Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем - Тендряков Владимир Федорович 12 стр.


Председательствующий объявил:

— Слово предоставляется секретарю Коршуновского райкома партии товарищу Мансурову!

Павел поднялся и по узкому проходу, устланному мягкой ковровой дорожкой, пошел своим легким напористым шагом к трибуне. В одном из рядов крайний к проходу человек в овчинной душегрейке, с костистым волевым лицом, то ли колхозный председатель, то ли низовой зоотехник, повернувшись к соседу, произнес:

— А ну-ка, ну-ка, на что этот решится?

Павел слышал эти слова.

Из-за стола президиума встречал Павла подбадривающей улыбкой Курганов. Весь вид его — вскинутая голова, прямой приветливый взгляд — выражал уверенное ожидание: этот скажет, не подведет, еще и удивить может.

И Павел почувствовал, что твердое решение — не зарываться, не обещать ничего — он не сумел донести целиком до трибуны. На секунду он растерялся, молчал, собираясь с мыслями, глядел в зал. А из освещенной глубины зала, мельчась, утопая в ней, уставились сотни лиц, напряженно глядевших в упор.

Тишина своей настороженностью властно требовала: говори, слушаем, чем удивишь? И в этой тишине, в терпении людей чувствуется уважение. Сами того не желая, люди как бы приказывают ему говорить то, против чего минуту назад Павла предостерегал здравый смысл. Нет сил им не подчиниться, вызвать разочарование — невозможно!

Павел со спокойным достоинством бросил привычное:

— Товарищи!

Не спеша заговорил о том же, что и шумаковский секретарь: сегодняшнее совещание обязано разрешить один из самых больных вопросов — племенной скот облагородит местные породы, подымет продуктивность…

Он заговорил и со страхом отмечал про себя: напряжение в зале падает, тишина, вначале чистая, прозрачная, словно замутилась сейчас. Слышалось шевеление в рядах, осторожное покашливание. И казалось, что вот-вот из-за стола президиума, от секретаря обкома, донесется требовательное: «А конкретно!»

Павел вдруг почувствовал отвращение к своему бесцветному, вялому голосу. Нет, он не шумаковский секретарь, он Мансуров!

Резко, как от удара, он распрямился, вскинул голову, облитый светом театральных рефлекторов, юношески подобранный, смуглое, широкоскулое лицо как бы вспыхнуло решительностью, голос стал звучным, упругим, властным:

— Мы сидим в болоте и мечтаем, как бы взобраться на гору! Нам пришли на помощь, нам спустили лестницу, а мы мнемся, раздумываем — ступить на нее или не ступить? Мы боимся, что сорвемся. Из-за этой боязни чуть ли не готовы отказаться от своего спасения!

Зал снова зашумел, но как отличен был этот новый шум от прежнего равнодушного шороха и покашливания. Бесконечные ряды утопающих в полутьме лиц, кажется, приближались, стягивались на горячие слова Павла Мансурова.

А Павел, чем больше говорил, тем отчетливее понимал — произнести незначительные цифры ему нельзя.

Он назвал цифру — пятьсот голов, и зал доброжелательно прошумел аплодисментами.

После заседания около театрального гардероба нет чинного порядка — толкучка, все торопятся. Многих ждут машины, на ночь глядя надо ехать километров пятьдесят — шестьдесят в свои районы. Рослый мужчина в бараньей душегрейке набрал целую охапку пальто и плащей, протискивался в угол:

— Налетай! Могу продать вместе с хозяевами!

В этой толкучке к Павлу, уже надевшему свой плащ, подошел Курганов. Был он невысок, держался прямо, движения живые и резкие. Он крепко пожал Павлу руку, заговорил:

— Хватил — не постеснялся. Смело действуешь. Что ж, на широкие плечи и тяжелый куль. Но будем требовать, чтоб весь скот прижился. Ни одной твоей жалобы, ни единой слезинки не примем во внимание. Помни!

Тон был полушутливый, голос бодрый, но Павел уловил в словах секретаря обкома жестковатое предупреждение и понял, что отступить от своих слов ему не дадут.

Он ответил также полушутливо и бодро:

— Не обещаю, Алексей Владимирович, может, и придется в чем-нибудь поплакать в жилетку.

