Так ли на самом деле, нелегко сказать, еще труднее узнать; не могу же я пойти и спросить: «Вы как, постоянный?»… Но краны текут и трубы ржавеют, печи дымят, а служащие домоуправления и прочий народ именно так и объясняют ситуацию. Когда же в народе говорят — это многое значит.
Заскочил по пути в парфюмерный магазин, чтобы купить «березовую воду», шампунь или одеколон — протереть плечо после бани. Здесь меня продавщица ошарашила:
— Спиртные напитки с двух часов! — заявила… шутя, наверно.
Но мужики-то и впрямь пьют шампунь. Как тут установишь сухой закон — нечем станет автомобили заправлять, скоро до бензина доберутся!
С банями и в Москве не все хорошо. Во многих, как в кино, — сеансы. Внутри — клетушки для раздевания на пять-шесть персон, можно создать интим, очень нужный, чтобы без помех принимать винно-водочные изделия. Веник достанешь за приличные деньги. В Тарту все еще индивидуальные шкафчики для раздевания и тазики с номерами, как в старину, а веник приобретаешь в бане за пятнадцать копеек — всего заплатишь тридцать пять и мойся, пока не похудеешь.
В бане всегда интересные разговоры. Люди здесь, как правило, более общительны и менее насторожены, ведь если разобраться, здесь можно болтать без боязни, особенно в парилке. Во-первых, темновато; во-вторых, все здесь без званий и одинаковы внешне — голые. Особенно никого не запомнишь. Сидят, кряхтят, бывает, что произносят даже неприличные слова, но все говорят о жизни. И что из того, что веник тебе достался — в крепостное время такими крестьян пороли.
Голые и одетые обладают одинаковыми правами высказываться, но в парилке все люди наиболее равны.
Вот один голый, хлеща себя по хребту, говорит, что еще один винный магазин закроют где-то на улице, которой я не знаю.
Другой голый, белый и жирный, подтверждает, что — да, точно, закроют, но не только этот, а еще и на Нарва-Маантее, он знает наверняка. Потому что там очень сильное автомобильное движение, а вокруг магазина многие качаются, так что могут под машину загреметь, а кому это надо…
Ого! Магазин на Нарва-Маантее мне преотлично знаком. Недалеко от Пуйестее, рядом с бункером, что напротив штаба добровольной народной дружины. Как же теперь там все мои «бывшие», то есть люди-экс? Откуда будут брать «топливо»? Как-то даже тревожно стало за них. Конечно, по шее мне там как-то отломили, но как представил я себе совершенно трезвых бывшего председателя, бывшего прокурора и всех других — печалью сердце заволокло. Как-никак, а родной бункерчик. Рядом, правда, монополия имеется, но после того, как монопольщицу с улицы Мяэ посадили и ее двадцать кошек да с десяток собак остались сиротами, здесь могут на время затаиться.
— А хотели Тарту сделать вообще «безъядерной» зоной, — говорит какой-то голый, орудуя веником, — свободной от водки и вина, чтоб даже пива не было, так что и пивзавод бы закрыли.
Все загалдели. Отовсюду послышались крики: да, слышали про это безобразие.
— Но не все начальство, видать, свихнулось, — радуется костлявый немолодой голяк. Он не парится, просто так сидит, греется, потеет.
— У кого-то там из них хватило ума все же…
Костлявый захихикал тоненько.
— Да ведь они же без нас прогорят, — констатирует белый и жирный, — городу денег уже не хватает, зарплату рабочим пивзавода выплатить нечем. Ведь сколько мы давали прибыли!..
— Точно. Теперь им тяжело, пропадут еще…
Почтенного вида лысый голый, до сих пор молчавший, взял слово:
— Немного просчитались, конечно, — объясняет он авторитетно создавшуюся в городе ситуацию остальным голым, которых в парилке заметно прибавилось. — Что от пьяницы на производстве одни убытки, с этим не поспоришь, но, обратите внимание, закрыв винные магазины, создав невыносимые условия в ресторанах плюс другие меры, они сразу лишили государство основного дохода, в то время когда коэффициент полезной деятельности на производстве бывшего пьяницы, ставшего трезвым, еще не возместил государству сиюминутного дохода, который оно получало до сих пор безотлагательно… Мы аккуратно и всегда своевременно выполняли план от пятилетки до пятилетки. А теперь… Когда еще количество безумного дохода сравняется с количеством разумного? Много воды утечет и мало вина.
