Оказался возможным еще один поворот низменно-эротической темы - со знаком плюс. Секс - как знак доверия (что может быть доверительнее, чем эта близость вчера еще незнакомых людей - когда даем друг другу то, что никому не показываем?..).
Надзирательница в тюрьме - заключенному:
- Приходи, когда освободишься. Сама штаны сниму.
(Освобождаться же ему - и она это знает - не раньше, чем через одиннадцать лет.)
Здесь слышится нищета и беззащитность гостеприимства - всё в печи мечу на стол - на, попробуй! - панибратство, завязывание родства с бедняком, которому никто не подал, а я не жадная, поделилась общим куском, не претендуя на большее, чем сели встречные и закурили. А что еще мы можем предложить друг другу?..
Вообще пол - это какой-то сплошной плач на реках Вавилонских.
...Почему-то у мужчины виднее срам.
И клеймо (дополнительное) на человеке - еврей.
Всякий человек - еврей.
...Я повторяюсь и переливаю из пустого в порожнее. В оправдание замечу, что текст как пространственная задача не может быть ни статичной площадкой, ни движущейся в одном направлении лентой. Он ближе к кругам по воде. Антиномии - типа "зимы", "солнца", "острова", "женщины", "книги" и т.д. - заставляют слова разбегаться по радиусам, повторяя и исключая друг друга, производя вращение речи, ее возвращение к старым загадкам, берущимся как бы усилием, приливом смысла, а затем отливом в бессилии разрешить с кондачка обратимые парадоксы, которые без такой обратимости были бы данью формы и только. В том же роль иронии, не дающей миру застыть с выпученными глазами однозначной, горластой безжизненнос-ти, но вносящей колыхание в речь, наподобие модуляции голоса, который, удаляясь, без конца возвращается к своему началу, пока мы не догадаемся, что это не поток слов, не голос, но сам горизонт вращается и поворачивает вспять, даруя и черпая силы жить дальше и дальше.
Два писателя открыли нам, что юмор - это любовь. Гофман и Диккенс. Они открыли, что Бог относится к людям с юмором. В юморе есть снисходительность и ободрение: "ну-ну!"
В самом имени Данте слышится ад: эффект перевертня.
Мне кажется, "Бедные люди" Достоевского родились по звуковой аналогии и по контрасту с "Мертвыми душами". - Не мертвые души, - спорит Достоевский (и очень при этом сердится), - а бедные люди!
Приятны случайные встречи и узнавания в словах, которым мы, болтая, не придаем значения, покуда оно само вдруг не проступит на свет, поражая нас точным и осмысленным буквализмом. Сила и страсть восклицания "И ты, Брут!" так ясно звучит по-русски, потому что в нем скрывается: "И ты, брат!"
Мы умираем от голода, от страха, от скуки, но более глубоко и правдиво мы выражаем суть дела, когда говорим о себе трафаретной фразой из романа: "Я умираю от любви". В любви (как самой простой и первичной психической достоверности, которая позволяет судить о том, что мы действительно любим) нас охватывает порыв и восторг самоуничтожения. Мы забываем и вытесняем себя, наполняемся светом и воздухом возлюбленного лица и предмета, переходя в состояние невесомости, потерянности, исчезновения, что как-то сродни ощущению и признакам умирания. Наша физика в этих случаях ведет себя подобающим образом, мы вздыхаем, как будто душа отделяется, а сердце "замирает", а чувство подъема соседствует с расслабленностью состава, готового, кажется, испариться в приближении к источнику света. Меня - нет. Я - это ты. "Ах, я умираю!"
Посылаю тебе стихи из альбома, дикий цветок романсно-эпистолярного стиля. Ради экономии места я сократил их немного и подчеркнул слова, мне особенно приглянувшиеся.
Я никогда бы, слышишь? Никогда!
С письмом таким к тебе не обратился,
Если б душой не чувствовал тебя
И образ твой ночами мне не снился.
...И образ твой я выкинул бы прочь
Из головы, как сор, как кучу хлама,
И спал спокойно каждую бы ночь,
Не жгла бы сердце ноющая рана.
Любимая, я все хочу узнать,
Что тебя сегодня побудило
Пылающую лиру оборвать?
Ведь ты вчера еще меня любила!
В расцвете смяла сердца алый цвет,
Растерла в пыль безжалостной ногою.
Я не прощу тебе за это, нет!
