День, вытеснивший жизнь - Тендряков Владимир Федорович 3 стр.


А Чуликова рядом не было. Он всегда держался Сашки. Я невольно стал искать глазами по колонне... Не сразу узнал его - не та походка, шагает со свободной отмашкой, даже мотня штанов, похоже, не очень болтается.

- Эй, Чулик!

Он обернулся. Его узкое лицо всегда было потухше серым, тонкие губы вкисленькой складочке, сейчас же потно румяно, а глаза блестят.

- Где твоя селедка, Чулик?

Ноздри тонкого носа дрогнули в хитрой, затаенной улыбочке.

- Какая селедка? - невинное удивление.

- Забыл, как с ней миловался?

- Вид оружия - селедка? В современных войсках? Тебе померещилось, сержант.

- Давай, давай поиграем в дурочку.

Он приблизил ко мне свои блестящие глаза, они неожиданно лукаво-карие, хохотнул счастливо.

- Даже Сашка селедку бросил, а уж он-то ее любил. К фигуре шла.

Не слишком-то почтительные слова. Бравому Сашке сейчас не по себе. Чуликов весел и самостоятелен. Все кругом выворачивалось наизнанку.

Мы только еще подходили к фронту, а люди уже менялись.

Изменился ли я?..

7

Мы выехали на истоптанную бахчу. Вбитые в пыль узорные листья, и кое-где чугунно темнеют не налившиеся, с кулак, арбузы.

Мы выехали на бахчу, и в воздухе запели пули. Сколько я читал о свистящих над головой пулях, герои книг слушали их без содрогания, но подразумевалось - нужна сила воли, чтоб без содрогания, нужно мужество. Теперь не в книгах, не в кино, исполнилось наяву - над моей головой свистят пули, и вовсе не зловеще, на удивление нежно, застенчиво. Мне нисколько не страшно, даже весело, и никакой силы воли не прилагаю, получается само собой. Может, я исключительная натура, из тех, кто вообще не ведает страха? Но со мной рядом никто не страшится, хотя пули занимают всех, задирают вверх небритые подбородки, оживленно переговариваются:

- Птички божии, не наслушаешься.

- Петь пой, да не клюй.

- Эти пеночки поверху летают. Услышим еще и низовых, что позлей.

Нехитрое пророчество сбылось через несколько шагов. Внезапный, взахлеб яростный визг, я ныряю каской вперед, в смущении поспешно распрямляюсь. Распрямляются и другие, озадаченные и тоже смущенные. Сашка Глухарев отряхивает с колен пыль, прячет лицо.

- Она самая, низовая пташечка.

- Целы?..

- Вроде бы никого.

Наигранное конфузливое веселье, но что-то остается на солдатских физиономиях, что-то одинаковое для всех, какие-то несвойственные прежде складочки и морщинки. Даже у Чуликова...

Он неожиданно возмущается:

- Это глупо!

- Что, умная голова?

- Пулям кланяться.

- А ты сейчас не кланялся?

- То-то, что кланялся. Зачем? Пуля летит быстрее звука. Ту, что клюнет, мы не услышим.

- Ходи себе гоголем, а я уж на всякий случай поклонюсь. Голова не отвалится.

- Ничего, ребята, оклемаемся, пообвыкнем.

- Ежели успеем.

Но спокойно шагают кони в упряжке, тянут себе пушки, не остерегаются. Только ездовые уже не сидят на них верхом, соскочили вниз, ведут передних в упряжке под уздцы, так все-таки ближе к земле, надежнее. Пока никого еще не зацепило, никто не ранен.

Появились первые окопы, из них торчат каски. Зарылась в прокаленную землю пехота, лица черные от въевшейся окопной пыли, сверкают зубы да белки глаз. Устроились они, однако, по-хозяйски: брустверы замаскированы травкой, кое-где накрыты плащ-палатками, чтоб не сыпался песочек вниз, и торчат из канавок-бойниц вороненые стволы ручных пулеметов. А позади окопов даже противотанковая пушечка-сорокапятка обвешана, опять же для маскнровки, растрепанными арбузными плетями. Бахча обрела суровый фронтовой вид.

Но это лишь задворки фронта, если наши кони с пушками идут дальше. И поют "верховые пеночки", и по сторонам ухают снаряды, а бой впереди, наше место где-то там, ближе к роковой линии, что пересекает страну, она означена выстрелами.

