Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем - Тендряков Владимир Федорович 14 стр.


— Не терпится! — прикрикнул Саша. Задирая лошадям головы, освободил от удил, сам надергал из глубины несопревшее сено, бросил лошадям под ноги.

— Глянь-ко, сова! — негромко воскликнула Настя.

На верхушке стога, у самого шеста, притаилась буро-рыжая птица, тревожно пучит слепые глаза, сердито рас-топорщила перья. Саша, схватив с телеги деревянные вилы, потянулся к ней. Сова сорвалась, раскинув широкие, короткие, с грязно-желтой изнанкой крылья, полетела бесшумно через полянку, ткнулась в чащу ельника. Было слышно, как она забилась в нем.

— Ведьмачиха лесная! Спугнул, видно, кто-то ее, — оживленно заговорила Настя, пытливо и вопросительно заглядывая Саше в глаза, ожидая ответа.

Но Саша отвернулся, полез наверх раскрывать стог. И Настя снова притихла. Пока навивались воза, она из произнесла ни слова.

…С возами сквозь кусты пробираться было труднее. Время от времени то один воз, то другой угрожающе кренился, вот-вот опрокинется. Саша и Настя, придерживая их плечами, кричали на лошадей. Несколько раз руки их сталкивались, Саша поспешно отдергивал свою, отворачивался от Насти…

Перед спуском в Островский овраг остановились. Из сухого валежника Саша выбрал толстый кол, просунул в задние колеса меж спиц — для тормоза, взял лошадей за поводья.

— Давай помаленьку, — приказал Насте. — Иди следом, поглядывай. Кричи в случае чего.

Неустойчивый, колеблющийся воз с медлительной нерешительностью пополз вниз меж кустов.

— Тихо, тихо, милая… Тяни помаленьку, не рви, — уговаривал Саша лошадь.

На самой середине спуска воз остановился. Саша сердито хлестнул лошадь, она дернулась, забилась, ломая копытами ветви кустов, и затихла, поводя боками.

— Тут под кустом яма выпрела — колесо провалилось. Что и делать, ума не приложу, — сообщила из-за воза Настя.

Саша оставил лошадь, обошел вокруг накренившегося воза, хмуро приказал:

— Я сдам назад, ты слегу выдерни. Без тормоза спустимся.

— Спуск-то крутенек. Лошадь можем покалечить.

— Не сваливать же нам воз…

Напирая на морду лошади, Саша звонко, на весь лес, закричал:

— Н-но! Сдай! Сдай!

Хомут съехал на уши лошади. Несколько раз Саша чувствовал, что кованое копыто едва-едва не задевает его колена, — припечатает так с размаху, и останешься калекой.

— Сдай! Н-но, милая!.. Да скоро ты там?!

Настя суетилась у задних колес.

Вдруг воз дрогнул, что-то смачно хряснуло, Саша едва успел отскочить, его задело концом оглобли в плечо, отбросило в сторону. Храп лошади, треск кустов, плачущий крик Насти… Лежащий на земле Саша увидел, как падающий высокий воз заслонил полнеба и обрушился, вдавил его в кусты, вплотную к влажной земле, своей мягкой, удушливой тяжестью.

Все стихло.

Саша, обдирая о кусты пиджак, вылез из-под воза. Над ним нависло бледное, без кровинки, со вздрагивающими губами лицо Насти.

— Слава богу, жив. Думала, насмерть придавило… Говорила же… — Она, как ребенок после сильного плача, глубоко, прерывисто вздохнула, бережно помогла подняться. — Зашибся, поди?

В глазах ее еще не исчез недавний испуг, но уже мягкая, нежная, какая-то родственная радость вместе с выступившей влагой заблестела под короткими желтыми ресницами.

— Цел, — смущенно и неуверенно ответил Саша.

Лошадь задыхалась в вывернутом хомуте. Ее распрягли, подняли на ноги, ощупали со всех сторон. Лошадь была невредима, зато от заднего колеса телеги осталась одна втулка с торчащими спицами. Веревка, стягивавшая воз, лопнула, сено развалилось по кустам.

Покалеченную телегу лошадь вытянула наверх. Второй воз — с сердитыми понуканиями, с лошадиным придушенным храпением — осторожно спустили вниз и так же осторожно, тормозя колеса колом, с передышками, вытянули из оврага, поставили рядом с разбитой телегой.

— Ты таскай наверх сено, я пойду березку подсмотрю, слегу вырублю, вместо колеса пристроим, — сказал Саша, выпрастывая из-под веревки топор.

