- Платки... Я вот прикручу вас скоро с платками да с козами с вашими. И вот что, ты мне голову не забивай. А собирай мужика и спасибо говори. Пусть едет лечиться. А зять нехай пасет, а то он у вас устроился, как сом на икре. Нехай пасет, иначе никакой квартиры он не получит. Баглай чертов... Попасет, и привесы делить не надо, все по-родственному, в один карман. Поняла?
- Да я тебя, кум, поняла, а вот ты моему горю... - пустила слезу Ленка. - Злуешь... А я - мать-герой. Шестерых родила да на ноги поставила. А вы прислухаться ко мне не хотите. Придется Теряшковой отписать, нехай заступится. Я в своем праве.
Это была вечная Ленкина песня, когда ее прижимали. "Теряшковой отпишу..." - грозилась она.
С тем она и нынче поднялась, с тем и ушла. И зашагали они с матерью прочь от конторы. Глядя им вслед, Арсентьич проговорил, досадуя:
- Лукавая сила... Ох, лукавая сила.
Так в давние теперь времена звал Ленку и мать ее покойный отец Николая. Николай был последним, младшим сыном в семье. Он неплохо учился в школе, в сельхоз-техникум поступил и закончил его и стал работать в соседнем районе. Отец, старея, позвал его к родному дому. Николай, послушался и приехал. И скоро спознался с Ленкой. В ту, уже не первую свою весну цвела Ленка лазоревым цветом. И не девичьей родниковой свежестью привлекала, а 'молодым бабьим медом. Круглолицая, белозубая, со всех сторон налитая, жгла она по хутору, посверкивая икрами.
Жила Ленка с матерью, бабкой и сестрой Шурой. И семья эта была странная: словно две чужие воды сливались, но не смешивались в тесной мазанке на краю хутора. Бабка Феша была золотым человеком. Работящая, совестливая, она тянула на себе всю семью. Под ее рукой и младшая Шура росла, вся в бабку. А рядом в веселой свадьбе кружилась Ленка с матерью. Гнали они самогон, что ни день затевали гулянки, ночных гостей принимали словом, жили по-царски.
Тихомолом, не поднимая совестливых глаз на хуторян, тянула свою лямку баба Феша. Подросток Шура как могла помогала ей. Мать же с другой дочерью жили весело. И под веселую руку нередко бивали бабу Фешу, прогоняя ее. И молчальницу Шуру тож. Бабка с внучкой день-другой спасались в катухах или по соседям, потом, возвращались в гнездо, кормить кукушат. Так и текла жизнь.
В эту пору и появился на хуторе Николай. Появился и чуть не в первый день познался с Ленкой. И хоть был он, уже не мальчиком, но такого жгучего бабьего зелья откушал впервые. Отпробовал и не мог оторваться. И закружилась бедная Николаева голова. И теперь лишь утренняя заря прогоняла его на отцовский баз.
Отец с матерью и родня почуяли неладное. Ленка всему хутору хвалилась предбудущей свадьбой. И каково это было слышать отцу? Разве такую судьбу готовил он своему младшенькому, светлой голове? И, почуяв недоброе, родные на все лады принялись ругать Николая, славить и срамить Ленку.
- Она враз растопорилась, а ты и рад! - шумел отец.
- Чему радоваться, баба-то мятая! - вторила мать.
И вся остальная родня в голос принималась считать и сочесть не могла Ленкиных полюбовников.
Николай слушал и молчал, но делал по-своему. Как знать, может, в свое время он и отвалился бы от Ленки. Но отец был крутехонек. Он сказал раз, другой, а потом взял да не пустил Николая в дом.
Нашла коса на камень. Николай из того же был теста леплен, и горького казачьего перца в нем было не занимать. Он взбеленился, плюнул и ушел жить в Ленкину семью.
Ленка была баба не промах. Она тут же Николаю первого сына родила, за ним другого. И пошла узелок за узлом и теперь уж довеку вязаться новая жизнь. Отец Николая вроде простил. И уже с первенцем иногда приходили молодые в родительский дом. Но ничего не заплывало: ни прежнее Ленкино развеселое житье, ни нынешние не больно тайные прегрешенья, навкосяк потянувшие жизненную борозду сына. Да и Николаева память была не в овечий хвост. Не забыл он, как телешом уходил с родного база.
И та лопина в скуридинском гурту, что с первых дней обошла семью младшего сына, та первая трещина не зарастала, а, напротив, ширилась; и Николая с Ленкой, словно отколотую ледяную крыгу, все дальше и дальше от родни отжимал тягучий быстряк жизни.
И жил Николай Скуридин хоть и в родном хуторе, но одиноко. И теперь, когда свалилась ему на голову эта путевка, потолковать и посоветоваться бы-ло не с кем.
