Онега - Тендряков Владимир Федорович 2 стр.


На высоком берегу, владычествуя над рекой, над лугами, обставленными стожками сена, над деревней Горкой, стоят рядом две деревянные церкви.

Одна — величественная развалина — вскинула к серому небу свой позеленевший от непогод шатер. Купола ее покосились, тес ободран с боков, и все же она красива. Бывает, что дряхлость сама по себе живописна. Художники находят больше поэзии в какой-нибудь покосившейся избенке, чем в новом, только что из-под молотка доме. Но эта церковь красива не своим обветшанием. Напротив, обветшание мешает увидеть ее внутреннее благородство, покосившиеся купола нарушают скупую простоту возносящихся вверх линий. Церковь красива сама по себе — ничего лишнего, никаких затейливых украшений, все просто. Могучий сруб венчается шатром, над входом — второй шатер, поменьше, и все это устремлено вверх; место, где стоит эта церковь, — высокий берег — подчеркивает устремление. Древнее сооружение было прекрасно в молодости, оно остается красивым и сейчас, перед своей смертью.

Вторая церковь построена совсем недавно, быть может в начале нашего века. Она приземиста, пузата, как купеческий сундук, ее убожество не спасают резные наличники на окнах.

Я разглядываю их и стараюсь разгадать загадку: почему более древние сооружения, как правило, построены с большим вкусом?

Уж не потому ли, что архитектор-самородок древней церкви имел перед собой меньше образчиков строительства, волей-неволей ему приходилось полагаться больше на самого себя, чем на готовый пример, доверяться не чужому, а собственному вкусу?

Такая самостоятельность неизбежно заставляла творчески думать. У архитектора же поздней церкви было уже много примеров церковного зодчества, имелись какие-то всеми признанные каноны. В своей работе он полагался не столько на самостоятельные поиски, сколько на чужие, вошедшие в жизнь стандарты. По стандарту действовать куда проще, но где появляется стандарт, там всегда умирает творчество.

Две церкви стоят на берегу. Одну строили вдохновенные художники, другую — подрядчики. Одна — произведение искусства, вторая — ширпотреб.

Юра Коринец клятвенно пообещал накормить нас тройной ухой. Пообещал на вторую минуту нашего знакомства, в тот момент, когда раскрывал перед нами сокровища своего мешка. Тройную уху, не что-либо! Она готовится так: накладывают полный котелок рыбы, заливают водой, основательно варят, потом процеживают, сваренную рыбу — в сторону, в навар кладется новая порция рыбы, снова варится, снова процеживается, и уж только на третий раз рыба остается в ухе. Должно быть, это очень вкусно. Должно быть… Мы тройной ухи так и не попробовали.

На берегу Свиди мы разожгли костер и под накрапывающим дождичком ели обычную, густую, одинарную уху, разумеется сваренную Юрием Коринцем, заправленную по всем правилам кулинарного искусства луком, лавровым листом и перцем. Ели, похваливали и вспоминали, где и как клюнул язь, каким способом вытянули первую щуку…

Веселая была минута, когда эту щуку подвели к лодке. В хозяйстве Юрия Коринца не было одной рыболовецкой снасти — подсачника. Щука могла сорваться. И тут Юрий стащил с головы свою соломенную шляпу, стал ею подчаливать под рвавшуюся рыбу.

Щуку выкинули в лодку. Юрий невозмутимо водрузил мокрую шляпу на голову, а я и Борис лежали на дне лодки и хохотали… Шляпой! Щуку! Что там шляпа, Юра готов был сорвать с себя голову, чтобы не упустить улов.

Для энтузиаста-рыбака Юрия Коринца Свидь оказалась счастливым местом — каждый день и утром и вечером улов: щуки, язи, подлещики. В дальнейшем удача решительно отвернулась от Юрия. Даже легендарное Кенозеро не оправдало его надежд.

9. БЕЛАЯ МЕТЕЛЬ

Теплый августовский вечер, река — черное стекло, ни малейшего ветерка, а в неподвижном воздухе кружит яростная метель. Да, метель! Наша лодка идет в шести шагах от берега, а за суматошным вихрем белых хлопьев не видно кустов.

Белая метель безмолвна, ни завываний, ни свиста, только на всю реку разносится скрип уключин да осторожный плеск наших весел. Боря поднимает весла, и мы вслушиваемся… Нет, не совсем безмолвна метель. Вечер насыщен робким шумом, словно где-то далеко-далеко бьет ожесточенно по траве сильный ливень. Этот шум создается миллионами бесплотных крылышек. Белые хлопья, густо кружащиеся над рекой, — крохотные мотыльки.

Их называют в народе по-разному: однодневки, поденки, липки, липучки… Однодневки потому, что такой мотылек живет всего один день, липка же потому, что, умирая, он садится на все, что ни подвернется, как бы липнет в предсмертной усталости.