Потом все голые, естественно, стали обсуждать личность, внесшую такую неразбериху в экономическое положение города, уточняли, какое у него образование; кто-то знал, что у него даже два образования, а жена вроде бы одна, кто-то сообщил, что языки, мол, знает, а сколько — не уточняли. Все это, однако, говорилось в манере исключительно диагностической, без злобы, даже без иронии, не было ни малейшей обиды со стороны пострадавших.
А мне известно, — да это всем известно, — что так бывает не всегда. Я не помню ни одного руководителя, о котором не рассказывалось бы в народе что-то забавное, причем чаще недоброжелательно и, конечно же, не без иронии. А по-моему, нет ничего более скверного для авторитета руководителя, чем насмешливое отношение к нему народа. Как трудно в таком случае тем, кто этому руководителю и его тезисам должен или вынужден петь дифирамбы, — живешь, пока поёшь. Не дай бог тебе простудиться и голос потерять… А если кто не поёт, потому что не хочет, не в настроении, о нем я и говорить не стану.
Но в данном случае отношение вполне серьезное, даже вроде одобрительное, даже некоторые выпивохи, которых знали как преданных «делу» товарищей со стажем, явно с облегчением вздохнули: «Эх! Теперь не так много надо пить»… Словно их кто-то силком заставлял. Но если опять вспомнить Джека Лондона, он в своей повести писал, что из выпивающих алкоголиками являются разве что двадцать процентов, остальные восемьдесят — пьющие по обстоятельствам.
Так что отношение пострадавших к названной личности — как, к примеру, к судьбе или погоде: вчера была хорошая — сегодня дождь, и наоборот. Ну и что же тут поделаешь? Надо относиться просто как к фактору и посмотреть, что дальше. Нашелся и одни голый скептик.
— Ладно, ладно, — рассуждал он мудро, — видели и раньше старательных… Новая метла, знаете ли… Посмотрим, что будет, когда товарищ освоится с новым положением… Лет этак через пять… Сегодня пишут о голодном и тяжелом положении колхозов в пятидесятые годы, а что нам пели в пятидесятые годы про эти самые «цветущие» колхозы? Посмотрим, посмотрим.
Ну что ж, поживем — увидим. Мне тоже интересно, кто победит в кампании за трезвый образ жизни — разум или, как всегда, сатана? Но люди, как я обратил внимание, то тут, то там настроены выжидаючи. Словно шлюзы прорвались — потоком везде льются разговоры о том, что и как было раньше, прикидывают возможные перспективы. Создалось впечатление — всем хочется, чтобы было строже, чтобы стало больше порядка, даже многим таким, кто не очень за это переживал раньше. Изменений не жаждут разве что те, кому лучше быть уже некуда… Странно, но объяснимо: в бардаке и проститутке жить не хочется.
31
Холодно стало как-то неожиданно. Мороз ударил, мягко говоря, ниже пояса, во всяком случае по радио такого похолодания не предсказывали, обещали 10–12 градусов, а получилось все двадцать… пять. Это уже подло со стороны погоды, хотя в последние годы она только такими выходками и отличается.
Ученые опровергли, кажется, влияние «парада планет» на земные условия, но в некоторых журналах писали, что период, пока планеты соберутся на смотр и возвратятся на прежние позиции, сопровождается вспышками землетрясений, наводнений, болезней и особенно агрессивностью людей. Как бы там ни было, а погода-таки постоянно валяет дурака. Человек же существо до такой степени беззаботное, избалованное, испорченное цивилизацией, что в таком малом вопросе, как во что ему одеться, выходя из дому, он полагается не на свои глаза и осязание, а на радио; он даже не смотрит в небо, чтобы убедиться самому — что там и как, когда ему по радио обещали безоблачную погоду; он сядет в электричку, уткнется в газету и едет в лес в одной рубашке, выходя же из вагона, стоит потрясенный — дождь! Как же так? Ах-ах, обманули! Бедный гомо сапиенс!..
