Голос из хора - Синявский Андрей Донатович (Абрам Терц) 21 стр.


...Средние Века в Европе костлявее и конструктивнее нашей средневековой истории. Наша, возможно, сочнее. Но даже от приземистого романского стиля вест духом стройности. У них, в Европе, больше того, что можно сравнить с прожилками листьев, с нервюрами ветвей. У нас средневековье бескостное, больше мякоти, которая потому и сгнила.

Также в европейском искусстве бросается в глаза графичность, геометрическая терпкость, колючесть изображения. Там орнамент рельефнее, тверже, структурнее (у нас - витиеватее). Уже тянет классицизмом, кубизмом - означенностью форм. Вытянутые фигуры, кажется, подчерки-вают не высоту, но остроту рисунка. Острые локти, острые коленки, остроносая туфля из-под платья. Экспансия, язвительность выдумки, скорпионы и броненосцы Европы. Пространство похоже на треснувшее стекло.

Для того чтобы разрезать пространство и представить в мозаическом виде, как бы заново сложенным из множества остроугольных кусков, понадобились складки в одеждах, преизбыточ-ность складок, разбегающихся пучками, лучами, колчаном стрел - разграфить, не считаясь с объемами тела, с покроем платья, - нескрываемым скелетом контрфорсов и аркбутанов, скорлупой кровеносных сосудов и сухожилий храма, демонстрирующего в открытую свой стройный остов, расчлененный и сложнотрубный орган. В избытке складок усматривают подчас неумелое подражание антикам; но к складкам там независимые от античности и анатомии, самодовлеющие интерес и влечение. Им вторит многочленность-составленность самих уже человеческих тел и фигур, собранных по частям, из кусков и блоков, аккуратно, с учетом каждого пальчика, приставленного по отдельности к рассеченному человеку, у которого - в отсутствии опять-таки интереса к анатомической стороне - прочерчена с усердием вся архитектура состава, разграниченного для начала непроходимой грудобрюшной преградой, а затем уже преподанного в целости из сочленений. Искусство здесь сродни строению насекомых; внутренний скелет - на поверхности; человек ли, храм ли - проступает хитином своего естества и ансамбля, как в костюме средневекового рыцаря выперло на поверхность железо.

Недаром ко двору там пришелся витраж. В витраже, помимо светописи, важна темная прорись, образованная ободком всех этих пограничных кусочков-стеклышек, собранных и одновременно раздробленных, исполняющих роль рентгена для просвечивающего скелета решетки. Смотреть витраж извлекать из света чернеющую кристаллограмму оснастки. Средневековое искусство Европы в стилистическом выражении - это по преимуществу перепончатокрылая структура. В византийско-русской традиции преобладает округлость, окружность. На Западе в средневековом каноне круг композиции взрыт и раскромсан прущим изнутри костяком, сонмом перегородок; рисунок стрельчат и агрессивен, как готический шрифт. Планы храмов в памяти вызывают то чертеж самолета, то проект подводной лодки. Чьи это бомбардировщики - из будущего или из прошлого полета валькирий?..

Хочешь - не хочешь, а десятилетний юбилей. На грузовике, и в чулане с тапочками - обуть. Как обвал эпохи - памятник в пыльном скверике, и пыль за грузовиком, за лафетом, и солнце. И ни души рядом. И монолог, монолог вместо залпа.

Говорят - характер. Не знаю, что такое характер. И в себе я больше чувствую не себя, а отца, мать, тебя, Егора, Пушкина, Гоголя. Целая толпа. Накладываются на восприятие, участвуют в судьбе и едут, куда нас повезут, давая знать о себе ежечасно, и если писать человека реально, то это выльется скорее в пространство - в ландшафт, в океан, чем в характер.

Тогда-то, по дороге за гробом, я понял, как много во мне отцовского...

16 июля 1970.

Исчезновение времени происходит еще по причине писем, которые так долго идут, что живешь одновременно на месяц назад и на месяц вперед. Назад - когда ты писала письмо, вперед - когда мое письмо дойдет. "Сегодняшний день" воспринимается очень общо, в смутных контурах времени года - где-то посреди лета или ближе к зиме.

- Ты мне покушать не дай, а письмо - дай!

(Альтернатива начальству)

- А имя "Маргарита" я знаю, потому что с одной Ритой переписывался.