Шуточки внезапно замолкают. Лицо каждого теперь устремлено вдаль. Даже цыганистое лицо Нинкина, трепача и безобидного ловчилы, сейчас, право же, возвышенно строго. Неизвестность подошла вплотную, от нее уже нельзя отмахнуться, нельзя обманывать себя, что не замечаешь. Неизвестен зловещий мир, в который ты вступил. Растравляюще неизвестна твоя судьба - абы скоро, абы нет, будешь, не будешь? И неизвестно, как все обернется, новыми страданиями или искуплением от них... Убежден, в эти минуты великое ощущал не только я, мальчишка с претензией на культуру, но и Ефим Михеев, и Нинкин - все. Каждый на свой лад.

Людям не свойственно терпеть неизвестность. Если они не в силах были что-то объяснить, то спасались самообманом. Неведомо, что там за пределами жизни каждого, а потому придумали рай и ад. Неведомо, когда и как кончится бытие рода людского, и вообразили себе Страшный суд. Пусть жуткий ад, пусть беспощадный суд с ужасами светопреставления, но только не неизвестность. Она противна природе, несовместима с человеческим духом. Но бывают критические моменты, когда она, неизвестность, столь близка и столь зрима, что уже не спрячешься от нее за самообман, принимай как есть. Тогда каждый отметает в себе случайное и наносное, обращается к одинаково тревожному для всех, главному, великому...

После окопов мы с конями и пушками оказались одинокими в необъятной степи. Обманчивое одиночество. Степь только с виду ровна и необжита. Она капризно складчата, и едва ли не каждая ее складочка потаенно населена. Куда-то же делись шедшие по дороге обозы, машины, "катюши" и эти грозные с виду и не слишком надежные "КВ", собратья сгоревшего. А дорога гнала силу сюда и вчера, и позавчера, всех укрыла ровная степь, всем нашлось в ней место. Найдется и нам. Но пока мы до него не добрались, пока ни с кем не связаны, ни с кем еще не сроднились, блудные дети. Не терпится сродниться, тогда неизвестность перестанет быть мучительной.

Натыкаемся на окопно-земляночный городок, не спеша шествуем мимо этого скудного степного оазиса - марш, марш! А в нем своя жизнь: млеют на солнце часовые, кучка солдат, голых по пояс, умываются. Они благодарно гогочут, звонко шлепают друг друга по спинам, увидев нас, прерывают веселое занятие, смотрят, окликают:

- Эй, артиллерия, бог войны! Заворачивай, перекурим!

Наши стряхивают завороженность, охотно отзываются:

- Прикурка не для вас. Немцу везем!

- Не ожгитесь, божьи ангелы. Он тоже дает прикурить!

Даже лошади пошли веселей, даже ездовые полезли на конские спины, хотя здесь "верховые пеночки" поют назойливей и чаще срываются на злобный визг. Марш! Марш! Бодро взяли вверх по выжженному склону, под повизгивание "пеночек" прошли открытый плоский перевал, скатываемся на рысях вниз.

А внизу тесно скучились несколько спешившихся конных. Вижу среди них рослого командира дивизиона майора Пугачева, вижу командира своего взвода лейтенанта Смачкина. Он невысок, наш лейтенант Смачкин, подобран, у него слегка кривые - кавалерийские - ноги в мягких сапожках из выгоревшей плащ-палатки и пузырящаяся каска на голове, и автомат с биноклем на шее.

Сашка Глухарев переглядывается с Чуликовым, Чуликов со мной, я с батей Ефимом - здесь! Балка не балка, долина не долина, просто малозаметная вмятина на обширном теле степи - наше место.

- Марш! Марш! - кричат вдохновенно ездовые.

Кони на рысях гонят пушки. Последние метры марша.

8

Лейтенант Смачкин стал командиром нашего взвода уже после формировки, по пути к фронту. С разведчиками он успел как-то познакомиться, провел несколько занятий, экзаменовал, а проэкзаменовав, оставил в покое. И никто не мог сказать, что он за человек, взводный, строг или добр, толков или нет? "Дураком вроде не назовешь, а так кто его знает..." Нас, связистов, Смачкин просто не замечал. Связистами занимался Зычко, "наш фетфебель", как звал я его, за глаза, разумеется.

Зычко жил вместе с нами, из одного с нами котла получал кулеш в котелок, лежал на одних нарах в теплушке, раздавал наряды, следил за чистотой подворотничков, за надлежащей заправкой и выправкой, за ухоженностью карабинов, за бодростью духа и уж, конечно, за дисциплиной, которую понимал не иначе как беспрекословное повиновение своей особе. За все время всего раз или два он показывал нас Смачкину. Тот появлялся перед строем, влитый в длинную кавалерийскую шинель, в фуражке с черным околышем, свежевыбритый, рассеянный, не замечающий усердно тянущегося перед ним Зычко.