Подобные внезапные морозы чреваты последствиями для жилища Таймо. Оно к зиме плохо приспособлено, везде щели, уборная замерзает, водопровод тоже. Можно ли что-нибудь исправить? Что касается труб и туалета — нет (по известной уже причине). Но и своими силами что-либо сделать трудно. Наружная дверь разбухла, не закрывается. Таймо на ночь ее веревками привязывает. Обратиться ли ей в домоуправление? Здесь не Москва — пообещают, но обманут. Сей факт даже в городской газете освещали, чтобы видно было. Но тот, кто должен был увидеть, — ему не холодно.
А мне на хуторе все стало невероятно нравиться. И звуки, и специфический деревенский воздух, пахнущий старой краской, дымом, копотью, сыростью, древесиной, землей, снегом, собаками — всем одновременно. Такое особенно располагает после жизни в больших городах. Эти запахи и звуки — когда скрипят двери и ступеньки лестницы — словно возвращают в детство.
Я жил, ждал Тийю и записывал, чтобы была еще одна история «о себе». Потом поехал в Тарту попариться. Пока я в бане обсуждал экономические проблемы с голыми мыслителями, здесь, в поселке, старушке Альме из Таллина родственники привезли газовую плиту с баллоном, установили и отбыли обратно. А пока они ехали, старушка с помощью плиты благополучно спалила свой домишко. В это время сюда, на мою беду, заезжал Хуго. Он приютил и старушку, и ее кошку на хуторе… временно. Но если учесть возраст погорелицы и то, что из этой комнаты последние ее жильцы выселялись навсегда, я решил на всякий случай убраться восвояси, не дожидаясь Тийю. Тем не менее сразу уехать не удалось.
— Хуго сказал, что вы молоко любите, буду вам варить[1], — объявила старушка, когда я начал было объяснять, что уезжаю надолго, возможно на всю зиму, так что пусть Тийю, когда привезет телевизор, поставит его в той самой комнате внизу, где… А молоко мне кипятить не надо, я еще полностью на диету не переключился… Молоко и яйца… Я их не ем совсем.
Она, конечно, не поняла юмора.
Я чуть было не спросил, как она относится к привидениям…
— Киизу, тебе нельзя на улицу… — обратилась она к кошке, которая мяукала, на двор просилась. — Беда с ней, — старушка взяла кошку за шкирку и оттащила от двери, — столько собак, загрызть не загрызут, но загоняют. Просто несчастье. А что же вы здесь жить не хотите? Я еще думала попросить вас помочь мне разобрать кое-что в моем хозяйстве. Попросила одного мужика из поселка, денег ему дала, а он напился…
Так и вышло, что рождество, Новый год и еще десять дней я ежеутренне на пару с Альмой отправлялся в поселок разбирать бревна, доски, то да се.
У Таймо в последнее время я стирал полотенца, блузки, передники, топил печь, тушил на углях мясо; здесь же с другой старушкой копался в остатках дома; на хуторе разгонял собак, и они начинали понимать, что власть окончательно переменилась не в их пользу; злобно рыча, неохотно, но стали уходить, и с каждым днем их становилось все меньше (простите, собаки, но ведь в человеческом обществе собаки иногда символизируют малосимпатичного человека, и не я это придумал). Так что со старушкой шагали ежедневно рядышком по шоссе, под ногами хрустел снег. Она несла в хозяйственной сумке кошку, а я топор за поясом.
Ей-богу! Мне даже самому трудно было осмыслить такую свою сущность, но подумалось — мне впору работать в каком-нибудь доме престарелых: что-то в последнее время сплошное пожилое окружение, я стал похож на няню в детских яслях… Это я-то! Именем которого иные добрые граждане детей пугают…
Дело скорее всего в возрасте все же — старею, и отношение мое к пожилым-одиноким стало сочувственнее. Хотя о собственной старости — какая она будет, если будет, — я все же не думаю, так же, как Таймо. Но Таймо… Трудно забыть ее тот задумчивый взгляд и горький вздох, когда она, глядя в окно, в никуда, однажды спросила сама себя: «А кто же меня похоронит?»
Что там ни говори, а это очень грустно. Но здесь думай не думай, ничто не меняется. Как будет, так тому и быть — простая философия.
Чертовски неприятные вещи приходится порою осознавать в жизни: печаль, обиду, боль одиноких людей, будь то некрасивые женщины, болезненно робкие мужчины, покинутые дети или старые люди, оставшиеся одинокими. Однако я начал это чувствовать — именно чувствовать — теперь, когда с этим близко столкнулся.
Люблю ли я людей?
Сегодня модно задавать этот вопрос. Задавали его не раз и мне. Отвечал по-разному. Чаще подражал всем тем, кто вынужден друг другу повторять шаблонные ответы; как правило, никто в неприязни к человеческому роду не признавался, так что послушать всех — идиллия, крутом сплошная любовь!
Для меня сказать, что я люблю людей, не просто. Люди же не одинаковы. Я могу высказать свое отношение к собакам или кошкам, к птицам, цветам, но даже как я отношусь к детям… уже не могу. Я уже не умиляюсь лишь потому, что ребенок — это ребенок. Поросятами восторгаюсь, потому что для меня они все одинаковы и пока они еще не свиньи.
Что я люблю тех, кто меня ласкал, — естественно. Хотя такое и кажется иному рецензенту предосудительным. Ну а те, другие, которые колотили? Обязан ли я их любить? Нашлись лет двадцать назад даже такие юмористы, которые писали в журнал «Москва» восторженно, что это именно они меня перевоспитали, забыв, однако, какими приемами пользовались… Они, похоже, были потрясены, что я вышел живым из их «педагогического института». Но вообще-то я часто признателен и тем, кто меня колотил: они заставляли понять — за что бьют. Что не понравилось им? Как им понравиться? И надо ли? Нравятся ли они мне? Ах нет? Но, значит, потому и я не нравлюсь им. Я давно обратил внимание: если кто-то не по вкусу мне, можно с уверенностью сказать — и я ему тоже. Правда, колотили меня нередко и в пьяной компании, но здесь потому, что был я пьян, следовательно — не приглянулся бы и сам себе, сумей я, пьяный, увидеть себя трезвыми глазами.
Но чего ради я заговорил о любви к людям?
Потому что хочу сказать: я — да, люблю людей. Но людей такого сорта, как Таймо, как Альма, Зайчишка (не беда, что перечисляю только женские имена; это, возможно, потому, что женщины добрее, но я ведь знаю, что и мужчины такие есть, иначе не было бы гармонии в природе). Эти люди лишены природою жадности, они наделены завидной жизнерадостностью, хотя… откуда?
Покоряет меня в них совсем неожиданное качество которое можно назвать некачеством. Что это такое?
Например, Таймо. Она ждала в гости любимого брата из Канады. Всем известно, что Канада — страна капиталистическая и далеко от Тарту. Здесь Таймо десятки раз бегала в домоуправление: «Заделайте, пожалуйста, дыру в потолке кухни, брат приедет — стыдно, неудобно, у брата в Канаде большой дом, дача с бассейном, семеро детей и семь автомобилей. А я тут работаю при университете, отец был интеллигентный человек, оставил городу свою коллекцию, даже его выставка существует, и… он был честным человеком, родину очень любил. А дыра большая, половина квадратного метра, вода и грязь просачиваются, так что помогите…»
Ей, конечно, не помогли.
Приехал брат. Увидел жилье Таймо, сказал: «И в такой развалюхе живет моя сестра!»
Горько было Таймо. Обидно, что он имел основание так сказать, что такое впечатление осталось от Тарту (второго по значению города в республике), что он об этом расскажет в Канаде.
Но у человека потолок, что называется, вот-вот свалится на голову и нет денег «дать», «сунуть» кому-нибудь, чтобы отремонтировали. Она столько не зарабатывает, а воровать не станет никогда, потому что — Человек, и сил нет из такого положения выйти. Не знает, что делать!
Вот это и есть то некачество, привлекающее меня, разбойника, убийцу и вора, к таким «беспомощным» людям. Даже самому удивительно.
Кажется, я достаточно доходчиво доказываю собственную положительность? А?
Ситуация у старой Альмы напоминала происшедшее с Таймо. Я и подумал: почему нужно отвертеться от просьбы старой женщины, если уважительной причины нет? А ей, похоже, надеяться не на кого — один обещал, взял деньги и напился… Вот я и застрял здесь. Вот и пили мы с Альмой и ее Кинзу горячее молоко, встретили рождество и Новый год в тиши. Когда же и Киизу уже без боязни могла разгуливать по двору, перевалило к весне. В мире много за это время разного происходило, встречали и провожали дипломатов, встречались и расставались президенты.