Давным-давно Коршунове потеряло свою прежнюю славу и как-то не приобрело новой. Такое же волостное село Шумаково за это время выросло, стало хоть и маленьким, но городом. Около него выстроен лесокомбинат. А вовсе неприметная прежде деревня Пташинки (в сторону от Шумакова) стала узловой железнодорожной станцией. Коршуново же осталось всего-навсего центром сельскохозяйственного района, самого неприметного среди всех районов области.
По утрам в Коршунове с первым грузовиком, поднимающим пыль на шоссе, голосили петухи. Кривой на один глаз пастух дед Емельян, покрикивая на коров и хозяек, собирал стадо. Днем около районного Дома культуры козы объедали афиши, извещавшие коршуновское население о новой кинокартине. По вечерам на дощатой площадке в роще играл доброволец баянист, молодежь танцевала или же парочками искала темные закоулки. Жители же более почтенного возраста — бухгалтеры, делопроизводители, заведующие райторгами, райтопами, райфо и прочие — засучив рукава нательных рубах, трудились в поте лица — окучивали картошку.
Незнакомых в селе не было. Каждый из жителей знал всех, все знали его. Если у Марьи Филипповны, что живет на южном конце села, коза «от неуемного характера» ломала себе ногу или же поросенок разрывал грядки с морковью, то эти события сразу становились известными на северном конце Авдотье Поликарповне.
Вообще жили тихо, мирно, по-соседски, слушали последние известия, любили поговорить друг с другом о чем-нибудь далеком, например, о водородной бомбе или же об отставке Мосаддыка.
Павел Мансуров жизнь свою прожил беспокойно. Офицером поколесил по Европе — был в Будапеште, Праге, Вене. Случалось, как говорится, смотреть и смерти в глаза. Впрочем, этим в наше время никого не удивишь.
Коршуновский район был родиной его жены. Он приехал с ней сюда после демобилизации.
В райкоме никто лучше его не мог провести семинар о прибавочной стоимости. Даже покойный Комелев немного побаивался начитанного завотделом пропаганды.
Коршуновская жизнь была для Мансурова тяжела: тихо, сонно, даже чрезвычайные происшествия, вызывающие бесконечные разговоры и пересуды, как-то очень обыденны — в райпотребсоюзе раскрыли растрату, пять человек попало под суд; на перестройку Дома культуры отпущено около ста тысяч, будет пристроено крыло — новый кинозал с буфетом.
И работа Павла не радовала. Кажется, агитация и пропаганда — лекции, политическая учеба, выступление самодеятельности — дело живое, но вокруг этого был какой-то бумажный круговорот: тематические планы, инструкции по культурно-массовым мероприятиям, инструкции по семинарам — от одних названий мозг сохнет. А пособия? Что может быть скучнее «Блокнота агитатора», этой универсальной шпаргалки всех районных пропагандистов.
Сидя в своем кабинете перед дешевым плексигласовым чернильным прибором, Павел часто думал: «Где-то люди строят каналы, электростанции на миллионы киловатт… Живут! А тут в прошлом месяце — отчет о работе семинаров, в этом — отчет о работе лекторской группы. Никуда не уйдешь».
Павел был твердо убежден, что только одно может изменить его жизнь: оставить Коршуново, уехать — в Заполярье, на целинные земли, куда-нибудь подальше.
И вот случилось неожиданное. Павел Мансуров продолжал жить в селе, работал на прежнем месте, но уже не испытывал тягостной скуки. Тишина и безмятежный покой села перестали его удручать.
За три года работы в Коршуновском районе он много видел разных оплошностей, подчас грубых ошибок. Почему-то казалось, что не он, а кто-то другой, всесильный, должен заметить эти беспорядки, исправить, наладить, перетряхнуть жизнь коршуновцев. Он ждал этого, иногда ворчал: «И чего только смотрят
10
Саша целую неделю не показывался дома. За два дня он научился управлять пароконной косилкой; голый по пояс, в кепке, натянутой на самый нос, разъезжал по лугам. Обгорел на солнце, руки покрылись черными ссадинами (косилка была старенькая, частенько приходилось возиться с ней), перестал краснеть, когда раменские девчата, устраиваясь обедать, кричали ему:
— Сашенька! Солнышко! Иди к нам в копешки. Охотка поиграть со свеженьким!
Саша жил и столовался у Игната Егоровича. Галина Анисимовна, жена председателя, поила Сашу парным молоком, кормила запеченными в пироги лещами. Спал он в сарае, рядом с копной свежего сена, прямо на полу раскинув твердый тюфячок. По утрам его будили куры. Всегда казалось, что лег минуту назад, не выспался. Вскакивал, накидывал на голые плечи пиджак, бежал по обжигающей босые ноги росяной траве за деревню, к речке.
