Голос из хора - Синявский Андрей Донатович (Абрам Терц) 25 стр.


4 мая 1971.

Всё так же и даже прохладно. Но яркости вдруг прибавилось в два раза. Крап-лак. И это потому - какой сегодня день? То-то. Пускай холодное, но лето с сегодняшнего дня началось.

Быть может, устойчивость праздника, его внеисторическое, непреходящее содержание закреплены еще принадлежностью к определенному времени года, твердому, вечному распорядку и кругообороту погоды, которые, повторяясь, восстанавливают событие в первоначальной ясности и не дают ему остыть и уйти. И каждый раз святой Георгий пронзает змия.

Весь день погрузка. Но как летом все-таки легче. На солнышке, на воздухе - словно на пароходе - плывем. Облака несутся к обеду. Роща кружится. Океан света в подарок: живи и Царствуй!

6 мая 1971.

И верно - поворот состоялся, и мы окунулись и вынырнули посреди лета. Все-таки май самый яркий месяц из всех. То ли потому, что листва еще не застит неба и нет этой летней черно-ты, червивости и зачумленности в природе, то ли свет еще не закалился вполне, не зачерствел и сохраняет прозрачность, оставаясь в чистом виде белым светом, как будто даже холодным, скользящим и лишь кончиками лучей обжигающим и ударяющим, как электрический скат, - от светового избытка испытываешь сотрясение. И не у меня одного. Все единодушно подтверждают состояние какой-то опоенности светом. Как-то даже теряешься и захлестываешься в этой щедрос-ти; не верится, что столько разом дано нам, наподобие молочных рек и кисельных берегов; и солнышко не то, что греет, а пришпоривает и припечатывает со всех боков и, как душ Шарко, сует иголки под кожу.

Стараюсь выставить на свет больной локоть - пусть исправится. Прижигания целительные и, я бы сказал, питательные. Что-то от растительных соков, хлорофилловых зерен распространяется по телу. Кажется, на одном этом солнышке-воздухе можно продержаться. Дни короткие и яркие, как вспышки выстрелов. К ночи спохватываешься: уже?!

8 мая 1971.

Весна привлекательна тем еще, что производит впечатление первого подмалевка. На белый или черный (уже потаявший) лист наносится самый общий контур и тонкий слой краски, которым еще суждено породить неизвестно какую живопись, которые оставляют вопрос о будущем открытым и допускают массу гипотез, фантазий и толкований. Здесь восприятие зрителя предусматривается активным, приведенное в состояние

бодрствования эскизностью весны и в ожидании еще больших свершений забегающее вперед, полня воздух предчувствиями и томлениями. Весенняя дымка далей заставляет скорее угадывать, нежели наблюдать видимые перемены в природе, зовя нас к сотрудничеству, чем в сущности самоценен эскиз, имеющий преимущества перед законченным полотном.

Художественные работы Чекрыгина - уже по характеру темы Воскресения, превосходящей любые фантазии, - обязаны были остаться на уровне эскизов, дающем нам более полное понятие об этом предмете, чем всякое исчерпывающее его воспроизведение. Но в то же время сознание фрески и жадное влечение к ней должны были присутствовать в художнике, подобно тому как лето присутствует в весне, ведя ее за ручку, хотя та содержит более обещающую программу, чем все, что способно исполнить фреска-лето. Здесь фреска почти иллюзия достигнутого бессмертия, в напрвле-нии которой пишутся листы, наиболее доступно и вместе с тем удаленно от нас демонстрирующие движение к теме, которая и может быть воплощена лишь в отделенном к ней приближении, в тоске, стремлении и невозможности к ней вплотную приблизиться. Возможно, Чекрыгин погиб совсем не безвременно, но для того, чтобы так и застыть на границе эскиза, ничем ее не нарушив, доказав собою, что это оборвавшееся начало и было самым истинным, близким среди всех возможных лимитов постижением темы. Художник словно понял, что живопись - это черновик Воскресения, и оставил нам - черновик.

19 мая 1971.

Странное это лето. Как будто оно репетирует следующее, через год. И все примеряет, как платья, - май, июнь...

27 мая 1971

"Некий отшельник - уже не помню, как его звали,- сказал однажды:

- Того, кто ничем с эти миром не связан, трогает одна только смена времен года.

И действительно, с этим можно согласиться".

