Сплошные прелести - Моэм Уильям Сомерсет 14 стр.


Оглядываясь в прошлое, я не перестаю удивляться, как это мне пришлось узнать от других такую очевидность. Когда мы познакомились, мне в голову не приходил вопрос, красивая она или нет, а потом, снова встретившись через пять лет, я впервые отметил, но без особого удивления, что она хороша собой. Я счел это в порядке вещей, как солнце над Северным морем или башни Теркенберийского собора. Я поражался, слыша речи о красоте Рози; когда расхваливали Эдварду ее внешность, взгляд его ненадолго останавливался на жене, а я вглядывался вслед за ним. Лайонел Хильер был художник и попросил, чтобы она ему позировала. Когда он рассказывал, что видит в ней и какую задумал картину, я тупо его выслушивал, недоумевая и конфузясь. Гарри Ретфорд, будучи знаком с известнейшим тогдашним фотографом, с трудом договорился сводить к нему Рози. Субботой позже появились пробные отпечатки, и мы все стали их разглядывать. Никогда прежде я не видел Рози в вечернем туалете. На ней было белое атласное платье со шлейфом, буфами на рукавах, с глубоким вырезом; причесана она была тщательней обычного и вообще мало походила на рослую молодую женщину, которую я когда-то встретил на Джой-лейн в шляпке и в крахмальной блузке. Но Лайонел Хильер недовольно отбрасывал фотографию за фотографией.

— Чушь! Что может фото сказать о Рози? Она вся — в колорите. — Он обернулся к ней. — Рози, знаешь ли ты, что твой колорит — самое величайшее чудо века?

Она глянула на него и ничего не ответила, только на крупных ярких губах появилась та самая по-детски озорная улыбка.

— Если мне хоть как-то удастся схватить этот колорит, моя жизнь обеспечена, — произнес он. — Все жены богатых биржевиков будут на коленях умолять, чтобы я нарисовал их так же, как тебя.

Вскоре я узнал, что Рози ему позирует, но, когда, в жизни не видавши мастерской художника, попросил разрешения зайти посмотреть, как подвигается картина, Хильер ответил, что показывать еще рано. Немного выше среднего роста, поджарый, с гривой черных волос, пышными усами и бородкой клинышком, увлекавшийся широкополыми сомбреро и испанскими пелеринами, он в свои тридцать пять лет выглядел цветущим, напоминая вандейковский портрет, в котором утонченность заменена добродушием. Долго прожив в Париже, он с восхищением говорил о неведомых художниках — Моне, Сислее, Ренуаре, а с отвращением — о сэре Фредерике Литоне, Альма-Тадеме и Дж. Ф. Уотсе, которые нас покоряли до глубины души. Я часто подумываю, как-то он теперь. Проведя несколько лет в попытках пробить себе дорогу в Лондоне, он потерпел, по-видимому, неудачу и удалился во Флоренцию. Поговаривали, будто он открыл там художественную школу, но попав много позже туда, я стал расспрашивать, и не нашлось никого, кто бы слышал о нем. По-моему, у него был недюжинный талант: даже теперь я вживе помню тот портрет Рози Дрифилд. Интересно, что стало с этим портретом, погиб он или засунут лицом к стене на чердак старьевщика в Челси? Хотелось бы думать, что он по крайней мере попал в какую-нибудь провинциальную галерею.

Когда я наконец получил разрешение прийти, то не заставил себя долго ждать. Мастерская Хильера находилась среди прочих на Фулхэм-род, на задах магазинов, в нее вел темный вонючий коридор. Было воскресенье, ясный мартовский день, и я отправился с Винсент-сквер пешком по пустынным улицам. Хильер жил в своей мастерской; там стояла большая тахта, на которой он спал, а в боковой комнатушке готовил завтрак, мыл кисти и, надеюсь, мылся сам.

Я пришел, когда Рози была еще в платье, в котором позировала. Оба пили чай. Хильер открыл мне дверь и, взяв за руку, подвел к большому полотну.

— Вот она, — сказал он.

Он нарисовал Рози во весь рост, почти в натуральную величину, в белом шелковом вечернем платье. Картина не была похожа на привычные академические портреты. Не зная, что сказать, я произнес первые пришедшие в голову слова:

— Когда она будет закончена?

— Она закончена, — отвечал он.