Тысячи тысяч, бесчисленные миллионы, живой ураган! Тревожен чуть слышный его шорох, что-то таинственное, напряженное и в то же время унылое, все на одной ноте — не сильнее, не тише. Минуту-другую мы слушаем, и нам становится не по себе. Необъятная туча живых существ! Их жизнь проходит сейчас, на наших глазах, в эти самые минуты. Все они вылетели, чтобы зачать новое потомство, и умереть сразу, без промедления. Жизнь и смерть сошлись вплотную. Жизнь и смерть переплелись в один неистовый клубок. Что, если б эти однодневки свои примитивные чувства могли выражать в примитивных криках? Вопли самозабвенной радости и вопли предсмертного ужаса стояли б тогда над рекой. Только ликующая радость и только ужас — среднего бы не существовало!

Но немы однодневки, белая метель лишь едва слышно шелестит. Борис опускает весла, и скрип уключин в этой тишине кажется громким стоном.

Мы скользим по воде среди пляшущих хлопьев, взмах за взмахом продвигаемся дальше и дальше, но живой метели нет конца. Клокочет она, неистовствует, а на черную воду реки, на дно лодки, на нашу одежду, на наши волосы падают мертвые однодневки, те, чей мгновенный век кончился. Пепел оседает на нас, потухший пепел жизни!

10. РЕЧКА БЕЗ НАЗВАНИЯ

Проспали пароход. Старый добрый «Никитин» ушел без нас. Что же, приходится добираться пешком до тракта, а это километров двадцать пять, если не все тридцать.

Шли все время напористо, словно кто подгонял нас, привалы делали скупые: присядем, поотмахиваемся от комаров — и дальше в путь. Вперед, только вперед, ни минуты промедления!

Подходим к мосту. Он новый, бревна не успели потемнеть, еще валяется щепа. Под мостом небольшая речка, обросшая кустами, переполненная до краев темной, таинственной лесной водой. Солнце не проникает до дна, в рыжей воде кой-где просвечивается обомшелое ржавое бревно — жалкий остаток старого моста, обрушившегося в реку. Под нависшими кустами, в тени лежат матовые листья кувшинок, словно врезанные в гладь воды.

Мы, не сговариваясь, как по команде, сбрасываем с плеч мешки. Привал?.. Если и привал, то не обычный. Нам вдруг становится очевидной вся нелепость нашего напористого марша. Куда мы спешим? Зачем торопимся? Или надеемся найти впереди что-то более прекрасное, чем эта тихая, с кувшиночными заводьями речка? Нет, лучше не бывает. Может, встретится точно такое же место, но никак не лучше.

И каждый из нас испытывает редчайшее ощущение беспредельной свободы. Весь мир вдруг становится простым и ясным: есть солнце, есть таинственная вода, синее небо, кусты, наклонившиеся к воде, стена леса, из-за которой мы вынырнули сюда… Этот мир дружелюбен к нам, ласков с нами: солнце пригревает, вода и зелень успокаивают. Всяческие заботы — как добраться до тракта, не пропустить автобус или поймать машину — теперь кажутся нам глупыми и ненужными. Ну, прозеваем автобус, не будет машин, ну и что ж? Позднее на день окажемся в каргопольском Доме крестьянина с его сомнительным казенным уютом. Дом крестьянина променять на эту речку?

Мы ни о чем не говорим друг с другом. Зачем, когда каждый из нас испытывает одно и то же. Мы просто наслаждаемся. Я стаскиваю сапоги и млею от удовольствия, когда нагретые солнцем бревна отдают босым ногам свое тепло. Борис во весь свой завидный рост растянулся на животе поперек моста, глядит в воду и время от времени со вкусом сплевывает. Коринец уже спустил в черную воду крючок, ест поплавок завороженным взглядом. Он вытягивает крохотную рыбешку, критически рассматривает ее, нелестно обзывает и бросает обратно. Не по нему добыча, он признает только крупную дичь.

Мы валяемся до тех пор, пока не ощущаем голода. Эта первобытная забота о своем желудке выводит нас из равновесия. Устраиваем маленькое совещание, после которого Боря Филев направляется на поиски пищи. В сотне шагов от нас из кустов торчит ветхая крыша, должно быть мельница, авось там найдется добрая душа, выручит нас.

Борис возвращается с двумя котелками топленого молока и несколькими деревенскими лепешками. Нет, добыто не на мельнице, она стара и заброшена, посчастливилось встретить колхозников, идущих на сенокос, они поделились своими припасами.

Мы жуем пресные лепешки, запиваем молоком, в котором плавают золотые блестки застывшего жира, и наслаждаемся, наслаждаемся свободой, бездельем, просто тем, что существуем в этом мире. Ей-ей, не часто перепадают такие покойные минуты человеку, живущему в середине лихорадочного двадцатого века.

Нехотя расстались мы с этой речкой, названия которой не знаем и не пытались узнать.

11. НА ТРАКТЕ

Мы на тракте, в селе Медведеве. Не связывайте слово «тракт» с шумом проносящихся машин, с рычанием моторов, с запахом бензина. Это просто дорога среди тихого села, на которой порхаются куры, нет-нет да пробегут кучкой овцы, а еще реже прогромыхает колхозная телега. Мы дежурим уже полдня, но не прошло еще ни одной машины, нет даже надежды, что они появятся.