(Кэнко-Хоси "Записки от скуки")

Наверное, так бывает потому, что смена времен года развертывается иносказанием к челове-ческой судьбе, достаточно от нас удаленным, чтобы невольное сходство всякий раз потрясало как художественный параллелизм. Мы стоим неподвижно, наблюдая, как вертится колесом погода, в этой изменчивости ведущая себя словно живое существо, успевающее многократно отжить, умереть и воскреснуть, пока мы готовимся это сделать. Ее верность временным переменам и закрепленность в пространстве лишь усиливают интригу, стимулируют чувство сценического единства и действия, которыми наслаждаешься, как старым спектаклем в новом всякий раз исполнении. Сплошные дебюты. Человечество в эти часы всецело обращается в зрителя.

- Не разлука ли с Дагестаном тебя опечалила?

Не разлука ли с мюридами тебя опечалила?

Не разлука ли с семьей тебя опечалила?

Сегодня я вижу тебя печальным, о брат мой Хаджи.

- Не разлука с Дагестаном меня опечалила,

Не разлука с мюридами меня опечалила,

Не разлука с семьей меня опечалила,

Сегодня Всевышний Господь говорит мне:

- Когда разлучал Я тебя с Дагестаном,

Я не жалел тебя.

Когда разлучал Я тебя с мюридами,

Я не жалел тебя.

Когда разлучал Я тебя с семьей,

Я не жалел тебя.

Сегодня Я разлучаю тебя с любимым братом твоим Мовсаром,

Сегодня Я жалею тебя.

- Хаджи, о Хаджи! Зачем нас разлучает Господь?

- Мовсар, о Мовсар! Ухожу я к Великому Морю,

Омывающему землю. Живут там народы без веры.

Вере в Бога учить их посылает меня Всевышний Господь.

- Но если к ним, о Хаджи, тебя посылает Господь,

То что Он мне говорит?

- От доносов нечестивцев и книжников

Брат наш Висхан бежал и ныне укрывается в Турции,

С именем Господа на устах ступай к нему, Мовсар.

- "Почему ты вернулся один? Что случилось с Хаджи?"

Станут спрашивать люди. Что я должен ответить?

- Не заставляй их ждать, обещая мое возвращение.

Не заставляй их забыть меня, говоря, что не вернусь.

Полдня пути оставалось Мовсару до назначенной цели,

Когда голос молитвы его первой услышала Седа:

- Висхан, о Висхан! Или ты не слышишь молитвы?

Это же голос живого брата твоего Мовсара!

И вышла навстречу Мовсару и, обнимая, спрашивала:

- Почему ты вернулся один? Что случилось с Хаджи?

- Дай вам Бог терпения!

Дай вам Бог терпения!

Сайд-Сёлам из Мекки, куда дели Хаджи нашего

Всевышний Господь наш,

и славный Пророк наш,

и Ангел Джабраил?

Ла ила илла-л-ла.

Просите вернуть нам.

Ла ила илла-л-ла.

Остались одни мы.

Ла ила илла-л-ла.

Ангелы небесные, куда дели Хаджи нашего

Всевышний Господь наш,

и славный Пророк наш,

и Ангел Джабраил?

Ла ила илла-л-ла.

Просите вернуть нам.

Ла ила илла-л-ла.

Остались одни мы.

Ла ила илла-л-ла.

Это - последнее известие о Киши-Хаджи. Впрочем, существует предание, что он до сих пор еще не умер и еще вернется, потому что ему отпущен возраст в четыре человеческих жизни.

VII

Я хожу по дому, как привидение. Но не то, которое здесь жило когда-то. Но то, какое еще придет.

9 июня 1971.

7 июня. Во сне я пел. Утром на разводе - останьтесь.

- Полчаса на сборы.

Клетка. Меня разглядывают. Четыре чемодана. Тройник. Старший конвоя:

- Куда тебя везут?

- Не знаю.

Везли, оказалось, - на волю.

Самое интересное, что я испытал в эти первые дни и недели моего освобождения, это чувство умершего, явившегося на жизненный пир.

Горбун посмотрел на меня внимательным, немигающим взглядом. Откуда он взялся в пустом вагоне Столыпина? Или у него работа такая? Или просто любопытство к едущему в клетке зверю? У него за лицом, за горбом была вражда и неприступность хорошо одетого, свободного человека. Потом он отошел немного, к недоступному мне окну, и я увидел его руку, державшуюся за раму, с длинными, продолговатыми пальцами, по которой безошибочно вы узнаете горбуна, хотя горб его был уже мне не виден. Рука отражала присутствие горба. Рука, позади которой горб, тоже необычайна.