Я буду жить, чтоб встретиться с тобою.
...Не я пишу изношенным пером
Слова письма, рифмуя предложенья,
Диктует сердце бедное мое,
Это его простое сочиненье.
Это оно молчало до поры,
Перенося все горести и муки,
Это оно, желанью вопреки,
Писать письмо удерживало руки.
(Какой галоп!)
Это оно сегодня так стучит,
Это оно кровь в жилах возбуждает,
Это оно, родная, не велит
Забыть тебя и, мучаясь, страдает...
...Бессилен я потребовать ответа,
Различен быт у каждого из нас:
Ты дорогими тканями одета,
А я в бушлате временно сейчас.
Но я такой же в лагерном бушлате:
Что во мне было, то во мне и есть.
А ты в своем нарядном, новом платье
Не замечаешь, как теряешь честь.
...Что ждет письмо, я этого не знаю.
Возможно, ты для практики прочтешь,
А может быть, конверта не вскрывая,
Ты бросишь в печь и спичкой подожжешь.
Сгорит конверт, листы и эти строки,
С золою пепел в мусор отнесешь...
Но ты не можешь быть такой жестокой,
И мне ответ, я верю, ты пришлешь!
Ниже - афоризм: "Если женщина отдала мужчине сердце, она отдаст ему и кошелек.
Бальзак".
Ай-да Бальзак!
13 марта 1967.
Искусство - место встречи. Автора с предметом любви, духа с материей, правды с фантазией, линии карандаша с контуром тела, одного слова с другим и т.д. Встречи редки, неожиданны. От радости и удивления: "ты? - ты?" - обе стороны приходят в неистовство и всплескивают руками. Эти всплескивания мы принимаем как проявления художественности.
О писательстве трудно сказать что-то определенное. Это - как любовь, которую носишь повсюду и заходишь в гости вдвоем.
В сказке о красоте и любви говорится: совсем не свой сделался. Нас тянет стать не своими. В этом суть.
Катон, по свидетельству Плутарха, сказал: "Душа влюбленного живет в чужом теле", и, хотя это было сказано, вероятно, в осудительном смысле, отсюда явствует, что любовь подразумевает всегда переход, размыкание собственной личности. Без "я", к сожалению, не обойтись. Ядро. Закон и форма существования, есмь, точка отсчета, мера вещей, инстинкт продолжения вида, эгоизм, согласуясь с которым, все до поры стоит на месте и остается собою. Любовь в это не верит и нарушает порядок мира ради его единства, взаимности. Любовь бесформенна, и она наводит мосты, мысля всякую вещь не по моему, но по твоему подобию.
- Этот кофе уже потерял свое " я ".
"Я" исключительно, "я" всегда исключительно - по исключенного третьего: есть ты да я.
Сообщает как величайшее чудо:
- В детстве мне казалось, что я никогда не умру!..
И думает, что только ему, ему одному, в порядке исключения, было даровано это сознание и - кто знает? - быть может, предвестие, намек или тень надежды... Но от снисходительной жалости вначале: чудак, да ведь это же всем казалось, особенно в детстве! - мы переходим к догадке, что ощущение это верно в зерне и, действительно, с ним одним был заключен союз, дана гарантия: не умрешь. Каждый бессознательно носит в душе подобный урок, заканчивающийся в сказке исполнением обещанного.
- И ты был когда-то "Я"!..
Перед расстрелом или побегом думают, что уцелеют, что пуля пройдет мимо. Навылет. Он говорил: для таких не бывает конца, но есть дверь: она откроется в последний момент: не убит, но - спасен.
(Почему-то все-таки просил стрелять не в лицо: выстрел в лицо последняя смерть, безвыходная - выход души - лицо?)
Возможно, минута сверхъестественного напряжения, в какую "видят всё", отмыкает замок как ключом, и дверь открывается - ровно по мерке, по форме тела, - куда человек, не успев умереть, уходит... Я - дверь.
(Другой случай, обратный: перед казнью себя ослепил - чтобы не видеть смерти, как под одеялом укрылся, либо как тот мальчишка уцепился, когда уводили, за ногу такого же смертника: - Дяденька Шота, не отдавайте! - Тот потом рассказал...)
- Я не хотел жить, когда впервые услышал о смерти.
- Тринадцать раз я в него стрелял. В упор. Но так его, значит, Господь оберегал, что он встал и ушел.