Я чуть не сгорел от стыда. Счел себя совершенным профаном. Тогда я не приобрел еще тех навыков изображать восхищение, которые позволяют компетентно судить о произведениях современных художников. Может быть, уместно дать здесь краткую инструкцию, которая позволит любителям живописи судить к удовольствию художников о самых извращенных проявлениях творческого инстинкта. Выдохнув «ну и ну!», вы засвидетельствуете силу неуклонного реалиста, «до чего искренне» скроет ваше смущение перед раскрашенной фотографией вдовы олдермена, присвистнув, вы выразите восхищение постимпрессионистом, «жуть как любопытно» — так можно высказаться о кубисте, «о!» — если сражен наповал, «а!» — если перехватит дыхание.

— До чего похоже, — вот единственное, что я смог уклончиво сказать.

— Не так похоже на конфетную коробку, как вам бы хотелось, — сказал Хильер.

— По-моему, до того удачно, — поспешно ответил я в свою защиту. — Вы отдадите ее в Академию?

— Не дай бог. Лучше на барахолку.

Я глядел то на картину, то на Рози; то на Рози, то на картину.

— Стань в позу, Рози, — сказал Хильер. — Пусть приглядится.

Она вышла на мостки для натурщиков. Я стал сравнивать ее и картину. Во мне зашевелилось любопытное чувство: будто кто-то тихо проник в мое сердце острым ножом, было больно, но удивительно приятно; и я вдруг почувствовал дрожь в коленях. Теперь мне трудно сказать, вспоминаю я Рози во плоти или на портрете. Но видится она мне не в шляпке и блузке, как при первом знакомстве, и не в других платьях, в которых я встречал ее с тех пор, а в белых шелках, с черным бархатным бантом в волосах, в позе, какую нашел ей Хильер. Я никогда точно не знал возраст Рози, но, прикидочно, в то время ей было лет тридцать пять. Никто бы этого не сказал: на лице — ни единой морщинки, а кожа нежная, как у ребенка; черты вряд ли особенно хороши, простоватые, без аристократической завершенности, отличающей знатных дам, чьи фотографии продавались тогда во всех киосках; короткий нос — немного широк, глаза — невелики, рот — крупноват; но глаза голубели, как васильки, и улыбались вместе с губами, чувственными и красными-красными; я не встречал улыбки сладостней, веселей и приятней. Взгляд от природы тяжелый и насупленный, но, когда она улыбалась, эта насупленность вдруг становилась бесконечно привлекательной. В смугловатом лице отсутствовали яркие краски, кроме легкой голубизны под глазами. А свои бледно-золотые волосы она по тогдашней моде собирала в высокую прическу с замысловатой челкой.

— Ее чертовски трудно писать, — сказал Хильер, поглядывая на нее и на картину. — Смотрите, она вся золотая, и лицо, и волосы, а дает она не золотой эффект, а серебряный.

Я понял, что он имеет в виду. Она сияла бледным светом, скорее как луна, а не как солнце, а если как солнце, то такое, каким оно бывает в белесой дымке рассвета. Хильер поместил ее в центр полотна, и она стояла, опустив руки, обратив к нам ладони, немного откинув голову, тем подчеркивая красоту жемчужной шеи и плеч. Она стояла, как актриса, появившаяся на вызовы, сконфуженная неожиданными аплодисментами, но сравнение казалось абсурдным — в ней было что-то такое девическое и такое вешнее… Это безыскусное создание не ведало ни грима, ни рампы. Она стояла как дева, назначенная для любви, готовая, как то указует сама природа, бесхитростно отдаться в объятья любимого. Она принадлежала к поколению, не чуждавшемуся некоторой щедрости стана; при всем изяществе у нее была пышная грудь и крутые бедра. Миссис Бартон Трэфорд, увидев позже картину, сказала, что та наводит на мысль о жертвенной телке.

Глава пятнадцатая

Эдвард Дрифилд по вечерам работал, и Рози, от нечего делать, с удовольствием куда-нибудь ходила с кем-либо из знакомых. Ей нравилась роскошь, а Квентин Форд был человек состоятельный. Он нанимал кэб и вез ее обедать к Кетнеру или в «Савой», а она по этому случаю надевала лучшие платья; и Гарри Ретфорд, не имея гроша за душой, вел себя будто при деньгах и катал ее в экипажах, кормил обедом у Романо или в одном из входивших в моду ресторанчиков Сохо. Актер мыслящий, но неуживчивый, он часто сидел без работы. Было ему лет тридцать; из-за привлекательной уродливости лица и хромающей речи все, что он говорил, казалось потешным. Рози нравилось его наплевательское отношение к жизни и небрежность, с какой он носил костюмы от лучшего лондонского портного, не заплативши за них, и та свобода, с которой мог на скачках поставить пятерку, ее не имея, и щедро сорить деньгами, если удалось выиграть. Ретфорд был весел, очарователен, пустоват, голосист и нещепетилен. Рози рассказывала мне, как однажды он заложил свои часы, чтобы угостить ее обедом, а в другой раз занял пару фунтов у завтруппой, который устроил им и контрамарку с условием, чтобы взяли его поужинать.