7 июня 1971.

Зверское, притерпевшееся ко всему добродушие дежурного надзирателя в большой пересыльной тюрьме.

Стеклянная шаткость, прозрачная звукопись стен. Какая воля у Господа все это держать в уме!

На самом дне - грусть. Но чуть она тронута жалостью, любовью наконец, - смех. Рябь смеха на ровном зеркале грусти.

В уборной пересыльной тюрьмы на Потьме, куда водят поочередно мужчин и женщин и где между ними идет оживленная переписка на стенах, стираемая и подновляемая, в глаза мне бросилась надпись:

"Сергей, я люблю тебя. Марина.

г. Таруса".

И вдруг ясно представилось, что это Марина Цветаева проехала здесь недавно этапом. Уж очень имена совпадают: Марина, Сергей и Таруса...

8 июня 1971.

Солдат в своем доме, держащийся за старый мундир. Вот здесь у него, в проношенном кармане, - собственный платок, табачок.

9 июня 1971.

Какой самый драгоценный, самый волнующий запах вас ожидает в доме, куда вы вернетесь через десять, может быть, лет? Вы думаете - запах роз? Нет - тление книг.

Выйдя из тюрьмы, как будто посмертно являешься на этот свет. Не то, что бы второе рожде-ние, потому что ты старый и слабый, но многое утекло, и странно нам созерцать, что время продолжает идти помаленьку, как ни в чем не бывало, равнодушное к нашему отсутствию в нем, и эта невозмутимость действительности, которая крутит свою шарманку, невзирая на все разлуки, потери и возвращения в ее веселый поток, я думаю, пуще всего и возмущает и подавляет вернув-шихся. Ощущение посмертного, вторичного существования вырастает из нашей непричастности к жизни, из отдаленного еще взгляда, которым ее мы окидываем уже вблизи. Перестаешь чувство-вать и тело свое и душу. Остается голая точка зрения, то есть свое пребывание в мире чувствуешь как присутствие призрака. Отсюда неумение и нежелание (тоже достаточно вялое) действовать наравне с этой сутолокой: покупать бутерброды, распивать бутылку пива - все это не главное, не обязательное в то время, когда существует лишь функция присутствия при сем. Виновата не жизнь, виновата наша апатия жить уже после того, как нас однажды похоронили. Возможно поэтому нередко бывает, что вернувшиеся, возвращенные к жизни довольно скоро умирают. Им бы жить и жить (о чем они так мечтали, находясь в нетях, и только поэтому жили), а они охладели, расхотели жить. Просто у них не хватило решимости, жадности - войти. И призрачная точка зрения в них победила.

9 июня 1971.

Главное - не какое-то особое внутреннее "самоощущение", не ум и не воля. Но чувство, я бы сказал, своей руки и ноги. Понять, что ты в теле. Кто ты такой?

- Давай я тебе расскажу, как земля образовалась.

(Егор)

Вещи, если они хотят, чтобы у них была душа, должны быть древними. Здесь исход всем стилизациям. И право на новую вещь. Какая только и смеет быть новой - оттого, что через века и века, доживя, окажется старой вещью.

Какое вдруг обнаруживается соответствие человеку в его пальто на вешалке. В оставшихся от человека ботинках. Вещи, я уверен, перенимают наше лицо.

Модные локоны до плеч у рыщущего в чемодане юнца. Теперь я понял: и жабо, и римские тоги, и, если угодно, египетские парики, прельщающие тысячелетним изяществом, экзотикой, новизной, сладостной новизной старины, всепрощающей, не делающей различия между Брутом и Цезарем, гвельфами и гибеллинами, такими, милыми вместе, без разницы кого убивают, - лишь форма, ничтожная форма, и дело совершенно в другом...

8 июня 1971.

Еще получается так, что ты голый перед людьми, и эта нагота стоит у тебя комком в горле.

Все-таки это где-то уже на краю мира - где нищему милостыню подают с оглядкой.

У живых должок перед мертвыми. У попавших в рай - муки и корчи за тех, кто не так уже и страдает в аду.

- Я за вас, А.Д., две свечки поставил - по шестьдесят копеек.

