— Ну муйдуги! Я-я, я-я! Ма куулан… Я же слушаю. Оказывается, она не спит, у нее уже глаза открыты, она сидит в ногах моей постели и смотрит на меня, прямо в глаза, как кролик удаву. Так это же хорошо, дорогой ты мой преданный товарищ, ты, значит, меня уважаешь, в таком случае я могу дальше рассказывать…
— Ну муйдуги!
…На чем мы, собственно, остановились? Ага! Можно, конечно, разорвать узы дружбы, но потом, если даже ты их снова завяжешь, останутся ведь узлы… Да нет, я же не об этом рассказывал… Ага! Твой отец правильно сказал, что скромность — прекрасное украшение, но без нее достигнешь в жизни большего…
— Мой отец так не говорил! — Таймо совсем проснулась и смотрит обиженно. — Мой отец говорил, что счастливые — богаты, но не богатые счастливы. А ты все путаешь.
…Правильно. Правильно. Старый Густав, школьный учитель и собиратель древностей, о скромности, наверное, не говорил. Это говорил старик Роберт… Значит, я тебе рассказывал о чем-то другом… Но насчет бедных и счастливых — это сегодня мудрость для первоклассников. А я о чем речь вел? Ага! Что меня прогнали с корабля… когда я всех напоил — и команду, и рабочих… На Сахалине. Нет? Ну, значит, о чем-то еще. Но о чем же?
…Солнце ярко освещает кафельную печь коричневого цвета, радио включено на всю мощь, передают Вагнера — самое время! Слышен глубокий, душу мою раздирающий храп, он исходит от Таймо. Она спит. Сколько же времени теперь? Ого! Уже три часа дня. Голова тяжелая, глаза плохо видят… Что, собственно, произошло? Как я здесь очутился, где был, откуда пришел??? И что все-таки было вчера? Какой-то пробел, ровно ничего не помню. Ага! Что-то смутно вспоминается… какой-то красный мотоцикл… Какой-то дурацкий шнурок… Камешек…
— Таймо, расскажи же мне, как все было?!
Она таращит на меня сонные глаза.
— Я не пошла на почту… — и зевает так аппетитно, словно всю ночь не спала. — Что было? Ничего. Я не ходила ночью к таксисту, вот. Но ты чуть не умер. Я трясла и колотила и в рот тебе дула — глаза мертвые. Как-то вдруг. Все рассказывал про Робинзона и ругался, что он мне холодильник не привез, а обещал. Я и без холодильника обхожусь, зачем мне холодильник… А потом ты дышать перестал. Но пять бутылок…
Отвратительно. Что пять бутылок? Нет. Вообще все отвратительно. Прежде всего в сознании копошится червь, который издевательски, грызя, гундосит: и это тот, который уверял, что хватает сил, чтобы самому покончить со злом, и написал об этом в книге, обещал всему честному народу!.. Как же теперь? А теперь, как всегда, начнется расплата — потение, дрожание, сердцебиение сначала и небиение потом, проклятья, стоны и ночные кошмары и осознание: ты полная ничтожность и преступник. Да, преступник. Ходишь среди людей, боясь поднять голову и на них посмотреть. Боязно потому, что глаза-то, кажется, меня выдадут: они распухшие, все лицо никуда не годится — не лицо, а морда разбойная. Я понимаю, что многие, очень-очень многие представители мужского рода такое испытали, но в глубине души из года в год крепнет уверенность, что сам факт употребления водки — уже преступление. Иначе мне не было бы стыдно, ведь я никому не причинял зла, один мучился.
Да и ведь не один я — Таймо тоже, хотя не жалуется. Она меня колотила, она меня трясла, она дула мне в рот и держала около носа зеркало — есть ли дыхание. Возможно, она спасла мне жизнь, скорее всего это так и было, и не однажды — но она не пошла на работу, ее тоже будет мучить совесть, словно она сама напилась. Сейчас это Таймо, а сколько лет подряд все муки терпело другое безвинное существо — Зайчишка. Что же будет? Душа болит и в голове сумбур, и даже поделиться не с кем. Вероятно, алкоголики именно потому ищут компанию, хотят защититься чувством своего рода коллективности.
