Цицерон уже примирился с запахом некоторых дезинфицирующих средств, которыми обычно обрабатывают место, где шприц для внутривенных впрыскиваний входит в локтевой сгиб или в тыльную часть запястья, и перестал ворчать на желтоватые пятна, которые эти средства иногда оставляли на его рубашках от “Эрроу”. Лишенный судьбой шанса навещать Дэвида Янолетти, Цицерон наверстывал упущенное, навещая других любовников. Их было не так-то много, если не считать тех партнеров из грузовиков, которые так навсегда и остались для него безымянными; впрочем, теперь и среди любовников его любовников, и среди его друзей, было множество умирающих, которых можно было навещать. Через некоторое время Цицерон велел себе остановиться. Не стоило обзаводиться такой вредной привычкой только из-за того, что у него имелся богатый опыт по этой части.

В последний раз, прилетев на конференцию, Цицерон, даже не сделав предупредительного звонка, взял такси в Ла Гуардиа, легко вспомнил, как ехать до Латимеровского центра, и дал таксисту указания свернуть от Гранд-Конкорс. Потом он оставил свой чемодан на колесиках в вестибюле, под присмотром персонала. Он привез Розе экземпляр “Юдоли изнурения” – с пылу с жару, только что из типографии, – воображая, что она обрадуется, увидев опубликованной книгу своего ворсистоголового протеже. Народ Книги, и все такое прочее. Ну вот, теперь он тоже стал частью этого пишущего народа.

Случись такое событие годом раньше, наверное, оно бы действительно обрадовало Розу. Он вложил книгу в цыплячьи лапки – вот во что превратились Розины руки, – и Роза непонимающе уставилась на нее, совсем как обезьяна на лунный монолит у Кубрика.

– Я

Назад Дальше