Странное чувство заброшенности этих огней и машин, этих реклам, рестораций, магазинов, костюмов. Провинция, периферия. Центр исчез (куда подевался центр?). Только растущая жалость к этой провинциальной потерянности. Бедные дети, бедные милые дети! Невеселые забавы у вас. Бедность дворцов и театров. И глядя на эту шубу из норки, над которой так трясется хозяйка, - но первобытные шкуры, мадам, были богаче, громаднее, уверяю вас, и все же бесследно растаяли. Сгнили те шкуры, кареты. Куда вы с автомобилем? Смешно.

- Время тикает!

(Егор)

Время здесь медленнее. Явно медленнее. И пока я сижу в кресле и длятся часы, я знаю, как там, с какой скоростью, с пустой быстротой проносится время - и все еще на той скорости сижу здесь и длю часы. Вот это переключение скоростей, может быть, самое сложное.

9 июня 1971.

Что переменилось? Небо и запретка. Небо и яблоня. И воробьи стучат клювиками по крыше.

В сущности, мое "я" меня нисколько не занимает. Так, подопытный кролик. Уловить в крови, в голове бродящие идеи, законы.

Все-таки я жил там не собой. И вот это внезапное переключение на себя озадачивает: а ты откуда взялся? и что нам с тобою делать?

Вообще приятная комната. Мухи ползают по потолку вниз головой. Мне все равно, кем быть в жизни. Понимаете - все равно! Я - дух...

Но если ты не умираешь, значит, ты что-то должен... Все-таки шесть лет - это хорошо. Это имеет вес.

Все-таки там понимаешь, что все кончается. Обитель смерти все-таки. И я там побывал. Краешком, но побывал. А людям - скучно с покойниками.

Но как мне совсем, оказалось, не нужны люди. Сидеть в тени, в тишине уже довольно.

Теряюсь между розой и чайником. Между слухом и осязанием. Как будто дали в охапку всё сразу, и я стою, прижимая всё и ничем не владея, и не знаю, куда положить и что взять. Какой-нибудь бедняк, на которого свалилось наследство, я уверен, ничего не берет. Он сидит во дворце, в главном зале, и безмолвствует в рассеянности.

В детстве было такое сладостное звучание: "сырковая масса". Папа иногда приносил.

Господи, на эту колбасу я смотрю как на что-то нереальное. И поэтому я равнодушен, я грустен по отношению к колбасе.

Когда поешь, понимаешь, что еда - это бренность. И когда попьешь тоже бренность. И что такое вода? Подумаешь - попить, пожевать... Но нужно сначала - поесть, испить водицы. И сытый: какая бренность!

Им не понять. Вечная благодарность лагерника - за белый хлеб.

И еще большое спасибо: чувство закрытой спины.

Как много значит в жизни - настольная лампа. Не та, под потолком, голопузая, бесстыдная и безжалостная, что в каждом бараке висит и никому не светит. Но эта, на столе, озаряющая угол стола, чашку, скатерть, страницу книги. В осиянии мрака - нисхождение света.

Книги почему-то я всегда воспринимаю в единственном числе. Говорю: "Сочинения Гоголя" и мысленно вижу те самые сочинения, в том же переплете и составе томов, что стоят у меня на полке. Невозможно представить, что точно таких "сочинений Гоголя" тысячи, миллионы, и у каждого точно такое же. Даже допуская умом какие-то (редкие) дубликаты, обнаруживаешь - не то, пятнышко другое, иная сохранность, ворс, запах, все по-другому. Поэтому не книгопечатание, но скорее - создание книги, не печать, но - музей, не размножение, но - появление на свет. А то, что их много, - мне нет никакого дела. У меня-то - одна такая. И у каждого есть только одна книга.

Хорошее слово: "изготовление". Не написание, не творчество, не сочинительство, не литературный труд, нет - изготовление... Очень точно!

(Из приговора)

Интересно: если бы меня лишили права писать, в прямом, вещественном смысле лишили - ни слова, ни буквы, - что бы я делал?..

Я напоминаю себе героя Л. Андреева из "Красного Смеха", вернувшегося с войны. Пишет и пишет сухим пером по бумаге, не оставляя следа, сумасшедший. И книгу его составляет пачка чистых листов.

Об этом листе бумаги я мечтал, как о поле, о лесе - утонуть, захлебнуться. Разбежаться. И донести - нет, не до конца страницы, не до середины, а где-нибудь сбоку, в уголке - несколько беглых строк...

Назад Дальше