После "здравствуйте, товарищи бойцы" один и тот же вопрос: "Жалобы и претензии есть?"

Жаловаться себе дороже, пришлось бы иметь дело с Зычко, а тот не спускал: "Бога святаго и батьку риднаго вам замещаю!"

Сейчас на нас налетел Смачкин, обожженный солнцем, пропыленный, внушительно вооруженный - автомат ППШ на шее, пистолет ТТ на поясе да еще бинокль и беспокойно болтающийся планшет на боку.

- Со мной пойдут: Чуликов, Глухарев, Тенков, Михеев и еще... ну, хотя бы Нинкин! Макарыч, ты как, выдержишь? И бегать, и на брюхе ползать придется.

Диво дивное, держался от нас в стороне, а на вот, и в лицо, и по фамилиям всех знает; батю Ефима, надо же, по отчеству величал, Макарычем. Даже я Ефима по отчеству не знал.

- Разведчики берут стереотрубу и треногу. Связисты - телефон и по катушке на брата. Карабины и саперные лопатки с собой. Вещмешки и противогазы оставить здесь.

Разведчикам надлежит выбрать НП, нам, связистам, протянуть до него связь. На огневой остается Зычко, он уже уверенно распоряжается - кому рыть щели, кому тянуть кабель от батареи к батарее, кому отправляться в обоз за резервными катушками. Я Зычко уже не подчинен, сам Смачкин меня к себе призвал.

Идем по прямой, Смачкин изредка сверяется по компасу, ведет нас к какой-то только ему известной точке. НП обычно располагается на самой передовой. Пока мы не обоснуемся, пушки слепы, а потому спешим. За моей спиной повизгивает несмазанная катушка, связь тянем прямо на ходу. Скрипит катушка, выбрасывает на сухую траву кабель...

Поле пшеницы. Оно, по-степному бескрайнее, остается от нас в стороне, мы задеваем лишь угол. Но даже за малый путь по нему, за каких-нибудь сотню - полторы шагов успеваем увидеть, как жестоко изранено это величавое поле, все в рубцах от колес машин, повозок, гусениц танков, черные подпалины возле рваных воронок. Израненное поле продолжало, однако, зреть, налившиеся колосья прижимались по-солдатски к земле. Я срываю на ходу колос, разглядываю. Выросший в лесном краю, таких хлебов я еще в жизни не видел. Каждое зерно янтарно прозрачно, как слеза доисторического животного, превратившаяся в драгоценный камень... И никто эти драгоценные зерна уже не соберет спалят, вытопчут...

- Урожайный год ноне. Страсть! - говорит Нинкин.

Батя Ефим глухо роняет:

- Война клятая!

А Смачкин торопит издали:

- Ножками, ребятки, ножками! Пушки наши молчат.

Мы работаем ножками, сгибаясь в три погибели. Теперь уже стреляют кругом - и впереди, и сзади, и с боков. Где-то неподалеку упорно погромыхивает, вдали гневается басовитый пулемет. И пули тоскующе стонут по непролитой крови, стонут и яростно визжат. Иногда россыпью громкий треск по земле, то немец пустил очередь разрывных. Завывая, проходят над нами дружной стаей мины и - кррак! кррак! кра-ра-ррак! - вперегонку лопаются за спиной.

- Шевели ножками!

А гимнастерка насквозь промокла от пота, каска на голове раскалена, коснись, обжигает руку. Ломит плечо от катушки, и сильно мешает ненужный карабин.

После очередной пробежки Смачкин объявляет:

- Минутный перекур!

Мы мешками падаем на землю. Вправо в выжженном степном западке - минометная батарея. Должно быть, та, что погромыхивала в стороне. Громыхает и сейчас, минометы размеренно бьют.

- Ждите. Выясню обстановочку, - приказывает Смачкин, низко сгибаясь, бежит к минометчикам.

Благостно отмякает измученное тело. Только солнце нещадно жжет, от него не спрячешься, Нинкин канючит Ефима:

- Под богом ходим. Не жилься. Убьет вот, и табачок в запас не понадобится.