Через десять дней я уже не буду ощущать себя преступником. Взамен придет ощущение возвращения жизни, когда организм как бы заново учится функционировать; сперва все словно одеревенело — мышцы рук-ног, предплечья, грудная клетка, желудок работает ненормально, спина и живот одинаково твердые, как доски… Потом все органы как бы припоминают нормальное состояние. Одновременно происходит какое-то психическое обновление, и уже можно смотреть на людей; оно и естественно — лицо уже не разбойное, глаза обрели обычную окраску, и все вместе взятое радует. Уже не думаешь о смерти и бессмысленности жизни, беспричинные страхи исчезают, и тех, кого еще вчера ты ненавидел, быть может, за дело, сегодня ты в состоянии понять — «все мы люди»… Только сердце, оно одно не может простить мне прошедшего, оно бьется тревожно и беспорядочно, пропуская удары, словно раздумывая: биться ли дальше или хватит, остановиться?..
Да, да, я сейчас вспоминаю — это было. Я, кажется, однажды упоминал о тех, что проходили лечение от алкоголизма, но продолжали быть его жертвами. Но я встречал и тех, кто сам бросил пить, встречал даже теперь, недавно, в бане… Один сидел на лавке, окунувшись головой в таз, полный воды, одни уши торчали, жирноватый мужик лет под сорок.
— Утопиться, что ли, собрался? — осведомился я. — Или вчера лишнего принял?
— Уже не принимаю, — ответил он, высунувшись из воды.
— Совсем? — не поверил я.
— Совсем.
— А что? Насос? — пытался отгадать я.
— Вот именно, насос, — подтвердил он. — Если он не тянет, бросишь, никуда не денешься, когда жить хочешь.
Он не сочинял, в этом не сомневаюсь.
Другого тоже в бане встретил, в парилке. Когда я поддал пару, он сбежал, сказав: «Для меня это чересчур…»
— Почему? — Я догадался, что он сердечник.
— Мотор барахлит, такой жары не выдержит.
— А как насчет этого? — спросил я, произнеся слово «этого» недвусмысленно.
— Давно покончено, — заявил он и добавил: — Из-за «этого» и мотор забарахлил.
— Значит, со страха завязал? — сыронизировал я.
— Из страха многие разумные решения принимаются, — засмеялся он, — многие и воровать бросают не потому, что им совестно, а от страха — сидеть не хотят.
Этот тоже наверняка не врал. А я вспомнил их только теперь, когда собственное сердце бьется без всякого энтузиазма. Надо бы зайти в аптеку и купить… Как же это называется? Заяц мне это вечно совала, а я нос отворачивал — какие-то таблетки бежевые, невкусные. Она говорила, что они стимулируют сердечную деятельность.
Вдобавок ко всему я откопал у Таймо на полке с книгами «Женщину в песках» Кобо Абэ. Эта книга не обладает жизнеутверждающим влиянием и не вызывает чувства смирения, какого достиг герой романа, будучи пленником в яме безысходности. Я давно открыл в себе свойство, о котором не могу сказать, полезно оно или вредно для меня: способность вникнуть интуитивно в мироощущение отдельных людей или даже целых общин так, словно я сам — они; это дает мне возможность и участвовать в их жизни. С Таймо меня сблизило именно такое соучастие, дающее возможность ощущать жизнь ее души; и, видит бог, чем-то она похожа на ту женщину в песках, разница лишь в возрасте. Кобо Абэ, конечно, мог бы поселить в эту яму людей в ином сочетании — старика и… другого старика, например. Но, наверное, тогда бы не получилось так интересно. Женщина и мужчина — другое дело. Творцы странно устроены: почти во всех произведениях искусства, в книгах и кино взаимоотношение полов ставят краеугольным камнем; если когда-нибудь напишут роман о возможности жизни в вакууме, наверное, и там будет функционировать сексуальная жизнь микробов, приспособившихся к жизни в колбе. Единственно мне такое непозволительно, ведь я веду рассказ от первого и собственного лица…
Конечно, и мне о женщинах писать было бы приятно. За всю жизнь они мне сделали много хорошего и выручали в трудную минуту, за что и я, в свою очередь, не отказывал им в поклонении всегда и везде. За свое старание я пенсию не получу, к тому же невозможно собрать нужные справки, и пользоваться практическим опытом тоже не могу из-за того, что рассказываю от первого лица, а то всем стало бы ясно, какой я морально неустойчивый — всегда ведь легко относиться осуждающе к посторонним. Такие осуждающие нередко пытались учить меня. Но когда это делают те, кому по некоторым причинам ничего другого не остается, как быть морально устойчивым, это плохо убеждает…
Но хватит! Я тоже чувствовал себя плененно, словно в вакууме. Хотелось на свободу, да и Таймо… Сколько же может бедная женщина проводить ночи под кухонным столом… Я ее туда не гоню, только ночью, когда начинает храпеть, бросаю в нее подушки, — и она уходит гордо и обиженно, дескать, уж и храпеть не дают в собственном доме. Поскольку подушек у нее пруд пруди, она их бросает на пол в кухне, в угол и, укрывшись шерстяным одеялом, здесь-то уж храпит сколько ее носу заблагорассудится. Причем дверь из комнаты в кухню закроет, так что… если не слышно, значит, никто не храпит.