Но с неменьшим удовольствием отправлялась она в мастерскую Лайонела Хильера поесть котлет совместного с ним приготовления и проговорить целый вечер. Однако со мной она ходила обедать очень редко. Я обедал на Винсент-сквер, а она дома с Дрифилдом; потом я заходил за ней, садились в автобус и ехали в какой-нибудь мюзик-холл. Бывали в «Павильоне», в «Тиволи», иногда в «Метрополитене» — если хотели увидеть отдельные знаменитые номера, но больше всего любили «Кентербери». Места там были дешевы, а программы хороши. Мы заказывали пару пива, я закуривал трубку. Рози с удовольствием оглядывала большущий темный прокуренный зал, переполненный обитателями южной части Лондона.

— Нравится мне в «Кентербери», — говорила она, — так тут по-домашнему.

Оказалось, Рози очень любит читать. Ее увлекала история, но только определенный раздел — жизнеописания королев и фавориток августейших особ; с детским интересом рассказывала она мне, какие прочла удивительные вещи. Она подробно познакомилась с шестью супругами Генриха VIII и знала почти все про миссис Фитцгерберт и леди Гамильтон. Она была ненасытна: от Лукреции Борджиа перекидывалась к женам Филиппа Испанского; потом целым списком следовали любовницы французских королей. Она знала их всех и все про каждую от Агнессы Сорель до мадам Дюбарри.

— Лучше читать про то, что было на самом деле, — объясняла она. — Не по вкусу мне романы.

Она любила посплетничать о Блэкстебле, и, поскольку я к нему имел отношение, ей, наверно, нравилось бывать со мной. Она знала прямо-таки все, что там делалось.

— Я раза два в месяц езжу повидаться с матерью, — объяснила мне она. — Правда, только на вечерок.

— В Блэкстебл? — Мепя это удивило.

— Нет, не в Блэкстебл, улыбнулась Рози. — Меня пока не очень тянет туда заявиться. В Хэвершем. Мама там меня встречает. Я останавливаюсь в гостинице, где прежде работала.

Она никогда не была разговорчива. Даже если в хорошую погоду мы всю дорогу из мюзик-холла проходили пешком, она не раскрывала рта. Но молчание, интимное и уютное, не отрезало тебя от занимавших ее мыслей, ты проникался источаемым благорасположением.

В разговоре с Лайонелом Хильером я упомянул, что не могу понять, как она превратилась из миловидной свеженькой молодки, какую я знал в Блэкстебле, в прелестное создание, общепризнанную красавицу. (Некоторые люди делали оговорки: «Конечно, у нее отличная фигура, — заявлял кто-то, — но я предпочитаю лица иного типа», другой молвил: «Ну конечно, она очень хороша собой, ей бы чуток породы»).

— Объясню вам это в два счета, — сказал Лайонел Хильер. — Она была заурядной молодухой в соку, когда вы познакомились. Это я сделал из нее красавицу.

Не помню свой ответ, но помню, он был непристоен.

— Ладно, это только показывает ваше полное непонимание красоты. Никто даже не обращал внимания на Рози, пока я не увидел ее серебристо-солнечной. Пока я не написал ее, никто не ведал, что в мире нет ничего прекраснее ее волос.

— И это вы создали ее шею, ее бюст, ее стан и ее кости?

— Да, черт возьми, именно так!

Если Хильер обсуждал Рози в ее присутствии, она слушала с невозмутимой улыбкой, легкий румянец появлялся на бледных щеках. По-моему, выслушивая разглагольствования о своей красоте, она поначалу считала, что он ее разыгрывает; но и когда поняла, что это не так, и когда он ее нарисовал серебристо-золотой, особого действия это не возымело. Ей было немного любопытно, явно приятно, чуть удивительно, но голову она не потеряла. Он ей казался немного сумасшедшим. Я часто задумывался, было ли что между ними. Не мог забыть разговоры о Рози в Блэкстебле и зрелище, открывшееся мне в саду викария. Задумывался также относительно Квентина Форда и Гарри Ретфорда. И наблюдал, как они держат себя с нею. Она относилась к ним не столь фамильярно, сколь по-товарищески, назначала им свидания совершенно открыто и во всеуслышание, глядя на них с той по-детски озорной улыбкой, которая, как я понял, придавала ей загадочную красоту. Иногда, сидя рядом в мюзик-холле, я рассматривал ее лицо; не думаю, чтоб влюбленный, я просто рад был мирно сидеть подле нее, глядя на бледное золото ее волос и бледное золото кожи. Лайонел Хильер не ошибался: это золото, как ни странно, давало странное ощущение лунного света. В ней чувствовалась безмятежность летнего вечера, когда медленно блекнет безоблачное небо, ничего унылого в ее бесконечном спокойствии, полном жизни, как море, тихо сверкающее под августовским солнцем у побережья Кента. Она напоминала мне сонатину старинного итальянского композитора, в раздумчивости которой все же сквозила галантная ветреность, а в легкой игривой веселости отзывалась дрожь дыхания. Порой, почувствовав мой взгляд, Рози поворачивала голову и секунду-другую глядела мне прямо в лицо. Ничего не говорила. Я не знал ее мыслей.