Я наблюдаю за минометчиками, они нам сверху хорошо видны. Минометы как самоварные трубы стоят в ряд на короткой дистанции друг от друга. Возле каждого из них дружная работа: одни подносят ящики, вскрывают их, другие выхватывают из ящиков мины, кидают третьим, те ловят, заученно скупым движением опускают в трубу. "Огонь!" Миномет плюется и приседает, а над ним уже занесена новая мина... Деловито, без суеты шуруют, как кочегары у паровозной топки. А ближе к нам под штабелем пустых ящиков и совсем мирная картина - под минометные выстрелы обедают, обрабатывают котелки ложками, усердно жуют, с ленцой болтают, кто-то, уже отвалясь, всласть смакует цигарочку. Вот, оказывается, как воюют - без паники, без надрыва, не на "ура", шуруют и хлеб жуют. Просто. Меня до зависти поражает такая налаженная, обжитая война - не столь уж и страшен черт, как его малюют. И мы приспособимся...

Смачкин возвращается к нам на четвереньках, нарушает наш покой:

- Пошли. Тут уже недалеко.

Выскакиваем на раскатанную степную дорогу и натыкаемся на такое, чего никак не ждали. Со всех сторон стреляют, пули ноют в воздухе, пули стригут по траве, мы двигаемся перебежками, низко гнемся, поминутно падаем, а посреди дороги тяжелая повозка, пара коротконогих лошаденок, дремотно понурившись, отмахиваются хвостами от слепней. И дюжий парень-повозочный в мешковатой обмундировочке, с опущенным кнутом в руке стоит, не таясь, во весь рост, с надеждой на распаренной физиономии встречает нас.

- Заплутался, братцы. Свою батарею никак не найду.

- Вот увидят да всадят, и вовсе к богу в рай закатишься.

- Чего уж... - вяло отмахивается кнутом повозочный. - Знать бы, куда податься... Девяносто пятая полковая... Срочно мины доставить приказано.

- Минометная батарея? Так ты мимо проехал.

- Энтих я видел, энти не наши.

Его невнимание к пулям заражает и нас, распрямляемся, переминаемся, глядим с осуждением и сочувствием.

Давящий - дотерпеть нельзя - вой. Возрос и обрубился. На миг тишина. Предсмертная - ни мысли, ни дыхания. И земля рвется к небу.

- С дороги! Ложись!

Крик Смачкина настигает меня в косом, стелющемся, диковинном прыжке, краем глаза успеваю уловить. рвущихся с места лошадей. Гремя катушкой, карабином, шмякаюсь на жесткую землю, путаясь в оснастке, переворачиваюсь раз, другой, ползу вслепую подальше от дороги, зарываюсь лицом в полынь. А позади рвется и рушится: грохот - вой... грохот, грохот - вой, снова грохот и снова вой, но уже не столь ожесточенный, напористый... И взрыв на удалении, и тишина.

Освобождаюсь от полынного удушья, подымаю голову. В степи, задрав головы, несутся лошади, груженую повозку кидает из стороны в сторону. За ней, далеко отстав, бежит парень-повозочный, размахивает рукавами... Жив курилка!

В воздухе надо мной явственный шепот, косноязычный, убеждающий меня в чем-то. Ближе, настойчивей, сердитей - шлеп! Рядом с моей рукой на земле осколок, черный, рваный, потерявший силу. Будь он в силе, не только руку, полголовы бы снес, и каска не помогла б... Тянусь к нему - ах, черт! - горячий.

- Быстро все ко мне! - совсем близко голос Смачкина.

Мы сползаемся. У Сашки Глухарева лицо странно костистое, глаза слепые, глубоко запали. Остальные словно виноваты - невзначай нашкодили, только батя Ефим, как всегда, сурово-серьезен.

- Вперед! - нетерпеливо приказывает Смачкин.

- Нет! - возражаю я. - Связь надо проверить, товарищ лейтенант.

Смачкин с досадой крякает.

- Давай быстренько. Там ждут, а мы путаемся...

С помощью Ефима торопливо присоединяю телефон к кабелю.

- "Фиалка"! "Фиалка"!..

Не успеваю сообщить, что связи нет, как, кряхтя, подымается Ефим.

- Перебило на дороге. Пойду пошарю концы.

Дорога пристреляна, и за ней сейчас наверняка пристально следят, только покажись, снова ударят. Мне кажется, что батя идет на верную смерть. Остановить, пойти самому?.. Но, пока я колеблюсь, Ефим уползает, оставив во мне едкое чувство вины.

Все как один, приподнявшись, вытянув шеи, следим за удаляющимися подметками сапог Ефима. Он, даже пластаясь на животе, сохраняет степенность, не торопится. В глазницах Сашки рядом со мной тоска, столь угрюмая, что даже пугает меня. А Чуликов звонко произносит:

- Вот так-то...

На него удивленно оглядываются, он смущается.

Назад Дальше