Желтый обрыв берега весь источен ласточкиными гнездами. Под ним узкая речонка вливается в широкий бочаг. Быстрая, суетливая, шевелящая беспокойно хвостец и осоку, сдвигающая с места на место песчаные наносы, вода здесь, в бочаге, отдыхает, отсыпается, чтобы снова неутомимо бежать дальше. Это Лешачий омут. Днем, даже под бьющим в упор солнцем, вода тут черная, без просвета. Под самым берегом двухсаженные шесты не достают дна.
По утрам весь омут покрыт туманом. Туман настолько плотен, что сверху кажется — в широкую чашу Лешачьего омута до половины налито снятое синее молоко. С разбегу бросаешься вниз. Сначала головой пробиваешь туман и только потом попадаешь в воду. Вынырнешь — и, словно в сказке, другой мир: не видно берегов, не видно неба, только льются сверху рассеянные солнечные лучи, таинственные, нездешние. А вода теплая, за ночь не успевает остынуть. Зато когда вылезешь, пачкая коленки о глинистый берег, грудь сдавливает от холода, мокрое тело дымится.
За столом, у самовара, Сашу ждет Игнат Егорович. Чай обжигает горло, а Игнат Егорович не торопясь рассуждает с Сашей, почему на заливном клине Овчинниковского луга в этом году из рук вон плохая трава.
— Я так думаю: водичка вымывает питательные вещества. Навозом бы надо подкармливать.
После чая Саша бежит через деревню к конюшне. Там его вместе с конюхом Лукой, стариком с темной и тусклой, как прокаленный бок печного горшка, лысиной, ждут две лошади — вислогубая, только в упряжке сбрасывающая сонливость Люська и большой сластена, ласковый за сахар, гнедой низкорослый меринок со странной кличкой «Пятак».
Хорошо так жить. Работай, уставай, высыпайся, знай — будет выдача на трудодни и тебя не обделят, отвезешь кое-что матери.
Но эту жизнь оборвал Игнат Егорович.
— Пора, парень, в институт готовиться. Съезди домой, побудь там денек-другой, захвати учебники — да обратно. Днем работать, вечерами вместе сидеть будем. С непривычки, знаю, трудненько, да что ж поделаешь. Ребячье житье кончилось, взрослая пора начинается.
И Саша поехал домой…
Ленка бросилась с порога на шею: «Саша приехал!» Мать, прикрикнув: «Не висни! Не дадут человеку опомниться…», сморкаясь в платок, сдерживая вздохи, сразу же загремела посудой. Старшая сестренка, Верка, побежала к соседям занимать дрожжи. Даже отца так не встречали из командировок: его приезды и отъезды были привычны. А тут новый хозяин, глава семьи, приезжает первый раз.
И Саша вел себя достойно — потрепал Ленку по волосам, умываясь, с суровой лаской бросил матери: «Особо-то не хлопочи», спокойно выслушал от нее жалобы — подсвинок переборку раскачал, соседи сложили поленницу, она развалилась, сломала изгородь, а исправить не думают… «Нет отца-то, обижай всяк, кому не лень…»
Саша достал топор, пилу, молоток и вышел во двор. Укрепил переборку в хлевушке, поправил изгородь, переклад наново соседскую поленницу, начал перекладывать свою… При этом сурово хмурился, делал вид, что не замечает, как на крыльцо их дома заворачивают знакомые женщины. Мать выходит к ним, слушает с размякшим лицом, кивает радостно. Уж известно, что нашептывают: «Удачливая… Не обижена сынком… Хозяйственный…» Стоит ли обращать на них внимание?
Вечером к Саше пришла гостья.
— Здравствуй, Саша! Давно тебя я не видела.
Прямо через низенький заборчик, едва коснувшись его руками, перемахнула Катя Зеленцова и, упруго ступая высокими каблуками туфель по замусоренному щепками двору, приблизилась, протянула руку.
— Поговорить нам нужно.
Саша не торопясь вытер о штаны свои испачканные смолой руки, поздоровался.
Они присели на скамеечку у крыльца.
За много лет до революции в село Коршуново был сослан на поселение один человек — то ли грек, то ли армянин. Одни говорили: возил сукно из Турции, на том и попался, другие уверяли — не сукно, а запретные книжки… Но так или иначе, новый коршуновский житель ни политикой, ни чем-либо другим запретным больше не занимался. Он поставил бревенчатую избу, где в мороз углы обрастали инеем, взял себе в жены девку из ближайшей деревни, работящую и бедную (кто ж из дома с достатком пойдет за нищего поселенца), пахал землю, наловчился под конец жизни катать валенки, любые, на заказ, — хоть чесанки по ноге чулочком, хоть грубые, на три года без подшива, — наплодил детей и был мирно похоронен на старом коршуновском погосте. Катя по матери шла от этого поселенца. Еще в школе среди шевелюр цвета ржаной соломы, серых глаз, курносых лиц, всего обычного, что вырастает под скупым северным солнышком, она выделялась нездешней броской красотой — эллинка среди коршуновцев.