Наскоро пополнив запасы консервов, я засунул в раздувшийся рюкзак три бутылки водки для… скажем так, для старого Роберта и отправился на автовокзал. С Таймо распрощался еще утром, когда она убегала на почту, оставив грязную посуду на меня.
— Когда опять заявишься? — спросила она и сама себе ответила, махнув рукой: — Ах, ты всегда, как дождь с ясного неба…
У нас с ней в этом смысле просто: придешь-уйдешь, когда надо, и Старая Дама не в претензии, если не успею распрощаться. Одеваясь, заметил на электропечке новые журналы и книги. Для меня? Но это оказались «Пионер», «Мурзилка», еще какие-то детские издания. Зачем она тратит деньги на них? Не имея особого дохода, она закупает ежедневно совершенно ей не нужные вещи. Ну зачем ей детские журналы на русском языке? Ведь она не читает по-русски. Зачем ей календари на один и тот же год в разных переплетах и тоже на русском языке? Зачем ей красивые поздравительные открытки ко всем праздникам, которых набралось с десяток картонных коробок? Зачем ей тряпичные зайцы и мартышки? Зачем детские куклы? А эмблемы всевозможных спортивных соревнований? А значки? Или книги, купленные сто лет назад, но не прочитанные? Или стаканы с картинками? Или цветочные вазы? Зачем? Особенно меня удивляет «Мурзилка». А именно «Мурзилку» я и сунул в карман, чтобы листать в автобусе. Там надо отвлекаться чем-то забавным, чтобы не клонило ко сну, спать в автобусе — это мучение. Мне тяжко смотреть, когда кто-нибудь из пассажиров роняет голову то набок, то на грудь, то примостит к окну, так или этак… Разве это сон?
13
В поселок автобус доставил меня под вечер. Подходя к хутору, я уже издали заметил, что во дворе стоит автомобиль, но не «Запорожец», а «Жигули». На скамейке у цветочной клумбы перед дверью сидит женщина в голубом, в чем-то комбинированном, но, видит бог, я ровно ничего не смыслю в модах, особенно женских, особенно в современных ультраоригинальных. Но это Тийю, факт.
— Приехал? — Как будто это могло быть иначе.
— Как видишь. Ты тоже приехала? Или мне это кажется?
— Я… тоже. Дожидаюсь.
Давно ли дожидаются меня красивые женщины? Третий день.
— Не сходя с места? — удивился я. — Что так?
— Нет. Я приезжала время от времени, точнее по вечерам, проверить — явился ты или нет. Боялась прозевать. Андрес сказал, что ты здесь где-то в лесу скрываешься.
Андрес сказал? Кто еще такой? Ага! Вспомнил: так звали того, с «Запорожцем».
— А что, собственно… Чем я могу быть полезен красивой женщине? И не могу ли я присесть?
Я устроился рядом с ней на скамейке, и только теперь до меня стало доходить, что Тийю по-прежнему красива, как в шестнадцать или в семнадцать.
— Тийю, сколько тебе было тогда… там?
— Ах, там? Не помню уже. — Она махнула рукой, мол, не стоит и вспоминать.
— А ты помнишь, Тийю, как ты меня хвалила за то, что не плакал от боли, когда выстрелил из пистолета себе в ладонь?
Да, тогда у меня это был уже четвертый револьвер. Я ходил стрелять в Мюрвик на пригорок. Первый пистолет выменял на сто пачек сигарет, которые достал за хлеб у раненых немецких солдат в госпитале (я жил тогда в школе на Пфердевассерштрассе); этот револьвер — «Ф. Н.» — у меня брали некоторые «на дело», так сказать, напрокат. Однажды уже немолодой русский показал свой мелкокалиберный браунинг, я тоже такой захотел и поменял «Ф. Н.» на «вальтер», а «вальтер» на «Де-позс», уже этот на крошечный браунинг, из которого случайно бабахнул себе в ладонь, и хорошо что это был не «Ф. Н.», а то бы всю руку раздробил; тут же никто даже не узнал.