От земли вместе с прохладной сыростью к сдержанно шумящим верхушкам поднимались синие сумерки. С каждой минутой лес становился мрачней, суровей, неуютней. Стук топора о дерево звучал в тишине вызывающе громко.

Со стволом молодой березки на плече Саша вернулся к возам. Сено из оврага было сложено кучей возле порожней телеги.

— Настя! — окликнул Саша.

В ответ из сена послышались сдавленные рыдания.

— Настя, что с тобой?

Из кучи сена торчали старенькие, со сбитыми набок каблуками сапоги Насти.

— Вот еще… Да что случилось? С чего ты?

Настя села — к платку, к выбившимся волосам пристало сено, лицо, осунувшееся, усталое, весь вид ее, в мятом пиджаке, в грубых сапогах, какой-то обездоленный, горестный.

— Делай все, да едем, — произнесла она тихо.

— Обидел тебя чем?

— Коль сам знаешь, что обидел, нечего и распытывать.

Она снова закрыла лицо руками.

— Настя…

— Что — Настя? — резко откинула она руки. — На вот, радуйся! Слезы лью! Лестно небось… Сама любого парня присушить могу, ты меня присушил… Чем только? Мало ли кругом меня увивалось…

— Настя, пойми…

Саша осторожно дотронулся до ее руки. Рука Насти, худенькая, с нежной кожей на тыльной стороне, была груба и шершава на ладони. Она схватила Сашину руку, притянула его к себе.

— По ночам снился. Покою нет… Ты уж думаешь, что бесстыдная я, бессовестная… Пристаю… А что сделаю, коль тянет? Ни к кому так не тянуло. Упал нынче под воз — сердце остановилось. Подмяла бы тебя лошадь, рядом бы легла, кажись, умирать… Заплачешь тут, коль видишь — ты в тягость, ни взгляда ласкового, ни слова человеческого…

Саша чувствовал теплоту и крепкий запах сена от Настиной одежды. К его щеке прижалась мокрая горячая щека.

— Настя, сумасшедшая!..

— Верно, сумасшедшая… Ум помутился, не могу без тебя. Хоть на время, да мой… Ледышка ты, людской радости в тебе ни на капельку…

Она прижималась, горячие губы искали его губы, сухой туман окутал мозг, цветные пятна, как оранжевые совы, поплыли в глазах… Словно издалека слышался шепот:

— Иной раз думаю: рвал бы, кости ломал, не от боли, от счастья плакала бы…

Настя замолчала, только вздрагивающие губы обжигали лицо, без слов просили, умоляли…

Распряг лошадей, не стреножив, пустил по деревне, неразвитые возы оставил у конюшни, сам, как вор, крадучись, направился к дому Игната Егоровича…

Избы сердито уставились ночными, черными, влажно поблескивающими окнами. Казалось, не спит народ, из каждого окна глядят любопытные.

Случилось позорное. Какими глазами взглянуть теперь на Катю? Какой ценой искупить вину? Не говорить, затаить, спрятать позор? Разговоры пойдут, не спрячешься… Да что там разговоры, от своей совести нет прощения!

На следующий день он столкнулся с Настей у конторы. В белой пышной кофточке, в тесно обтягивающей узкие бедра черной юбке, Настя брезгливо, как чистоплотная домашняя кошечка, перебирала модными туфельками по грязному правленческому двору.

Старик пастух из деревни Большой Лес, дед Незадачка, как всегда навеселе, увидев Настю, с пьяненьким изумлением развел руками:

— Бутончик мой сладенький! Пра слово, бутончик…

Настя проплыла мимо восхищенного старика, бросила Саше улыбку, горделивую, победную, ласковую…

А Саша вздрогнул от стыда, горя и ненависти к ней.

10

Станция Великая — бревенчатый вокзальчик с дощатой платформой — наверняка со времени своего основания не видала такого нашествия.

Вдоль дороги борт к борту стоят грузовые машины: истрепанные по дорогам полуторки, осанистые трехтонки, даже пятитонный дизель с высоко поднятым кузовом — предмет вечной зависти каждого колхозного председателя. У грузовиков к бортам из толстых вершковых досок приделаны клети… Тут же — густо пропыленные от скатов до брезентовых тентов легковые «газики», та же пыль придает нарядным «Победам» утомленный вид. Лошади, запряженные в легкие ходки, плетушки, старомодные, начавшие, быть может, свой век до коллективизации, тарантасы. Лошади просто оседланные. К ним уже из леспромхозовского поселка набежали на даровое сено козы. Повозочные хлещут их кнутами, гонят прочь. Из того же поселка появилась партия мальчишек, жадных до развлечений и пронырливых не менее коз.