Один заключенный писал письма "заочнице", и, поскольку не разбирался в грамматике и писать ему, в общем, было не о чем, он обычно - сам рассказывал - понапишет побольше ничего не значащих слов и зачеркнет их погуще, и так почти все письмо сочиняется - на одном зачеркивании. Так она эти темные места и на свет смотрела, и молоком размачивала, и все ей мнилось - там самое главное сказано, и она все просила его воспроизвести еще раз в письме те зачеркнутые слова. Они ей были всего слаще. Отсюда мы видим, как важен закон поэтической недосказанности.

Прекрасный анонс в провинциальном городе: "Русский богатырь Николай Жеребцов".

И выражение женской заботливости в письме лагернику: "Береги себя и застегивайся на все пуговицы".

Вспомнил твою присказку о времени года в этой части света и подумал, что новое в этих дурачествах - сентиментальный лиризм общечеловеческих стремлений сыскать какое-никакое тело голой душе. Началось, вероятно, с оборотов и надписей, типа: "Вспомни, где будешь". Зощенковские шаблоны мертвее, бессердечнее. А здесь какой-то сплошной плачущий смех...

Какие бывают письма.

"Хочешь быть откровенным? Я хочу. Дело в том, что ты завоевал расположение меня к тебе".

Бабья стилистика: не знаешь - смеяться или плакать. Смесь трогательности и наготы ужасаю-щей, беспросветной. По радио сейчас передают арию Татьяны, и я дивлюсь - до чего похоже.

"Даю тебе твердое слово, что писать тебе буду. Но обещать тебе что-то определенное не буду, так как я не монашка. Но писать тебе буду все подробно о себе. Да к тому же правду. Хорошо? А там все будет по ходу действий".

Буду - буду - не буду - буду. Пословицы на все случаи жизни. Шаблоны. А у нее за спиною тюрьма, солидный срок: участие в грабеже - "на гоп-стоп". И лишь одна живая - переворачивающая сердца - интонация: "Не знаю почему, но я сразу тебе поверила". Манон Леско.

Еще одна теория местного сочинения. Смесь российского марксизма с матриархатом. Общение с лошадью облагораживает человека. Грубый ржаной хлеб массирует кишечный тракт, и оттого мужик здоровее и лучше барина. Баба опора жизни, потому что ближе к природе. Баба - базис.

В восемнадцатом веке в России правили по преимуществу женщины. То не было, конечно, случайностью или капризом судьбы, поставлявшей на престол Самодержца почти исключительно представительниц слабого пола - в такое жестокое и мужественное, в общем, столетие. Тут чувствуется некий расчет, позволивший физиономии века принять более мягкие, сглаженные очертания. Дело не в том, что под царицей было легче, чем под царем. Но здание Петра нуждалось в обживании, во внутренней отделке, что лучше могли исполнить женщины, отдававшие больше внимания сервировке, меблировке, кулинарии, модам и прочей домашней заботе. Правление этих варварок, падких на развлечения, наряды, машкерады, галантное обхождение, сообщало русской культуре ту естественность в усвоении западных вкусов и правил, что вынянчила Пушкина через сто лет после Петра - в живой и в то же время душистой, оранжерейной атмосфере. Даже то обстоятельство, что императрицы у нас были неважными матерями и женами, но несколько уподоблялись гетерам, искали любви, удовольствий, светского блеска и шарма, придало цивилиза-ции бальный лоск, надолго за ней удержавшийся и позволивший ей в пустяках - в литературе, искусстве - конкурировать с пригожей Европой. Ода, посвященная женщине, сбивалась на мадригал. Восшествие Елисаветы на руках гвардейцев заставляло их проникаться духом куртуаз-ности, мушкетерства и превращало вечерашних долдонов в кавалеров и щелкоперов. Не будь женщин на троне, не был бы создан стиль жизни "осьмнадцатого столетия", начинавшийся с проблем этикета и туалета. И русский классицизм и барокко не принесли бы золотые плоды на болоте, обращенном Петром в строительную площадку. Нужны были почва - навоз - воздух, и все это сделали дамы.

- Отчего вы иногда приятнее, а иногда менее приятнее?

(Разговор с дамою)

- Минокль (монокль).