Помнится, зайдя однажды за ней на Лимпус-род, я узнал, что она еще не готова и просит подождать в гостиной. Она вошла. В широкополой шляпе со страусовыми перьями (мы собирались в «Павильон», и она соответственно принарядилась), такая хорошенькая, что у меня дух захватило. Я стоял ошеломленный. Костюм того времени придавал женщинам благородство, и было нечто изумительно привлекательное в том, как девическая красота (иногда Рози напоминала мне непревзойденную статую Психеи в музее Неаполя) контрастировала с изысканностью наряда. В ее внешности был редкий штрих: голубоватая и влажная кожа под глазами. Временами не верилось, что так оно и есть от природы, и однажды я спросил Рози, не втирает ли она под глаза вазелин. И вот какой последовал ответ: она улыбнулась и протянула носовой платок.

— Потри и проверишь.

Другой раз, когда мы возвращались из «Кентербери» и я у порога ее дома протянул руку, чтобы попрощаться, она издала тихий смешок и наклонилась ко мне.

— Глупышка ты, — сказала она.

И поцеловала меня в губы. Не торопливо чмокнула, не лобызнула страстно. Ее губы, ее полные яркие губы задержались на моих достаточно долго, чтобы я ощутил их очертания, тепло и нежность. Потом она отстранилась, но не торопясь, толкнула молча дверь, проскользнула в нее и покинула меня. От неожиданности я и пикнуть не успел. Тупо принял ее поцелуй. Остался инертен. Повернулся и пошел домой. В моих ушах будто раздавался еще смех Рози. Был он не презрительным или обидным, а откровенным и прочувствованным, словно смеялась она любя.

Глава шестнадцатая

Больше недели я с Рози никуда не ходил. Она уезжала в Хэвершем свидеться с матерью, была занята разными делами в Лондоне. Потом она предложила сходить вдвоем в театр «Хеймаркет». Спектакль пользовался успехом, мест мы не достали и решили взять входные билеты. Мы съели по бифштексу и выпили по кружке пива в кафе Монико, а затем смешались с толпой в фойе. В те времена не было заведено выстраиваться в очередь, так что, когда открывались двери, все как оголтелые кидались вперед, чтобы пробиться первыми. Изрядно помятые, разгоряченные и запыхавшиеся, мы отвоевали себе местечко за креслами партера.

Возвращались пешком через парк Сент-Джеймс. Ночь была так хороша, что мы присели на скамейку. В звездном свете лицо Рози и ее чудесные волосы нежно сверкали. Она поистине излучала (слово неудачное, но никак иначе не выражу свое впечатление), наивно и нежно, дружескую близость, была словно серебристый ночной цветок, который источает аромат только при лунном свете. Я обнял ее за талию, и она повернулась ко мне. На этот раз целовал я. Она не шевельнулась; ее нежные яркие губы встретили мои со спокойной пылкой пассивностью, как озерная вода — лунный свет. Не знаю, сколько мы там пробыли.

— Кушать как хочется, — вдруг произнесла она.

— И мне, — рассмеялся я.

— Может, где поедим рыбы с картошкой?

— Охотно.

До мелочей зная Вестминстер (тогда он не был еще кварталом парламентариев и вообще просвещенной публики, а представлял собой заброшенные трущобы), я сразу, лишь вышли из парка и пересекли Викториа-стрит, вывел Рози к лавчонке на Хорсфери-роу, где торговали жареной рыбой. Был поздний час, и кроме нас там оказался только один посетитель — извозчик, чья упряжка стояла у тротуара. Заказали себе рыбы с картошкой и пиво. Вошла нищенка, купила обрезков на два пенни и унесла, завернув в бумагу. Мы поели с аппетитом.

Назад Дальше