Колхозные председатели стоят озабоченными кучками. Те из них, кто повидней, чей колхоз пользуется уважением, — в сторонке, на особи: рослый, с опущенными плечами Игнат Гмызин; с багровой шеей, наплывшей на ворот рубахи, Федосий Мургин; костистый, хищно вскинувший голову Максим Пятерский; молодой, в галифе, в рубахе навыпуск — ни дать ни взять красавец со старинной картинки — Костя Зайцев…

Из-под всех станционных кустов торчат головы, и в фуражках и простоволосые, рядом с ними — сапоги, а то и просто босые ноги — перематывал хозяин портянки да решил понежить на ветерке пятки.

Две большие группы женщин. Одни сидят на солнцепеке, распаренные, поскидавшие с голов на плечи платки, едва-едва перекидываются словом, другим. Вторая группа тоже на солнцепеке, но эти стоят и так громко и бойко разговаривают, что со стороны кажется — всем десятком враз торгуются о чем-то.

Молодежь из колхозов, девчата и парни, похохатывает в тени вокзала. Среди них Катя Зеленцова.

Под развесистой березой — стол. Около стола — в белых халатах зоотехник Дядькин и главный ветеринарный врач района Пермяков. Дядькина каждая хозяйка знает в Коршунове — он мастерски удаляет перерастающие зубы поросятам. Пермяков, рыжеватый, веснушчатый, нетерпелив — все время ищет в своих карманах что-то, цедит сквозь зубы:

— Экие увальни. В тартарары провалился их эшелон, что ли?

Дядькин сидит на стуле, косо стоящем на земле, спокоен, сосредоточенно, со вкусом курит, пропуская каждую затяжку сквозь заросшие волосом широкие ноздри.

Из станционных дверей вышло, сопровождая начальника в красной фуражке, районное руководство: Мансуров, Сутолоков, Зыбина…

Начальник станции, повертев торопливо своей красной фуражкой, оторвался и рысцой бросился куда-то к складам. Со всех сторон вслед ему полетели вопросы:

— Эй, хозяин! Долго нам сторожить твой порог?

— В болоте увяз их самовар.

— Свистни только — конями вытащим.

— Верно, быки сами паровоз тянут.

Начальник не отвечал, только передергивал плечами. По потному лицу видно: районное руководство довело, сердит.

— Идет, идет, ребята! — громко сказал Павел Мансуров, проходя к председателям. — Через пять минут покажется. Готовьтесь принимать.

Все зашевелились, из-под кустов стали подниматься люди. Те, что, прохлаждаясь, лежали босиком, торопливо начали обучаться.

Ни одну знаменитость не встречали так многолюдно на Великой, как встречали сегодня первую партию племенного скота.

Эшелон обещали рано утром, да вот где-то застрял… Прошли уже три товарных и один пассажирский поезд. Из последнего выскакивали люди, подбегали к ожидающим колхозникам, спрашивали:

— Молочком не торгуете?

Им отвечали:

— Обождите, вот приедет — надоим.

Провожали густым смехом.

Наконец-то…

Вслед за отдувающимся паровозом потянулись длинные пульмановские вагоны. От головы к хвосту по телу эшелона прошла крупная дрожь, залязгали буфера. Эшелон остановился. Из приотодвинутых дверей каждого вагона выглядывали люди — больше женщины.

Неизвестно откуда, похоже вынырнул из-под колес, появился юркий чернявый человечек в картузе небеленого полотна и в такой же гимнастерке, изрядно затертой в дороге. Он перебросился несколькими словами с Мансуровым и Сутолоковым, затем, прижимая под мышкой полевую сумку, дрыгающей походочкой пошел к столу под березой.

Колхозники, председатели толпились у вагонов, заглядывали в пахнущую навозом, сеном, молоком темноту дверей, заводили разговоры с сопровождающими.

— Издалеча к нам?

— Из Коми…

— Вот те раз, с севера коров везут.

— Что ж, коль вы своими обеднели.

— Там колхозы так скотом богаты, что ли?

— Нет, тут все из совхозов да пригородных хозяйств.

— Жаль расставаться, поди?

— Чего там жаль… Нам кормить не легко, всё больше на привозном, у вас здесь сено свое…

— Свое-то свое, да не густо его. Чай, привередлива ваша скотинка, абы чего не жрет?

— Что там привередлива… Рацион обычный.