- Господь устраняет меня из любви ко мне, я подумал. Чтобы я лишнего не нагрешил.
(Перед расстрелом)
Колдун посмотрел на воду и говорит:
- Будет жить... Но лучше б его Господь прибрал.
Разговоры о вероятном этапе. Старик:
- Да я уже, милок, о другом маршруте думаю.
- Дал простор фантазии, написав на запретке: "Не бойтесь смерти".
Предположим, встречный рассказывает о расстреле, И весь ход изложения заставляет подозре-вать, что это его расстреляли, но он, не досказав, уходит, как ни в чем не бывало, оставляя вас теряться в догадках, с кем же вы разговаривали.
Наверное, у него позади большая, "главная" жизнь, а сейчас - ее отражение в полутьме тюремного быта, в полузабытьи, воспоминание о "том", настоящем, чем он, в сущности, живет до сих пор (спрашивается, о чем разговариваем, если каждый твердит о своем, о "главном", и диалог перерастает в повторение мысленных жалоб, отправляемых по привычке в пространство, по отрешенной способности жить "главным" событием жизни и по отношению к нему всё распола-гать, объяснять), о чем не спрашивают, не принято спрашивать, но что послужило причиной, завязкой "этой", вторичной жизни, о чем непрестанно думает человек, переживающий в частной судьбе, может быть, всю глубину нашего грехопадения в целом, - и, может быть, наиболее правилен этот вид существования, как более осмысленный, сообщающий тусклой действительнос-ти "ту", "большую" мотивировку.
...Смех соседа по ночам, давящийся хохот под одеялом (я думал, он онанирует, а он смеялся), на верхней койке, тихо живущего днем своими, такими большими, "главными" мыслями: тупое лицо идиота, и такой полный, такой осмысленный хохот ночью.
Отсюда же страх перед выходом, перед жизнью "на воле", ничем не мотивированной и совершенно "пустой", на взгляд пережившего состояние полноты. - Ну а женщины?! - ему говорят. А что ему женщины? - молчать, улыбаться и снова молчать. Одинокие скитальцы с прошлыми жизнями, молчащие потому, что - какое, собственно, ко всему "этому" они имеют касательство?
Мы пришли на землю для того, чтобы что-то понять. Что-то очень немногое, но крайне важное.
Лицо человека, иссеченное мелкой нарезкой каких-то необычайно запутанных, хиромантичес-ких линий. Человек в переплете истории, плачущий над ненастоящей, предписанной ему до кончины в ходе дознания жизнью. Куда ему обратиться? Существование в подтексте истории. Кто вернет ему доисторическое, заурядное, живое лицо?
Задумчивость и додумывание до крайних степеней глубины у выдернутых из жизни и посаженных за решетку созданий. Трансцендентное в сознании выдернутого. Личность в нем неизбежно уходит на задний план.
В итоге: не люди - просторы. Не характеры - пространства, поля. Границы человека стираются в прикосновении к бесконечному. Преодоление биографического метода и жанра. Сквозь биографию! Каждый человек - сквозь. Стоит положиться на какие-то начатки характера, и мы проваливаемся по пояс. Личность - яма, едва припорошенная хворостом психологии, темперамента, жизненных привычек и навыков. Попал мимо - в яму, шагнув навстречу подошедшему ко мне незнакомцу.
А что если развернутые ступни Будды в позе лотоса суть иная проекция сомкнутых молитвенно рук?..
...Бывают интонации, которыми говорящий словно хочет удостоверить себя, что он действительно был. Как если бы - не назови он этого паспорта, адреса - не было бы и человека. - Я жил в Москве. Кропоткина, 28. Это сказано с ожесточением.
Ответная реакция: - Меня не было, слышите - не было!
(Только слабое эхо: - Был...)
- Во сне я увидел фотокарточку самого себя.
Если во сне нам снится улица, по которой ходят люди, - значит, внутри у нас просторно, как в городе, и наша душа велика, и по ней можно пройти и спуститься по лестнице к морю, и сесть на берегу и смотреть.
Собственную душу мы знаем лучше других, и она рисуется иногда какой-то кучей червей, грудой мусора. Лишь посмотрев вокруг себя, успокаиваешься: не все такие! По сравнению с благообразной наружностью окружающих наша внутренняя непривлекательность, о которой мы можем судить довольно здраво, - потрясает, кажется невероятной и понуждает от себя отворачиваться, равняясь на более обнадеживающую внешность друзей и соседей. Глядя друг на друга, мы как бы приободряемся и стараемся соответствовать образцу - лица.
Когда соберешь мысленно все горе, причиненное тобою другим, сосредоточив его на себе, как если бы те, другие, все это тебе причинили, и живо вообразишь свое ревнивое, пронзенное со всех сторон твоим же злом, самолюбие, - тогда поймешь, что такое ад.
- Дьяволу все люди не нужны. Ему нужны некоторые. Я - ему нужен. Но я не поддамся.
Начальник лагеря:
- Что же ты - сам Богу молишься, а посылку просить к Сатане приходишь?!.
Мужик говорит кошке:
- Видишь, какой я хороший? Вот - принес...
(Не оттого ли мы все понемногу творим добро? И не потому ли им одним не спасешься?)
- Мне достаточно пять минут посмотреть на стену, чтобы сказать, что вот в этой стене больше зла, а в той - меньше... Добро, правда, я различать еще не научился.
В русском апокрифе есть эпизод: дьявол дрючком нанес Адаму 70 язв, а Господь повернул их внутрь - "и обороти вся недуги въ него" ("Сказание, како сотвори Бог Адама"). Развивая аналогию, не получим ли мы в итоге подобного выворачивания - изгнание из Эдема, во-первых, а во-вторых, посмертные адские муки, когда вывернутая вновь, на старый салтык, душа попада-ет в атмосферу собственной внутренней жизни, которая станет отныне ее физической средой, окружением? Тогда она сама создает себе погоду в аду, и наказание за грехи, заложенное в самих же грехах, может восприниматься как нечто вполне вещественное.
- Эта наглая смерть...
- Этот смертельный человек...
Меня занимает сказка как проявление чистого, может быть впервые отделившегося от жизни искусства, и как оно проясняет действительность и делает ее более похожей на себя, разделяя добро и зло и заканчивая все страхи и ужасы счастливым концом.
Неужели свадьба в финале сказки - лишь иллюзия, которой мы пытаемся подсластить судьбу? Скорее все же это настоящая, окончательная реальность развязки, которая себя обнаруживает, когда страшный сюжет рассеивается в ходе своего изложения...
- Трудно, Господи.
- А ты думал как?
Боль нужна для того, чтобы, уходя, оставить полное, освобождающее блаженство.
...А бесы тогда водились, как лягушки в болоте. Человек, человек, сообщающийся с Богом сосуд.
- За что я благодарен Господу, так это - что за всю мою жизнь не убил никого. А сколько было случаев!..
- Один у меня родственник - Бог...
Он слышит ночью хор голосов - может быть, духов земли, или всех рассыпанных по ней бесчисленных племен и народов - и, прислушиваясь, чувствует вдруг, что, если поймет он сейчас из этого хора хоть слово, то сойдет с ума. Понять - сойти.
Каким мы голосом будем кричать в аду? - Не своим. Если даже в падучей каждый кричит совершенно неузнаваемо.
...И кашель двух стариков в бараке, похожий на диалог. Послушав их немного, вступает третий.
Или - один, казалось, кашляя говорил с собою на два голоса. Хриплым и страшным - спрашивал, спокойным, своим - отвечал.
А еще бывают ходики с вырезанной над ними из жести кошачьей головой, у которой глаза тикают туда-сюда с томительной методичностью.
30 июня 1967.
...Не к Достоевскому лишь применимая, но ко всякому роману в его универсальном значении - засасывающая роль сюжета. Писатель интригует, заманивает в свою страну, куда, как с горки, мы скатываемся и оглядываемся, но поздно: попались! Книга - ловушка, лабиринт, по которому нас тянет сюжет, пока мы с головой не окунемся в стихию книги и не станем ее пленниками и поверенными. Не оттого ли на практике особенно широко применяются затягивающий сюжет путешествий, а также любовные истории с поджидаемой свадьбой в конце пути? В этих схемах пути с соблазнительной приманкой в финале - выражена идея книги как умозрительного пространства, которое необходимо покрыть: прочтешь - узнаешь, чем дело кончилось. " По усам текло, а в рот не попало ", - лукаво сказанное в конце, знаменует и мнимость нашего присутствия На завершающем пировании, и внезапное исчезновение автора, который, помазав нас по губам давно обещанной приманкой, уже зазывает в другую сказку новым приготовлением к свадьбе.