- Миндальон.

- Рыдикуль.

- Она до того входит в эстакт...

- Пойду покобелирую.

- Принимаю сеанс.

...И женщины, в позе кондоров восседающие на нарах, демонстрирующие себя откровенно и отчужденно.

А на днях мы с тобою во сне видели Гоголя, заехав в деревню, где он жил на покое, не знаю, право, на небе или на земле. Потому что Гоголь имел не совсем телесный оттенок, но скорее голубоватый, и был раза в два крупнее обыкновенных людей. Но - живой, немного грустный, погруженный в свою всегдашнюю прострацию, и мы не решились его беспокоить и любовались со стороны. Он сидел в профиль к нам, очень милый и добрый, но я удивился, какой у него, оказа-лось, маленький подбородок. Надежда Васильевна, сопровождавшая нас в экскурсии, сказала, что Лев Толстой, лучшим русским поэтом считал Алексея Толстого, на что я сердито ответил, что это он для того, чтобы и в поэзии на первом месте стояло имя Толстого. А в деревне у Гоголя в почете были иконки, им сочиненные, - лицевой подлинник на бумажке здесь же висел на виду, пришпи-ленный к дощатой стене, - довольно схематическое, простенькое, чуть ли не елочкой, изображе-ние двух святителей в рост, Иоанна Воина и, не помню, кого еще, хотя брезжило искушение выпросить у жителей листочек с наброском Гоголя, почитавшегося в своей деревеньке не то помещиком, не то блаженным...

Из письма:

"...Сейчас Егор уложен, и я опять почитала ему Киплинга. На сей раз про слоненка. И вдруг, когда началась вся эта история с крокодилом и бедному слоненку стало очень больно и трудно, Егор прижал кулачки к носу и так захлопал круглыми, полными слез глазами, что я не выдержала и стала его утешать:

- Не огорчайся, Егорушка! Ты же знаешь, что все это хорошо кончится, и крокодил слоненка не съест. Мы же много раз читали эту сказку...

- А вдруг сегодня у него не хватит силы удержаться и он свалится в речку... И всё..."

В его пору этот рассказ и мне был тяжек каким-то бессмысленным мучительством крокодила, которое ужасно и длинно описано у Киплинга, так что у меня и сейчас сохраняется от него неприятный осадок, как если бы автор здесь слегка занялся истязанием детской доверчивости. Но какова реплика Егора по поводу слоненка, который в новом прочтении может не выдержать и свалиться в реку! То есть литературный сюжет обладает способностью вечного осуществления, для чего снова и снова требуется приложить усилие, чтобы все произошло именно так, как должно быть. Отсюда непреходящий драматизм мистерий, которые еще не известно, чем могут кончиться, если актеры не сыграют правильно роли, а зрители своим пособничеством, слезами, криками - давай! давай! - не помогут знакомому лицу и событию пройти по искомой канве. Поэтому и сказку в момент рассказывания нельзя прерывать. И потому же высшая Драма с праздниками-узлами продолжает разыгрываться всегда, а не единожды в истории. Здесь - проявление мифа, который не просто действительное, но сущее, воспроизводящееся вечно и повсеместно Событие.

28 августа 1970.

...А какой из себя Тверской-Ямской переулок? В Хлебном переулке тротуар возле нашего дома был когда-то плиточный, большими квадратами, из-под которых летом прорастала трава, и булыжная мостовая, и тумбы на всех углах, и стояли кружевные фонари с газом, и я еще смутно помню фонарщика, который всякий вечер шествовал с лестницей на плече и по очереди их зажигал. Поэтому сказки Андерсена не казались совершенно несбыточными.

Трубочиста, правда, и я не помню.

Почему трубочисты, фонарщики - сказочная профессия? В меньшей степени, но тоже - мусорщики. На периферии жизни? На окраине дня и жилища? Почти что в небе?..

Генераторы - тюрьмы. Аккумуляторы - лагеря. Все полыхание света, выработанное там ("О ночи, полные огня!"), здесь уходит под землю, на долгое сохранение. Поэтому - центр. В любом отдалении - центр. Работа, важная для бытия, для существования в целом, нуждающегося в балансе, в запасе энергии. Сладость этого вакуума, этой разреженной, как в горах, атмосферы, и тоска по ней, заранее тоска - по источнику. Вот где все производится!