— Наш рацион: летом по травке моцион, а зимой соломка под нос, добро бы овсяной, а то и ржаная идет.

— Для таких заставят завести рационы — не простая порода.

— То-то и оно…

Открыли первый вагон, установили настил. Коровы, измученные долгим переездом в качающихся вагонах, ошеломленные ярким солнцем, многолюдней, покорно выходили на свет, сразу же останавливались, пьяно пошатываясь. В их больших, тоскливых и покорных глазах лихорадочными тенями отражалась обступившая беспокойная толпа людей.

Игнат Гмызин пробил плечом тесную стену народа, встал впереди, широко расставив ноги, засунув руки в карманы. Лицо его было насупленным и холодным, маленькие глаза сузились, взгляд их стал острым, щупающим.

— Так, так, — бормотал он, — широкая кость, много мяса нарастет… Похудали в дороге…

Его толкали в бока женщины, громко переговаривались, оценивали коров уже по-своему.

— Матушки мои, родимушки! Вот это вымечко! Что твоя торба.

— Пустое теперь, а как нальется… Ведро, коль не больше.

— Вы на животы гляньте — на последях словно бы…

— В этакие пучины сколь корма войдет. Съедят они нас живьем, голубчики!

— Тебя съешь — подавишься.

— У-y, ирод! Нашел время зубы скалить.

На лицах женщин, потных, серьезных и в то же время возбужденных, чувствовалась растерянность и потаенный страх. Какая крестьянская душа, тем более бабья, останется спокойной при виде коров? Еще каких коров — широкие спины чуть-чуть прогнуты, бока раздуты вширь, меж угловатыми крестцами и животом у каждой впалое место — дорога еще сказывалась. У всех вымя висит мягкими тяжелыми складками — недавно доены. Да кто понимает не разумом — душой, в кровь от прабабок и прадедов въевшейся любовью к скотине, сразу увидит: это — богатство! Но оно-то и пугает… Местную пеструху можно выгнать с утра на выпас, вспомнить к вечеру и подоить. Сама себе найдет, чем набить брюхо. Этаких ли барынь держать на пеструхиных харчах?..

— К ветеринарам ведите! Чего задерживаете? Еще насмотритесь, — раздались голоса.

— И то… За простой вагонов, верно, платить придется…

Люди зашевелились, большинство бросилось к вагонам, часть пошла отводить в сторону коров.

Через два часа у тихой станции Великой шевелилось, мычало тесное стадо — вскидывались рогатые головы; уже деловито, по-хозяйски раздавались женские голоса:

— Марья! Марья! Эту сивую заверни! Ишь домой захотелось…

— Далеко дом, голубушка, далеко! Иди-ко, иди!

Разгружали последние вагоны.

В маленьком станционном буфете были выпиты все запасы воды, на полках остались только коробки дорогих папирос — «Северная Пальмира», «Герцеговина флор» — да шоколадные плитки.

К неудовольствию начальника станции, неподалеку от приземистой водокачки был разложен костер, варилось артельное ведро картошки.

С восторженным визгом носились ребятишки, козы ныряли в гущу коровьего стада…

Мычание коров, гул людских голосов, путающийся в ветвях пристанционных деревьев дым костра, легкий запах гари, резкий — навоза и пота животных… Казалось, на станции Великой задержалось великое становище кочевников, здесь оно собирает свою силу, чтобы двинуться дальше.

Павел Мансуров не мог усидеть на месте. От ветеринаров бежал к вагонам, сам хватал коров за рога, осторожно сводил по шатким доскам, от вагонов срывался и бежал искать Игната, весело спрашивал:

— Ну, как? Прицелился?.. Присматривайся, присматривайся, лучших коров тебе…

Но Игнат Гмызин не мог оторваться от огромного белого быка, похлопывал его по бокам, оглаживал, ногтем отколупывал грязь и навоз, приставший к шерсти. У быка, где вагонная грязь и железнодорожная сажа не тронули тело, под белой шерстью просвечивала розовая кожа, на шее, груди, коротких ногах перекатывались толстые каменные мышцы. Этот бык должен был попасть в колхоз «Труженик», и с Игнатом в эти минуты разговаривать не стоило, он отвечал лишь «да» или «нет». Бык, выворачивая кровавый белок, косил глазом на будущего хозяина, зло рыл копытом землю, гнул неподатливую толстую шею, собирал кожу в мелкие складки. В его розовом, нежнее детской кожицы, носу висело массивное железное кольцо; от кольца, обвивая ствол дерева, тянулась цепь.

Назад Дальше