Домой он воротился к обеду. Воротился, домой, а Ленка с матерью его издали углядели и встречали посеред двора.
- Курортник прибыл, - Объявила теща. - Встречай желанного.
Ленка сразу принялась мужу вычитывать:
- Гляди не удумай... Свово ума нет, слухай добрых людей. Не удумай эти курорты брать, откажись. Это все неспроста, это они дурака нашли, а потом денежку все одно вытащат. Абы на кукан посадить, потом не сорвешься. Скажут, ездил, прокатал, плати...
- И возьмут, - подтвердила теща. - Вычтут, и не отопрешься. На что жить будем?
- Чего ему... Его на побег потянуло. Об семье голова не болит. Абы увеяться. А здеся такие дела заходят... С одним сеном... - поднялась Ленка,
- Чего тебе сено? В копнах, говори - в руках. Долго его свезть?
- А дрова? Ты об дровах подумал? А уголь... Кизяками сбираешься топить? А базы стоят разоренные, назьмом заросли. Погреб нечищеный. Картошку ты думаешь подбивать?
Ленка пошла и пошла читать, а теща ей помогала. Тут вбежали на баз младшенькие двойнята Ваняшка и Маняшка и стали отца теребить:
- Панка, а папк... Тебя паровоз задавит, да? Пьянова?
Николай осуждающе головой покачал, сказал тихо:
- Чего же вы делаете? Детей-то зачем научаете?
- Нехай! Нехай правду знают! - входила в раж Ленка, наливаясь свекольной кровью. - Нехай знают, как отец их кидает, гулюшкой на гульбу летит, об них не думает.
Переспорить, а тем более перекричать и даже переслушать баб было невозможно. И Николай ушей в летнюю кухню и заперся в вей. Эта кухонька была для него доброй крепостью.
Ленка с матерью были скоры, на расправу. В прежние времена, теперь уже давние, когда жили они в своей мазанке, бабе Феше да Шуре не раз приходилось угла искать. Потом пришел в семью Николай.
Из двух вод, что текли в Ленкиной семье, Николай посередке был. Он полюбил гульбу, самогоночку, но скуридинская добрая кровь не позволяла ему забывать о работе. Правда, в вольной упряжи зоотехника он недолго потянул, выгнали. Но в скотниках он работал и работал. Работал, и поставили новый дом. Купили его в колхозе, в рассрочку. Хороший дом поставили, просторный. А во дворе, из всяких остатков, слепили летнюю стрянку. Б этой кухоньке и спасался Николай.
Бабы лишь первое время Николая не трогали. Потом обгалтались друг возле друга, пообвыклись, дошел и его черед. Спасибо кухоньке, ее добрым стенам, которые берегли хозяина зимой и летом. Тут и хлебец у него сохранялся, сухарики на всякий случай, соличка да шмат сала.
Баба Феша живая была, она Николая любила. Она всегда ему, потаясь, щей приносила и картошки, когда его выгоняли. Но теперь баба Феша умерла.
Николай и нынче от бабьей ругани в кухне заперся, хлеба пожевал, попил воды и прилег отдохнуть. За стеной, на базу, все шумели бабы. У него болел нынче с утра желудок, тягуче болел, не переставая. Николай на койке прилег, распрямился и только было задремал, как застучали в окно. Он не отозвался на стук, думая, что это бабам неймется. Но то были не жена с тещей, а Петро, напарник, с которым они скотину, стерегли.
Николай вышел во двор.
- Ты не попасешься с обеда один? - попросил Петро. - Кум с кумой приехали, от Василия возвертаются. Надо ж посидеть...
- Погоню, - сразу же согласился Николай. - Ты на Ваське прибег? Ну, оставляй его. Как скотина? Не бзыкалась? Хуторских вон не углядели...
Они недолго поговорили, и Петро ушел. Николай вернулся в кухню и начал собираться.
День стоял хоть и жаркий, но белые облака лениво шли по небу, раз за разом заслоняя солнце. И малый ветерок тянул. И хоть по нынешнему июньскому дню бзыкала скотина, овод ее донимал, хуторское стадо уже к одиннадцати пригнали, удержать не могли, но то пастухи были виноваты. А Николай знал, что скотина будет пастись, только нужно не в низине ее держать, не в лугах, а гнать против ветра, по-над Ворчункой, краем Батякина кургана и туда, дальше и дальше, к Дуванной балке, к Россоши,
Перед уходом не грех было и горячего похлебать, да после всей этой ругани не хотелось идти в дом и просить еды. Да могли и не дать - вернее всего, - а послать подальше. И Николай отрезал черствого хлеба да сала, в бутылку воды нацедил и пошел.