Ты помнишь, Тийю? Ты тогда меня за терпеливость хвалила…
И я протянул ей свою ладонь, в ней по сей день виден крошечный шрам.
— А старика твоего уже пять дней как похоронили, — сказала Тийю задумчиво. Она, похоже, не помнила тот случай с пистолетом.
— Кого похоронили? — До меня не доходило. — Роберта?!
— Да. А этот… его сын, Андрес, он хутор как будто уже продал. Он ведь наследник. Так что тебе придется, по-видимому, куда-то переселяться. Я подумала, что ты можешь жить у родственников моего мужа, они тоже пожилые люди, тихие, и они тебя знают… Нет, не знают, чем занимаешься и кто ты. Но знают, что ты живешь у Роберта. Роберт о тебе никому не рассказывал, он был скрытный.
Да, это точно. От старика никакой информации получать не удавалось и мне, даже с помощью водки. Единственно о «бабах» он распространялся охотно.
— А как он умер? — спросил я Тийю, хотя что спрашивать, старику ведь было столько лет!
— Сварился, — ответила Тийю. — Нет, это ужасная смерть, бр-р-р…
Она вся задрожала. Потом рассказала.
— Здесь был Андрес, и они поехали в город. Андрес там работает в каком-то цехе… гальваническом. Я не понимаю, что это. Они там, на работе, пили. Старик тоже. И пьяный пошел куда-то, уборную, что ли, искать, заблудился и где-то там свалился в огромную ванну или бассейн, полный кипящей воды или раствора, я не знаю. Он там плавал, орал, потом по каким-то горячим трубам поднимался, руки обжег, с них кожа сошла, потом выбрался, но «скорая» доставила его в больницу уже мертвым… Я вообще хотела тебя повидать и приезжала, и Андрес меня однажды застал. Он и просил передать, что денег ему не надо, что какое-то время здесь можно жить, пока подыщешь жилье а ключи оставить там где всегда оставлял… Значит, ты еще и не знал? Об этом… что старик?..
Да, конечно, откуда же мне было узнать, когда десять дней сам умирал…
Над высохшей яблоней покружилась серая ворона, хотела было спуститься, передумала и улетела, сказав на прощанье: «Вар-рас, вар-рас!» Сама ты воровка, крылатая дура! «Варас» по-эстонски вор. Я представлял старого Роберта плавающим в кипящем бассейне. Действительно, бр-р-р… как определила Тийю. Все люди умрут, а старым недолго ждать смерти, но всем хочется спокойно и достойно уйти из жизни.
— Где его похоронили? Здесь?
— Хочешь сходить?
— Нет.
Действительно, что мы — родственники или друзья? Ну, пили иногда за одним столом. А эти, в бункере?
Пить пьют, но это не помешает им друг друга ограбить, обворовать, по морде дать. А эти, в Доме инженеров… Вместе пьют, но друзья, что ли? Куда уж, тоже смотрят, как бы за твой счет — если не больше, так хоть напиться. Что мне старик? У него есть сын.
— Как он, этот Андрес? — спросил я у Тийю. — Грустит? Жалко ему отца?
Собственно, какое мне дело, жалко ли Андресу (которого я совсем по знаю) старика, которого я тоже не знаю. И когда Тийю ответила, что ничего особо грустного в его облике не заметила, мне тоже было все равно, потому что, если бы он даже грустил, — ну и что, так и должно быть; а не грустит — ну и что, разве мало сыновей, которые ждут не дождутся, когда их родители концы отдадут… А может быть, этот Андрес там, в гальваническом цехе, сам помог старику в водоем с кипятком окунуться… Дом ведь унаследовал и тут же продал. Когда успел? Надо же было иметь уже наготове покупателей…
Ворона опять прилетела меня оскорблять и все кружилась, кружилась вокруг высохшей яблони. Может, это была серая душа старого Роберта, может, ей захотелось подслушать, что говорят про него, может, она хотела о чем-нибудь сообщить, например, о том, как Андрес его в бассейн толкнул…
Я почувствовал усталость, и вспомнилось, что в следующем месяце отмечаю свой день рождения, еще на один год приближаюсь к концу дороги. Пришло сомнение относительно того, что сейчас я действительно на полпути, ведь не у всех эта дорога одинаковой длины…