История славян скудна.
За исключением Польши, славяне скорее подлежат ведению географии, чем истории. Есть славянский народ, который жил подлинной жизнью всего лишь в продолжение одной битвы – войны таборитов.
Есть другой, который только наметил свои границы, поставил вехи, приготовил себе место и насильственно объединил на время шестую часть земного шара, гордо избрав ее полем своей деятельности…
…Имеют ли какое-либо право на будущее эти народы, почти неприметные в прошлом и почти неизвестные в настоящем?
Мы отнюдь не думаем, что будущее принадлежит тем народам, которые ничего не создали и лишь много страдали.
Но будущее, без сомнения, может принадлежать тем из них, кто, не по утвержденному праву и не по приглашению смело занимает место на великом соборе деятельных народов, кто торопит начало своей истории, кто вмешивается во все дела, пожираемый жаждой деятельности, кто захватывает воображение всех и устремляется очертя голову в главный поток истории.
Во внезапном появлении некоторых народов есть нечто, перед чем останавливается мыслитель: он в раздумье, он испытывает какое-то беспокойство, будто чувствует новую подземную руду, глухое брожение, новую силу, стремящуюся пробить земную кору и вырваться наружу, будто он слышит в неведомой дали близящийся шаг исполинов.
Такова роль России со времени Петра I.
Не прошло и ста лет с тех пор, когда Франция еще оспаривала у русских царей право на титул императора, теперь же дело уже не в титуле, но в факте русского господства, которое простирается до Рейна[26], доходит до Босфора, а с другой стороны достигает Тихого океана.
Что означают эти высокомерные притязания, эти ничтожные уступки?
Быть может, то гунны, устремившиеся к Риму, чтобы покончить с ним и тут же затеряться среди трупов? Или турки, желающие вновь испытать, созрело ли западное христианство для могилы?
Наконец, быть может, это катастрофа, катаклизм, туча саранчи, ужасный случай, произошедший в антракте, который отделяет два мира друг от друга, – одно из тех мрачных привидений, которые ускоряют развязку? А возможно, это и есть начало нового порядка вещей; не уподобляются ли здесь славяне древним германцам по отношению к отходящему в прошлое миру?
Достаточно поставить такой вопрос, и все, что можно сказать по этому поводу, представляло бы огромный интерес. А если набраться смелости и пойти дальше – до утверждения, что некоторые из этих смутных стремлений славянских народов совпадают с революционными стремлениями народных масс в Европе, что в этом отдаленном хоре слышны аккорды, находящие отзвук в скрытых глубинах старого мира? А если доказать, что у северных варваров и варваров «домашних» есть общий враг – старый феодальный монархический строй и общая надежда – социальная революция?
Император Николай, исполнитель верховных судеб, истинный смысл коих ему недоступен, может сколько угодно подвергать унижениям бесполезное высокомерие Франции и величественное благоразумие Англии; он может объявить Порту русской, а Германию московитской – мы не испытываем ни малейшей жалости ко всем этим инвалидам. Но вот чего он не может: он не в силах помешать возникновению другого союза за своей спиною, не в силах помешать русскому вмешательству стать для всех монархов континента, для всей реакции смертельным ударом, началом вооруженной социальной борьбы, ужасной, решающей.
Царская власть не переживет этой борьбы. Победительница или побежденная, она принадлежит прошлому; она не русская, а насквозь немецкая, византизированно-немецкая. Стало быть у нее два основания для того, чтобы умереть. А у нас – два основания для того, чтобы жить: социалистический элемент и молодость.
– И молодые люди умирают иногда, – сказал мне в Лондоне один весьма выдающийся человек, с которым мы говорили о славянском вопросе.
– Это верно, – ответил я ему, – но еще более верно, что старики умирают всегда.
Судьба этой части мира несколько месяцев находилась в руках императора Александра, но он не сумел воспользоваться ни своей победой, ни своим положением; он поставил Россию под одно знамя с Австрией, как будто между этой прогнившей и умирающей империей и юным государством, только что появившимся во всем своем великолепии, было что-нибудь общее, как будто самый деятельный представитель славянского мира мог иметь те же интересы, что и самый яростный притеснитель славян.