Болезненно-худой, он сутуло горбился, по земле ходил, приволакивая тяжелые рыжие сапоги; старый пиджак висел на нем просторно. Но на коня Николай взлетал легко и сидел в седле ловко. И в рыси ли, в галопе, шаге горбатое сухое тело его роднилось с конем. "Доброго казака и под дерюжкой видать", - говаривали старые люди, глядя на Николая.
От базов к плотине Николай гнал скотину почтя наметом.
- Геть, геть! - покрикивал он. - Геть, геть!
И две доярки, Клавдия да Настюха Чепурины, попавшие в гурт, принялись ругать его:
- Чертяка ошеломленный!
- Добрые люди полуднуют, а ему бзык напал...
Иные добрые люди и вправду любили пополудновать. Уж бывало солнце к вечеру, - а колхозная скотина на стойле дурняком орет. Пасли и так. Но Николай скотину жалел и зимой ли, летом ходил за нею по-доброму.
Теперь стояло лето, июнь. За речкой Ворчункой, в ее займище, лежали выпасы. Когда-то, в давние теперь времена, весь этот луг по весне заливался и вода слитком стояла до самой Ярыженской горы. И трава здесь была богатая. В такую вот пору не земля лежала, а высокая цветистая зыбь. Теперь былое ушло. Большая часть луга ходила в запашке. А на оставшемся кусте теснились четыре шайки колхозного скота, стадо хозяйских коров да отдельно телята да козья орда. И еще соседнего Ярыженского хутора скотина кормилась. Не попас получился, а чистая ярмарка.
Сейчас луговина была свободна, но Николай не стал на нее заворачивать. Там, в низине, в парном июньском затишке, звенели желтокрылые оводы. И, чуя их, скотина задирала хвосты, тревожно помыкивала, готовясь к безудержному побегу. Николай свернул влево, к Батягину кургану, и повел бычков против слабого, но ветерка.
Скотина успокаивалась, начинала пастись. Николай распустил поводья и закурил, расслабляясь в седле. Гурт понемногу растягивался пестрой лентой по склону кургана. Два красных бычка, отбившись в сторону, лезли вверх и вверх. Бычки поднимались вверх, на пастуха покашиваясь. Они были мудрые и знали, что за Батякиным курганом уже наливается сладким молоком молодой ячмень. Они были мудрые, да не очень, потому что ячмень рос с сурепкой, от которой губилась скотина.
Бычки упрямо тянули в сторону и вверх, а за ними другие пошли. Николай поскакал заворачивать.
- Геть! Геть! Петро с Митром! - зашумел он. - Счас на мясо сдам!
И, заслышав эту самую страшную для себя угрозу, бычки повернули, даже трусцой поддали, смешно закидывая в сторону задние ноги.
Снова ровно пошел гурт, в полкургана, против ветра; ровно пошел, но нужно было глядеть да глядеть. Справа за музгой заманчиво зеленела люцерна.
А в самой музге куриная слепота желтела. Молодняк был дурной, жрал что ни попади. И каждый год, особенно в эту пору, губилась молодая животина.
Черйая туча скворцов шумно пронеслась, сделав круг, и опустилась среди стада. Скворцы прилетели на легкий корм: из-под ног скотины взлетали кузнечики и прочая шимара, и птицы не зевали.
Правда, времена сейчас пошли не больно укормистые. Июньская степь лежала обморочно-тихой. Лишь потревоженный лунь кружил над пересохшей музгой да жаворонок звонил - и все, А когда-то, в далеком детстве, в дневную ли, в ночную пору неумолчно стрекотала степь звонкоголосым оркестром малых своих жильцов: кузнечиков, сверчков, кобылок. И от людских шагов яркая радуга вспыхивала над травой - радуга разноцветных крыл. А сколько птиц было.... Ребятишками кобчиков из гнезда вынимали и выкармливали. Кузнечиками, потом ящерками. Сколько ящерок было... Грелись они на солнышке, прикрыв пленкою глаза. Теперь нет совсем. Ни ящерок, ни кузнечиков, ни птиц.
И глухо, пусто в полуденной степи. А в детстве...
Почему так сладко поминать о детстве? О всяком, даже голодном и босом с заплатами на штанах. Ну что, что было в нем? И хлеба не вволю, а ложка черного паточного меда - какая сладость! Пастушество с малых лет, огромный огород и картошка, и колхозная работа смальства, и пот, и желудевые лепешки, и недетская усталость,
Но как сладко поминать дым костра, теплый бархат дорожной пыли, светлые воды Ворчунки. И вечерний сон, в который падаешь, словно в омут, и летишь, летишь... Светлый омут мальчишеских лет, как сладко поминать тебя!