Идут на Север срока огромные,

Кого ни спросишь - у всех указ.

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые

И обними меня в последний раз.

Друзья укроют мой труп бушлатиком,

На холм высокий меня взнесут

И похоронят меня в земле промерзш(и)ей,

А сами песню запоют.

А ты не будешь стоять у ног покойника,

Глаза батистовым платком утрешь...

Не плачь, не плачь, любимая, хорошая,

Ты друга жизни еще найдешь.

Идут на Север срока огромные,

Кого ни спросишь - у всех указ.

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые

И обними в последний раз.

Начнем с конца. Белый, струганный гроб больше похож на ладью и более подходит человечес-кой смерти, чем кондитерские изделия столичных похоронных бюро. В бюро у гроба делают рюш, как у торта. В лагере всё лапидарнее, проще, законченнее. Серьезнее наконец. И равнодушная лошадь с телегой, и благодушный конвойный, плетущийся за гробом в качестве провожатого, поотстал немного, замешкавшись, то ли по скромности, для приличия, то ли ему в самом деле не до того. Ничего более достойного и правдивого в обряде похорон мне не доводилось встречать. И как хорошо: из-за железных ворот, из-за проволоки - в ельник - на волю...

- Лечебный корпус санаторного типа.

- Врач взойдет, намордник наденет и режет животяру.

- Пришли к нему разные врачи и хирурги и говорят: не по нашей линии.

Брезгливо:

- А трусы вы не снимайте. Я грыжу и так прощупаю.

Женский медперсонал. Вольняшки. Умывальник на каблучках. Сюрреалистический шкафик. Прихорашивается - как на смотрины. Семенит. Туфельки. Носик. Титечки - носиком. Модница. Независимый вид. Дымные взоры халатников. Скукоженных мужиков. Не вожделение - зрелище, вроде кино или цирка.

- Смотри: мини-юбка!

Но медсестра - на этих мощах - распаляется. Похвасталась больному (с каким-то садизмом):

- Пройдешься под этими взглядами днем - туда, сюда. И - под мужа!..

Пишу тебе из больницы, где нахожусь уже несколько дней. Место тихое, похожее на канику-лы, в миниатюрной упаковке, отчего и почерк у меня, смотрю, становится мельче. Микроклимат.

Не писал тебе раньше под впечатлением переезда. Или за пять лет я стал таким впечатлитель-ным, что ничтожные перемены разрастаются обвалом сознания, или на самом деле это так огромно, оглушающе - переход в соседнюю зону, где за двести метров все уже по-другому?.. Озадачивает, однако, не так другая действительность, как возможность ее присутствия рядом с тобой, с перспективой ступить шаг и оказаться в новой реальности, столь же замкнутой в себе, правомочной, как и мысль о множестве миров, подтверждаемая со страшной внезапностью... Тем отраднее было получить от тебя открытку сегодня утром. (Вот видишь: письма всегда вечером, а тут утром, точно солнце восходит здесь с другой стороны.) Тем отраднее - что, попадая в иное измерение, что ли, человек ощущает себя потерянным перед этой открытостью жизни, которая, пока повторяется, кажется невероятно устойчивой и вдруг обнаруживает способность теряться в тысяче мельчайших случайностей...

8 сентября 1970.

Исторический колорит, позволяющий воспринимать эпохи и страны локальным, монохром-ным пятном, в виде, допустим, восемнадцатого столетия или итальянского Ренессанса, не исключено, создается благодаря четкой границе, проведенной в географии-хронологии довольно-таки условно. А вот провели - и видим: Италия, Ренессанс. То есть - зона. Контур ее совпадает с горами и реками, веками и десятилетиями, перетекающими естественно из одного в другое, размытыми физически, но в сознании тот контур не смоешь, хотя в сущности какая разница, на двадцать лет раньше ли, позже ли родился и умер Державин, и так ли уж важен рубеж между итальянскими и французскими Альпами? Но Альпы! но восемнадцатый век! - и не сдвинешь с места, ставшего вместилищем времени, которое в свой черед обрамляется, умещается только так и тут, никуда не колеблясь, безжизненно, - пятном цивилизации, зоной страны и эпохи: от сих и до сих!

Назад Дальше