Этим чудовищным союзом с европейской реакцией Россия, незадолго до того возвеличенная своими победами, унизилась в глазах всех мыслящих людей. Они печально покачали головой, увидев, как страна эта, впервые проявившая свою силу, предлагает сразу же руку и помощь всему ретроградному и консервативному, и притом вопреки своим собственным интересам.
Не хватало лишь яростной борьбы Польши, чтобы решительно поднять все народы против России. Когда благородные и несчастные обломки польской революции, скитаясь по всей Европе, распространили там весть об ужасных жестокостях победителей, со всех сторон, на всех европейских языках раздалось громовое проклятие России. Гнев народов был справедлив…
Краснея за нашу слабость и немощь, мы понимали, что наше правительство только что совершило нашими руками, и сердца наши истекали кровью от страданий, и глаза наши наливались горькими слезами.
Всякий раз, встречая поляка, мы не имели мужества поднять на него глаза. И все же я не знаю, справедливо ли обвинять целый народ и считать его одного ответственным за то, что совершило его правительство.
Разве Австрия и Пруссия не оказали тут помощи? Разве Франция, вероломная дружба которой причинила Польше столько же зла, сколько открытая ненависть других народов, разве она в то же время всеми средствами не вымаливала благосклонность петербургского двора; разве Германия не заняла уже тогда добровольно по отношению к России того положения, в котором теперь вынужденно находятся Молдавия и Валахия; не управлялась ли она тогда, как и теперь, русскими поверенными в делах и тем царским проконсулом, который носит титул короля Пруссии?
Одна лишь Англия благородно держится в духе дружественной независимости; но Англия также ничего не сделала для поляков; быть может, она думала о собственной вине по отношению к Ирландии? Русское правительство не заслуживает вследствие этого меньшей ненависти и упреков; я хотел бы только обрушить ненависть эту и на все другие правительства, ибо их не следует отделять одно от другого; это только вариации одной и той же темы.
Последние события научили нас многому; порядок, восстановленный в Польше, и взятие Варшавы отодвинуты на задний план с тех пор, как порядок царит в Париже и взят Рим, с тех пор, как прусский принц руководит расстрелами и старая Австрия, стоя в крови по колена, пытается омолодить ею свои парализованные члены.
Какой позор – в 1849 году, – утратив все, на что надеялись, все, что приобрели, близ трупов расстрелянных, повешенных, близ тех, кого заковали в цепи, сослали без суда, при виде этих несчастных, гонимых из страны в страну, которым оказывают гостеприимство, как евреям в средние века, которым бросают как собакам, кусок хлеба, чтобы заставить их продолжать свой путь, – какой позор, – в 1849 году узнавать царизм лишь под 59 градусом северной широты! Поносите сколько вам будет угодно и осыпайте упреками петербургское самодержавие и печальное постоянство нашей безропотности, но поносите деспотизм повсюду и распознавайте его,! в какой бы форме он ни проявлялся. Оптический обман, при помощи которого рабству придавали видимость свободы, рассеялся.
Скажу еще раз: если ужасно жить в России, то столь же ужасно жить и в Европе. Отчего же покинул я Россию? Чтоб ответить на этот вопрос, я переведу несколько слов из моего прощального письма к друзьям:
«Не ошибитесь! Не радость, не рассеяние, не отдых, ни даже личную безопасность нашел я здесь, да и не знаю, кто может находить теперь в Европе радость и отдых.
Я ни во что не верю здесь, кроме в движение; я не жалею здесь никого, кроме жертв; не люблю никого, кроме тех, которых преследуют; никого не уважаю, кроме тех, кого казнят, и однако остаюсь. Я остаюсь страдать вдвойне – от нашего горя и от горя, которое нахожу здесь, погибнуть, быть может, при всеобщем разгроме. Я остаюсь, потому что борьба здесь открытая, потому что она здесь гласная.
Горе побежденному здесь! Но он не погибает, прежде чем вымолвил слово, прежде чем испытал свои силы в борьбе, и именно за этот голос, за эту открытую борьбу, за эту гласность я остаюсь здесь».
Вот что я писал 1 марта 1849 года. Дела с того времени сильно изменились. Привилегия быть выслушанным и открыто сражаться уменьшается с каждым днем; Европа с каждым днем становится все более похожей на Петербург; есть даже страны, более похожие на Петербург, чем сама Россия.