Густые черные волосы зачесаны назад, открывают небольшой чистый лоб, брови ровные, жесткие, иссиня лоснятся, темный пушок пробегает над переносицей, соединяет их, глаза из-под ресниц влажно блестят, нос с горбинкой, с резко вырезанными ноздрями. Она последнее время немного пугала Сашу.
— Мы в райкоме комсомола посоветовались и решили предложить тебе — работай у нас. Пока будешь заведовать учетом, потом на пионерские дела перебросим…
Катя покровительственно взглянула на Сашу, но тот был равнодушен, даже чуть-чуть нахмурился.
В эту минуту Саша представил себе: что, если бы Игнат Егорович слышал их разговор? Уж сказал бы непременно: «Вылупиться не успел, а уж бросился на заведование».
— Подумай, какие у тебя впереди перспективы, — продолжала не торопясь Катя. — От комсомольской работы прямой путь на партийную. Помнишь Женю Волошину? Она мне комсомольский билет вручала, а теперь в обкоме партии ведущим отделом заведует… Не понимаю, чего ты молчишь. Ведь нет же более благородного, более высокого дела, как служить партии.
— Высокое дело? Это верно… — неохотно заговорил Саша. — Только ты сама портишь его.
— Я тебя не понимаю.
Катя была старше Саши только на год, но считала себя намного взрослее всех своих сверстников. В школе — бессменный секретарь комсомольской организации. Если нужно было от молодежи выступить на торжественном заседании, назначали всегда ее. Сразу же после школы пригласили работать в райкоме комсомола, и не каким-нибудь заведующим учетом, а инструктором. Наверняка ей быть одним из комсомольских секретарей. Не каждому-то так доверяют… А Саша — вчерашний школьник. Вот он сидит, упрямо опустив голову, видна ложбинка на шее, в ней светлая косица волос.
— Не понимаю тебя… — В голосе Кати слышался добрый, снисходительный упрек, словно хочет сказать: «А ну, ну, скажи — почему упрямишься?»
— Что тут не понимать? Говоришь — высокое дело, а предлагаешь его мне, непроверенному человеку.
Катя рассыпалась веселым мелким смехом.
— Милый ты мой Сашенька! Да какой же ты непроверенный! У тебя и проверять нечего. Вот ты весь как на ладони: за границей не бывал, связей — даже с девочками — не имел. Не-про-ве-рен-ный!
Саша фыркнул осуждающе.
— Ответила!.. Привыкла мерять анкетой: был ли за границей, имел ли связи?.. Я пять дней назад узнал только, как в косилку лошадей запрягают. Где уж там проверенный! И такого сразу заведовать чем-то.
— Да ты с занозой. Вот не ожидала, — с прежней снисходительностью протянула Катя, но блестящие глаза с любопытством, скрытым интересом разглядывали Сашу. У него из распахнутого ворота мятой рубашки виднелась ключица, мальчишечья, трогательная, но тонкие губы твердо сжаты, взгляд больших светлых глаз открыто прям, смущает… Вот и не заметила, как изменился, — серьезный растет мужчина.
Снисходительный тон и пристальное разглядывание задели Сашу. Он заговорил резко:
— Ты вот станешь секретарем райкома комсомола, пойдешь на курсы — поставят заведующим отделом в райкоме партии, может, до партийного секретаря дорастешь… А такой, как Игнат Егорович Гмызин, есть председатель и останется им. Он-то свой колхоз уж будет знать. Тебе придется ему советы разные давать, учить его, а что ты ему посоветуешь, если даже лошадь толком запрячь не умеешь?..
— Не хочешь так не хочешь, — решительно произнесла она. — Твоя добрая воля. Давай об этом говорить не будем.
— Верно, не будем, — согласился Саша.
Но говорить им было больше не о чем.
Чистый, как мед, закат потускнел. Куча тесу днем среди поленниц, бочек для поливки огорода, половиков, развешанных на изгороди, была незаметна. Сейчас, в вечернем прохладном воздухе, она объявила о себе всему двору — смолисто запахла.
Исподтишка разглядывая Катю, Саша вспомнил один случай.
Как-то возле школы играли в лапту. Звонок на урок оборвал игру. Все бросились к школьному крыльцу самым близким путем — через выбитую дыру в ограде, ребята впереди, девчата, смеясь и тараторя, сзади. Саша, последний из ребят, уселся в лазе, закрыл собой проход.
— Не пущу! Кругом обежите.
Девчата толкнули его раз-другой в спину, потоптались, кинули без обиды «дурак!» и побежали в обход. Вдруг затылком, всей спиной Саша почувствовал — к нему подходит Катя. Остановилась, помолчала, приказала: