- Да он с ума сошел! - воскликнула Тильда так громко, что по коридору раскатилось эхо. - Он совсем перестал спать, я же вижу, потому что и сама не могу спать. Ни с кем не разговаривает, завел какие-то секреты. И мне все наврал. Пусть только выйдет! - крикнула она, повернувшись к его двери. - Я все выложу ему.
Появился Бальрих. Несколько женщин, спускавшихся и поднимавшихся по лестнице, остановились на ступеньках. Среди них была и Польстерша.
- Что ж, Тильда правду говорит, - обратилась она к ним. - Он наплел ей про какую-то машину, будто занят ее усовершенствованием. Но мы обшарили всю его комнату...
Бальрих накинулся на нее, - да как она смела? Но она - заявила, что имеет на то полное право - и Тильда тоже.
- Коли человек спятил, надо же узнать, в чем дело.
Свидетельницы этой сцены согласились с ней. Конечно, она имеет право. Только это все же дело семьи.
- Динкль должен навести порядок...
- Ладно, - сказал Бальрих, - мы пойдем к Динклю. Я и Тильда. А вас это не касается.
Женщины притихли, только Польстерша никак не унималась. Бальриху было стыдно перед Гансом. Да, видно, объяснения с семьей не миновать. Но для этого необходим и Геллерт.
- Ганс, - решительно сказал он. - Я сделал за тебя твой урок, а ты сейчас же раздобудь мне старика Геллерта.
Ганс стрелой вылетел из комнаты. Бальрих, Тильда и Польстерша в глубоком молчании пустились в путь по бесконечным темным лестницам, без ковровых дорожек, по коридорам с сотнями дверей, унылым, как в больнице, с окнами без занавесей, за которыми стоял хмурый зимний рассвет, такой же безрадостный, как жизнь бедняков. "Вот она, наша участь", - думал Бальрих, которого оторвали от учебника греческого языка.
Дойдя до площадки, где жили Динкли, он увидел открытую дверь и выбежавшую из комнаты Малли.
- Нет, я все брошу! Не могу я так жить! - визжала она и чуть не сшибла с ног Польстершу, которая тоже взвизгнула. Бальрих пытался задержать Малли, но она вырывалась изо всех сил и продолжала кричать, что все бросит. Когда она, наконец, замолчала, из комнаты донеслась ругань Динкля и детский рев.
- Почему ты держишь меня? - всхлипывала Малли. Бальрих показал на окно, за которым серело тусклое утро.
- Броситься в окно и то лучше! - стонала она. Тогда Бальрих спросил:
- Динкль обижает тебя? - И в голосе его прозвучала угроза.
Но она схватила брата за руку и умоляюще заговорила:
- Динкль не виноват! И дети тоже, хотя они и замучили меня.
- Тогда пойдем, так продолжаться не может. - И он повел ее домой.
Динкль шлепал ребенка. На полу посреди комнаты стоял грязный таз для умывания.
- Вот так начинается день, - сказал Динкль. И когда на минуту наступила тишина, послышалось блаженное чмоканье ребенка, который, лежа на комоде, шевелил ручонками.
Малли вынесла умывальный таз, затем с помощью Польстерши принялась одевать и причесывать детей. Динкль, будучи не в духе после этой сцены, сердито напустился на шурина.
- А-а, господин Бальрих? Наконец-то удостоили нас своим присутствием. Скажите, какой скрытный? Разбогатели, да? Зарабатываете денежки, как Яунер?
Бальрих чуть не вспылил, но сдержался.
- Скоро ты сам поймешь, Динкль, какой ты дуралей.
- А ты, - вскипел Динкль, - зубришь латынь, как буржуй. Поэтому и Тильду не знаю до чего довел, негодяй. - И он указал на Тильду, которая стояла тут же, закрыв лицо передником. - Дядя Геллерт рассказал нам кое-что про тебя.
- Вот пусть он и скажет это вам, - громко заявил Бальрих, обращаясь к старику маляру, стоявшему в дверях.
Тот хотел было тут же повернуть назад, но Ганс втолкнул его в комнату. Затем барчук повел носом, но в комнате пахло только что вставшими с постели людьми, а не той, кого искал его взгляд. Все же Лени, наконец, вышла из своей конуры. И Ганс Бук, расталкивая всех, устремился к ней.
Старик Геллерт сделал вид, что знать ничего не знает; он прикинулся глухим. Но вдруг рассвирепел и со всей яростью неопохмелившегося пропойцы заорал:
- Довольно молчать! Этот жулик обманывает меня! - Но так как Бальрих хранил спокойствие, старик стал всех призывать в свидетели. - Пусть сознается сейчас же, он стоит перед своим судьей! Намекал я тебе когда-нибудь на одно старое письмо, где сказано, что Гаузенфельд принадлежит мне?
Бальрих загадочно усмехнулся.
- Слушай, - сказал он, - я даже раздобыл это письмо, но в нем нет ничего того, о чем ты говоришь.
Тут старик затрясся. Руки и ноги заходили у него ходуном, он стал кричать, что Бальрих продал письмо, а денежки прикарманил.
- Я подстерегаю его, а он увиливает или отделывается пустыми словами.
- Потому, что об этом деле говорить не так просто, - отозвался Бальрих. - А письмо - вот оно. - И он протянул старику листок.
Все тотчас принялись читать: и Динкль, державший письмо перед собой, и Геллерт, который тянул его к себе, и Малли с грудным младенцем на руках, и Тильда, утиравшая слезы, и Польстерша, шевелившая губами, и самый старший из детей - он примостился на стуле возле них. Тут же стояли, вытягивая шею, и остальные ребята, удивленные вдруг наступившей тишиной. Вошли на цыпочках оба младших брата Бальриха, следом за ними прибрел старик Динкль с жестяной кружкой, в которую ему наливали кофе. Они тоже примкнули к группе, читающей письмо.
Один Бальрих слышал шепот и тихую возню за перегородкой. Это Лени выталкивала Ганса.
Динкль, дочитав, спросил:
- А нам-то что до этого письма?
- Оно всем нам принесет богатство, - ответил Бальрих.
Тогда они еще раз прочитали письмо, неподвижные, в торжественном молчании.
Геллерт первый нарушил его.
- Коли он продал мои права, что же делать мне, старику?
- Да, ты стар, - согласился Бальрих твердо и снисходительно, - и ты беззащитен, и все вы беззащитны. Поэтому я взялся за это дело. Взялся за ученье и буду учиться, покуда не изучу право. Тогда я добьюсь своего.
Так стоял он среди них, и бледный свет раннего утра падал на это широкое лицо; все смотрели на него молча, стараясь понять происходящее. Вдруг Геллерт опять завопил:
- А какой прок мне от твоего ученья! Я стар, и мне нужны деньги. Сейчас же выкладывай мои денежки - и все тут!
Но Динкль приказал ему замолчать. Потом перевел дыхание и обратился к Бальриху:
- Много может пройти времени, пока мы добьемся своих прав. Кто знает, доживем ли? Но наши дети, они-то хоть увидят лучшую жизнь?
Бальрих посмотрел ему в глаза, затем медленно перевел взгляд с одного на другого. Никто не проронил ни слова. Тогда заключил он с ними безмолвный договор. Бальрих взял младенца из рук Малли и показал им.
- Клянусь его жизнью, - заявил он.
Снова наступило молчание. Потом кто-то закашлялся, и все стали собираться на фабрику. Бальрих, стоя, пропустил их мимо. Подошла Тильда и строго, как монахиня, сказала:
- Я буду ждать тебя. Теперь я знаю, что ты вернешься.
Польстерша, которая оставалась дома, приказала детям идти вперед. А брата Динкля робко спросила, достанется ли и ей что-нибудь.
- Неизвестно, все будет сделано по закону, - деловито ответил Динкль. Если ты будешь настаивать, нам придется судиться.
Тут из глубины комнаты послышались еще два голоса. Сперва настойчивый голос Ганса:
- Я знаю, что ты задумала. Не делай этого, не делай! Только один человек на свете любит тебя, это я.
Но Лени презрительно ответила, что это каждый может сказать.
- Сказать - да, но сделать? И я раньше хотел только получить от тебя удовольствие. Я был преступником! А теперь хочу трудиться ради тебя, уехать отсюда и сам зарабатывать себе на хлеб. Уехать сейчас же. Я хочу стать таким, как вы, и всю жизнь работать. Я люблю не только тебя, но всех вас. И с горячей мольбой добавил: - Лени, услышь меня, не всякий скажет тебе такие слова.
- Зачем? - ответила Лени, и Бальрих впервые почувствовал, как она раздражена. - Это протянется слишком долго. Так же долго, как...
Бальрих обомлел. Он понял, что она имела в виду, и украдкой выскользнул за дверь. Но вдруг кто-то из-за спины схватил его руку, и не успел он опомниться, как чьи-то губы прижались к ней. Обернувшись, Бальрих увидел седой узел волос на голове Малли и ее смиренно склоненную спину. Он поднял сестру.
- Сегодня мне уже незачем молиться, - проговорила она бескровными губами и заспешила прочь, топая своими мужскими ботинками и оправляя юбку, обтягивавшую ее костлявые бедра. Ушел и Бальрих, опустив голову, впервые ощущая бремя взятой на себя ответственности, и все же чувствуя прилив новых сил. Он думал: "Теперь все помогут мне, я добьюсь своего. И Лени еще поверит в меня".
Незаметно прошла зима. Однажды, в весеннюю ночь, сидя полураздетый в душной комнате, он распахнул окно и высунулся наружу, чтобы подышать свежим воздухом, а потом снова взяться за книги. Сквозь тонкие стены и раскрытые окна на него со всех сторон веяло дыхание спящего дома. Вот донеслось ругательство, вот кто-то вскрикнул во сне, и тут же ему почудился предсмертный стон, а следом за ним крик новорожденного. Он слышал все эти звуки и раньше, но воспринимал тогда по-другому. Теперь они, казалось, уже не говорили о том, что эта суровая жизнь беспросветна. Пусть люди спят или страдают - он бодрствует и думает о них.
Он блаженно потянулся. Все это - товарищи, близкие, все - свои. Сегодня они, как и он, бедны, но наступит день, и с его помощью они станут богаты. Он видит, как на вилле "Вершина" чуть шевелятся гирлянды роз... Вдруг лицо его омрачилось, он задумался. Было время, когда он заботился только о себе, о своих правах; тогда ему хотелось немедленно овладеть богатством и насладиться им. Но сейчас сердце напомнило ему о ней, о Лени, о самом дорогом для него существе. А разве другие менее заслуживали любви, богатства и свободы? Правда, не все они добры, не все чутки я благородны. Но только богатство даст им утонченность, благородство и доброту. Порой они озлоблены друг против друга, как озлоблены против них богачи, которых деньги ожесточают, - однако угнетенные не ладят между собой оттого, что страдают. Они борются за существование и сами не знают, куда их приведет борьба. Ни у одного из них еще не пробудилось сознание.
Но ведь разум подсказывает каждому, что у всех одинаковые права. У нас отняли средства производства, нас ограбили, поработили тело и душу. Мы обездолены и нищи. Но мы должны лишить их богатства, и пусть будет нашим земное счастье, как была нашей земная юдоль... Да, и мы вынуждены творить несправедливость, так как наша жизнь построена на несправедливости. Ведь источником Геслингова богатства послужили жалкие гроши, когда-то принадлежавшие одному из нас. А тот, от чьего имени мы предстанем перед Геслингом, приобрел их постыдным способом. Мы, его наследники, ничуть не справедливее того эксплуататора; однако мы должны стать справедливее.
"Как это сделать? Уравнять ли заработки и доходы? Упразднить ли предпринимателя? Но ведь я уже сегодня знаю больше других, поэтому могу и должен получать больше. Чем же я отплачу им?" - настойчиво вопрошал он некий представший ему смутный образ, имя которому было - Равенство.
Когда раздался скрип ворот, как обычно по утрам, Бальрих с изумлением вернулся к действительности: стоял белый день, доносился воскресный звон колоколов. Сколько же времени пропало даром! Но, сам того не ведая, он в эту ночь совершил еще один шаг на трудном пути познания: он "думал, не зная о том, что думает".
Был праздник, и Бальрих, выйдя побродить, увидел адвоката Бука, который прохаживался по луговине.
- Гуляете? - спросил толстяк. - Хорошо бы вам пройтись на виллу "Вершина", а мне в такое утро покинуть ее.
- Я не пойду туда, - проронил Бальрих.
- Не хотите? Она кажется вам слишком ослепительной, от нее веет слишком большой беспечностью и счастьем? Или это чересчур обманчивое счастье? А что мы были бы за люди, если бы не чувствовали стыда в такое воскресное утро?
- Настанет время, когда нам всем в такое утро уже нечего будет стыдиться, - сказал Бальрих.
- Весенний день и вилла "Вершина", - продолжал адвокат и пристальным, долгим взором посмотрел Бальриху в лицо, - может быть, они и в самом деле созданы для вас...
Пройдя между домов рабочих, они вышли на пустырь.
- Итак, весь ваш годами накопленный запас умственных сил вы решили использовать сразу. Вы - богатырь!
- Все это слова, - ответил Бальрих. - Я переутомлен.
- Вижу, - тут же согласился Бук.
- Но это только ваша вина, - снова продолжал рабочий, - вы лишили нас образования, чтобы мы оставались рабами. Придет время, когда работники физического труда - все люди будут уже с детства приобщаться к культуре. Тогда и у фабричного станка и за письменным столом человек будет в несколько часов создавать то, на что сейчас нужны долгие годы.