Если же и в Европе дойдут до того, что заткнут нам poi – и не позволят даже проклинать во всеуслышание наших угнетателей, то мы уедем в Америку, жертвуя всем ради человеческого достоинства и свободы слова».
II
Россия до Петра I
История России – не что иное, как история эмбрионального развития славянского государства; до сих пор Россия только устраивалась. Все прошлое этой страны, с IX века, нужно рассматривать как путь к неведомому будущему, которое начинает брезжить перед нею.
Подлинную историю России открывает собой лишь 1812 год; все, что было до того, – только предисловие.
Основные силы русского народа никогда по-настоящему не обращались на собственное его развитие, как это имело место у народов германо-романских.
Россия IX века представляется государством совершенно иного склада, чем государства Запада. Народонаселение в большинстве своем принадлежало к однородной расе, рассеянной по весьма обширной и малонаселенной территории. Того различия, которое наблюдается повсюду между племенем завоевателей и покоренными племенами, здесь не было. Слабые, несчастные племена финнов, разбросанные и словно затерянные среди славян, прозябали вне всякого движения – в безропотной ли покорности, в дикой ли своей независимости; никакого значения для русской истории они не имели. Норманны (варяги), давшие России княжеский род, который правил ею без перерыва до конца XVI столетия, были скорее организаторами, чем завоевателями. Призванные новгородцами, они захватили власть и спустя короткое время распространили ее до Киева[28]. Через несколько поколений варяжские князья и их дружинники утратили национальные черты и смешались со славянами, сообщив им однако стремление к деятельности и влив новую жизнь во все области этого едва устроившегося государства.
В славянском характере есть что-то женственное; этой умной, крепкой расе, богато одаренной разнообразными способностями, не хватает инициативы и энергии. Славянской натуре как будто недостает чего-то, чтобы самой пробудиться, она как бы ждет толчка извне. Для нее всегда труден первый шаг, но малейший толчок приводит в действие силу, способную к необыкновенному развитию. Роль норманнов подобна той, какую позже сыграл Петр Великий при помощи западной цивилизации.
Население делилось на маленькие сельские общины, городов было мало, и они ничем не отличались от деревень, кроме большей величины и окружавшей их деревянной ограды (русское слово город происходит от слова городить) Каждая община представляла собой, так сказать, потомство одной семьи, владевшей своим имуществом нераздельно, сообща, под патриархальной властью какого-либо главы семьи, признанного за старейшину. Чисто монархический характер этого уклада умерялся властью всего мира, иначе говоря – волеизъявлением всех жителей. А поскольку общественный строй в городах был тот же, что и в деревнях, то княжескую власть, разумеется, уравновешивало общее собрание горожан (вече).
Права горожан ничем не отличались от прав крестьян. Вообще в древней России мы не встречаем какого-либо отдельного, привилегированного, обособленного класса. Там был только народ и одно племя, – вернее, княжеский владетельный род, потомство варяга Рюрика, – совершенно отличное от народа. Члены княжеского рода разделили между собой всю Россию соответственно древности тех ветвей генеалогического дерева, к которым они принадлежали, и собственному старшинству. Государство было подразделено на уделы, не представлявшие собою ничего точно определенного и управлявшиеся своим князем под главенством старейшего в роде, который звался великим князем и уделом своим имел Киев, а позже – Владимир и Москву. Власть великого князя над другими князьями была весьма ограниченной. Они признавали главенство Киева, но ни в какой действительной зависимости от него не находились, и он не являлся административным центром государства. Уделы отнюдь не рассматривались как личная собственность князей, – они и не могли ею быть, потому что князья часто переходили из одного удела в другой, объединяли несколько в один, получая их по наследству, или же разбивали свою часть на столько долей, сколько было у них сыновей или наследников мужского пола, – бывало и так, что по старшинству они иногда становились великими князьями (наследовал великому князю не старший сын, а брат князя). Легко вообразить, какой простор кровопролитным сражениям и вечным распрям давал этот сложный порядок наследования. Войны между великим князем и удельными князьями продолжались вплоть до установления московской централизации.