Федосий Мургин слышал этот разговор и, после того как Курганов отошел, проворчал, пряча недружелюбный взгляд от Павла:

— Кому плакать, так это нашему брату…

Павел оборвал его холодно, едва сдерживая раздражение:

— Только уволь, раньше времени не плачь… Почему Гмызин не собирается плакать, а ведь у тебя стаж колхозного руководителя побольше, чем у него!

Стоявший в стороне, уже одетый, Игнат Егорович промолчал.

6

Выписывая петли по лугам, течет речка Шора. Летом она вся, как в шубный рукав, упрятана в густые кусты ивняка.

На протяжении всего года тиха. Редко-редко ее ленивая темная вода своевольно звенит на каменистых перекатах, больше отдыхает в затянутых кувшиночными листьями сонных омутах. И только весной неожиданно свирепеет скромница. В узких берегах, утыканных лозняком, тесно, ей нужен размах. Луга — вот где раздолье! Дороги, кусты, пни после вырубки — все остается под водой. Дня три несет Шора на своей мутной спине вперемешку с заматерелым, не желающим таять льдом коряжистые выворотни, прокопченные бревна, сорванные с какой-то черной баньки, иной раз часть сруба — два-три намертво сбитых венца.

Дня три, от силы пять, разгула, и… спадает вода. Незаметно уходит Шора в свои прежние берега. Только разбросанные по кустам грязные глыбы льда да какой-нибудь ствол сосны с перекалеченными ветвями, с истерзанной корой, выпирающий из ивняка, напоминают о былой удали.

Снова Шора, как благонравная дочь на выданье, тиха и скромна, снова ленива ее вода.

После разлива остаются на лугах бесчисленные озерца, глубокие и мелкие, широкие и длинные, лишь по цвету одинаковые, синие-синие, словно само небо, разбившись на осколки, раскидано по земле, убого покрытой вымокшими остатками прошлогодней травы.

Солнце быстро прогревает эти озерца, и в них сразу начинается жизнь. Длинноногие водомерки бестолково, лишь бы быстрей, бегают по гладкому зеркалу воды, юркими зигзагами плавают лакированные черные плавунцы.

А у берега уже выставила пучеглазую морду оттаявшая лягушка.

Поражают своей смышленостью большие пауки. Они выпускают в воздух длинную нить паутины, ветер подхватывает ее. И, как под парусом, из одного конца озерца в другой несется паук на растопыренных лапах. Вода, словно от крошечного глиссера, расходится игрушечной волной по сторонам.

С берега паутина совсем не заметна, окоченевший в неподвижности и в то же время скользящий по воде паук кажется чудом.

Катя долго недоумевала, пока Саша не поймал такого паука и не обнаружил паутинку.

Густая синева неба, всасывающая в себя плавающих вровень с солнцем птиц, яростный блеск воды, стеклянный трепет нагретого воздуха, запах прели, запах земли, чего-то тинисто-лягушечьего, живого, мокрого, весеннего — все это опьянило Катю.

Они сидели на выдутом, сухом пригорке. Катя, подобрав ноги, в светлом платье, облитая режущим глаза солнцем, чуточку расслабленная: плечи безвольно опущены, наклон шеи переходит в ленивый изгиб спины, но глаза, глядящие в землю, нетерпеливо бегают, тревожат веки. Вся она в одно время и млеющая и беспокойно ждущая чего-то…

Саша последнее время стал замечать — оставаясь с глазу на глаз с Катей, чувствует неловкость, между ними исчезает простота, появляется натянутость.

Вот и сейчас сидит она перед ним, необычно красивая, взволнованная, ждет от него необыкновенных слов. И он ведь знает эти слова, он собирается их давно сказать, но трудно начать!.. Если б Катя не волновалась, легче решиться…

— С тобой никогда не случалось такого?.. — начинает Саша издалека.

Катя поднимает ресницы, глядит с немым вопросом: «Чего — такого?..»

— …Вот вроде ничего особенного нет, а чувствуешь, что западает на всю жизнь в память минута… Заранее чувствуешь…

Немой вопрос не исчезает с лица Кати: «Не понимаю…»

— Я вот сижу сейчас и точно знаю — этот день запомню: и пауков этих, и вон ту березку… Гляди — воздух поднимается от земли, сквозь него березка видна, поеживается словно… Ничего особенного, не событие, а, пока буду жив, не забуду этой березки. Что-то сейчас есть кругом. Ты не чувствуешь?

Саша видит: Катя начала понимать, но хитра, делает вид — ничего не ждет, обычный разговор, глядит в сторону, глаза скучноватые, только на щеках под прозрачной кожей легкий, мягкий румянец.

— И сейчас, в эту минуту, нравишься ты мне по-особому… Нравится, как ты оперлась рукой о землю, как плечо твое поднялось, лицо твое, руки твои, колени… (Катя поспешно прикрыла высунувшееся из-под платья крепкое колено.) Как глядишь на меня, как слушаешь — все нравится. Захлестнет вот такое — солнце темнеет… Фу! Кажется, глупостей наговорил…

Саша отвернулся, насупился. Катя легко поднялась, подсела ближе, взяла его руку и, стараясь заглянуть в опущенное лицо, сказала тихо и удивленно:

— Какой ты, однако… То о силосе толкуешь… И вдруг черт проснется.

— Катя!.. Я давно хочу сказать, и ты знаешь о чем…

— О чем?

— Знаешь! Хочу, чтоб была моей женой! Пора говорить об этом!

Он сказал резко, сердито, почти грубо. Катя не вздрогнула, не удивилась, а снова задумалась, глядя остановившимся взглядом на воду озерца. Гладь воды пересекла наискось крутой хребтиной щука. Она пленница, сотни метров нагретого солнцем луга отделяют ее теперь от родной реки. День ото дня, час от часу будет сохнуть озерцо, пока не превратится в тесную лужу. Прибегут из села ребятишки, взмутят и без того застойную воду… Долго будет бороться щука, ловкая, быстрая, сильная, станет метаться между ребячьих голых ног, между жадно протянутых рук, а выхода нет, конец один… С торжеством внесут ее в село на ивовом пруту, продетом сквозь жабры, и выпученные тусклые глаза со слепым равнодушием будут глядеть на солнце.

От долгого молчания в душе у Саши родилась подозрительность: Катя не отвечает, не хочет, почему?.. Так ли уж он нравится ей, как думал до сих пор?.. Полез с предложением, нужно ей оно…

Саша, бледный, стараясь все же не выдать волнения, глядел на Катю, ждал, слышал, как стучит в груди сердце.

Катя наконец подняла глаза и внимательно, долго разглядывала Сашу — выгоревшие волосы, чистый лоб, упрямые губы, тонкую шею, торчащую из помятого воротника рубашки…

— Муж… — произнесла она удивленно. — Неужели ты — судьба моя?.. Каждая девчонка много думает о муже. Что скрывать, и я думала… И как глупо… Представлялся — высокий, красивый, плечистый, сильный, печальный, непонятный и главное — таинственный. Сказка перед сном! Где он живет, какие подвиги совершает, где пересекутся наши пути?.. И вот не Иван-царевич, а просто Саша Комелев… Муж… Александр Степанович…

— Что разглядываешь?.. Иль раньше не нагляделась?

— Раньше Сашку видела, теперь — другое.

Саша вскочил:

— Да ну тебя!

Он потоптался, пряча лицо. Катя, чувствуя свою силу и свое превосходство, следила теплыми, улыбающимися глазами, уверенная, что не обидится, никуда не уйдет от нее.

— Пошли!

Не дожидаясь, когда она поднимется, Саша повернулся, неровной походкой, словно кто толкал в спину, зашагал. Катя, не сводя улыбающихся глаз с его спины, гибко поднялась, распрямилась во весь рост, с разгоревшимся лицом, солнечная, светлая, постояла и сорвалась, легкими, летящими шажочками нагнала Сашу, обняла за шею…

Как дети, взявшись за руки, они шли по рыжему весеннему лугу, застенчиво прятали друг от друга лица…

Разнеженная теплом, пахнущая влагой, украшенная синими озерами, тяжелыми темными ельниками, обкуренными зеленой дымкой воздушными березовыми лесами, отдыхала земля под нарядным, ярким небом.

Разбросав на солнцепеке темные домишки, сушилось после благодатной весенней сырости село Коршуново. Оно на этой земле, под этим небом занимает неприметное место, но и в нем, как и всюду, бывает простое и необычное, негромкое и великое человеческое счастье!

Саша поздно вернулся из Коршунова в колхоз.

Весной улицы деревни Новое Раменье долго не просыхают от грязи. Пройти от дома к дому можно только по узкой обочине, цепляясь руками за плетень. И вот на такой обочине, когда обе руки заняты, а ноги не могут найти устойчивую опору, Саша столкнулся со встречным.

— Кто тут? Кому из нас давать задний ход? — весело окликнул Саша и узнал Настю Баклушину.

Она, плотно прижимаясь узким гибким телом к плетню, сделала шаг-другой вперед, выдвинулась из тени, наискось покрывавшей улицу с круто размешанной грязью; ее продолговатое, с нежным овалом маленького подбородка лицо оказалось рядом. Саше был ясно виден пухлый, жадный выступ на верхней губе.

— Вот и встретился, миленочек, на темной дорожке. Давно такой встречи ждала, — вполшепота произнесла Настя, приваливаясь грудью к плетню, не собираясь ни отступать, ни идти дальше. — Что же смотришь по сторонам? Все еще меня пугаешься?.. Беги, не держу, беги! Не бойсь, собачкой догонять не стану.

Сегодня у Саши был счастливый день, мир казался красивым, люди добрыми, к каждому, кто попадался на глаза, хотелось подойти, сказать приятное, поблагодарить за то, что он, такой славный, живет на свете… Невольную, необъяснимую вину почувствовал он сейчас перед Настей.

— Обижаешься за что-то. Зря, Настя, — сказал он мягко. — Я о тебе плохо не думаю и худого тебе не хочу…

— Худого не хочешь?.. Мало мне этого, Сашенька. Ты мне хорошего пожелай… Ты вглядись в меня — не урод, не порченая… — Она придвинулась еще ближе, уперлась в него плечом. — Чего отворачиваешься? Иль я зарок возьму, иль свяжу тебя?..

От обжигающего дыхания, от близости ее губ начали путаться мысли.

— Настя, — произнес он хрипловато, — не приставай… Зря это…

— Знаю, коршуновская цыганочка тебя привязала. Да и то… Я девка колхозная, она образованная, с докладами выступает, ручки только чернилами пачкает…

— Пусти-ка лучше.

— Нет, ты пусти. Сдай, сдай! Не бойся ножки промочить.

И Саша отступил, пропустил Настю.

Она, уже скрывшись в темноте, крикнула в спину:

— Все одно покою не дам! Я упрямая! Дождусь своего!

Саша только сердито передернул плечами.

7

Катя изредка навещала жену Павла Мансурова, свою бывшую учительницу, Анну Егоровну, теперь просто подругу.

Разбросав по коленям сиреневый шелк, Анна орудовала иглой, подняв на вошедшую Катю глаза, перекусила нитку, поздоровалась, сообщила:

— Вот вчера платье купила — подгоняю.

Катя подсела, стала разбираться.

— Плечи японкой… Юбка трехклинка — простовата…

— По мне и это хорошо. Отошло мое время модничать… Живем, а зеркала хорошего приобрести не можем. Не знаю, как и сидит… Катя, надень ты, посмотрю со стороны.

— Да оно мне будет узковато…

Однако Катя взяла платье, стала расправлять. Анна разглядывала ее с внимательной грустью — от подернутых загаром ног в босоножках до густых волос, выбившихся темным мягким пухом у маленьких ушей.

— Узковато будет… Сейчас, Аннушка, я в другую комнату выскочу.

Но Анна остановила:

— Не надо.

— Почему?

— Не хочу… Платье разонравится.

— Да почему же?

Анна с улыбкой вздохнула.

— Недогадлива ты… Ведь мы все завистливы на красоту. Ты красавица, а я и в молодости-то не была такой, а теперь и подавно.

Катя разрумянилась от удовольствия.

— Ничего ты так не увидишь. На мне все же видней…

Анна с неохотой выпустила платье из рук.

Катя, несмотря на свой возраст, в плечах и в спине была шире Анны. Платье действительно казалось узковатым, только в талии не морщилось, гладко облегало, подчеркивая упругость бедер.

Анна с горечью опустила руки.

— Так и знала… Хоть не снимай. Мне теперь на себя в этом платье взглянуть тошно.

Она, угловатая, с тонкими руками, излишне длинной шеей, узкоплечая и узкогрудая, с печальной завистью смотрела, как поворачивается перед ней, косясь одним глазом на зеркало, Катя: высокая, стройная, сиреневый шелк оттеняет нежную смуглоту тонкой кожи на руках, с лица не сходит счастливый румянец — кому не лестно чувствовать себя красивой.

— Аннушка… — Катя ласково обняла Анну, усадила ее на диван, осторожно, чтоб не смять юбку, опустилась сама. — Замуж я выхожу…

Назад Дальше