Да, слухи оказались верными — здесь ходит автобус. Да, он утром прошел в Кречетово, должен бы возвращаться в Каргополь. Должен бы, но когда?.. Есть же какой-то распорядок, существует же специальное расписание для этого автобуса?

Расписание… В здешних местах это понятие весьма условное. Может автобус появиться через пять минут, может через час, может к вечеру, а уж завтра наверняка… если ночью случайно не проскочит.

Идем на почту, дозваниваемся до Кречетова. Нам объясняют: в самом селе автобуса нет, он удалился в соседнюю деревню, билетерша с автобуса родом как раз из той деревни — ей заблагорассудилось навестить отчий дом. Долго ли она там пробудет? То знают господь бог да сама билетерша. Наверно, будет встреча, где встреча, там и праздничек, где праздничек, там и выпивка, которая, разумеется, не минует и водителя автобуса. Завтра-то наверняка выедут обратно… Вот вам и расписание.

Мы безропотны, мы покорны судьбе, валяемся во дворе одной избы, разглядывая ее внимательно, и удивляемся.

Богатый лесами край давал возможность строиться с размахом. Изба в два этажа, пять обширных комнат, кладовые, клети, прихожие, сени с лестницей, сеновал, в который свободно въезжал и разворачивался воз с сеном, сарай для коров, лошадей, овец — и все под одной крышей, целая собственническая крепость!

В этой избе когда-то жила семья, ни много, ни мало — тридцать два человека. Родовой клан с дряхлым стариком отцом и дряхлой старухой матерью, с бородатыми сыновьями и преклонного возраста невестками, самые старшие из которых считались за главных, верховодили всей семьей — один командовал по мужской линии, другая распоряжалась среди женщин; за сыновьями следовали внуки, иные уже женатые, наградившие стариков правнуками, другие еще в люльках.

Не собираюсь идеализировать такие семьи. Они не всегда-то были монолитно прочными. Часто среди них вспыхивали скандалы, ссоры, кончающиеся мелочными разделами. Наверняка бревенчатые стены каждой избы были немыми свидетелями тяжелых семейных драм, глухой ненависти. Не редки случаи, когда сын поднимал руку на отца, брат на брата. Веками кондовые стены хранили в себе то, что Маркс называл «идиотизмом деревенской жизни».

Сейчас здесь, в этой просторной бревенчатой хоромине, обитает… одна старушка. Все ее многочисленные родственники разбежались по всей стране, их можно найти и в Магнитогорске, и в Мурманске, и в Архангельске, и неподалеку, в каком-нибудь лесопункте. Крыша, под которой они родились, земля, которая их вскормила, стали чужими для них.

12. МОСКОВСКИЙ ГОСТЬ

В Каргополе, в знакомом нам уже Доме крестьянина, дежурная встретила нас известием:

— Тут вас один приезжий спрашивал.

— Нас? Не ошиблись?

— Вас, вас… Все жалел, что не застал, а потом сам уехал куда-то.

— Это он, — произнес Коринец.

— Кто он?..

— Мой товарищ… С лодкой который…

И Юру начали мучить сомнения: как быть? Оставаться и ждать своего товарища или продолжать поход с нами? А если товарищ совсем уехал и больше не вернется? То-то приятная перспектива — остаться одному. И товарищ тоже хорош, даже записки не оставил, даже на словах через дежурную ничего не догадался передать.

Мы с Борисом отправились в баню, со спокойной совестью предоставив все сомнения одному Коринцу.

На обратном пути среди прохожих города Каргополя нам попался на глаза один — в шляпе, в дорожном плаще, с вызывающе небритым подбородком и присущей приезжим людям некоторой неуверенностью на лице.

Мы обедали, мы покупали папиросы, мы шли ленивой походкой к Дому крестьянина, а когда перешагнули порог своей комнаты, то увидели его сидящим за столом — в шляпе, в плаще, с чудовищно огромным рюкзаком у ног. И мы сразу поняли — это он!

Так в нашей тесной компании появился новый товарищ, а в мои беспорядочные записки вошел новый герой. Прошу любить и жаловать: московский архитектор Евсей Владимирович Перченков, в общежитии — просто Сева.

13. А РУЖЬЕ ОСТАЛОСЬ…

Прощай, город Каргополь! Прощай, пароход «Никитин»! И озеро Лача и те две церквушки на высоком берегу Свиди, одна величественная, другая ординарно безвкусная, тоже прощайте. Быть может, через много лет снова забреду сюда. Быть может, забреду, а может, и нет.

Секретарь райкома партии дал машину, и мы едем в другой район, в село Конево. Нам как-то непривычно — покачиваемся на мягких сиденьях, развалились с удобствами. Наше путешествие продвигается вперед, а нам это не доставляет труда. Мы даже можем вздремнуть, если захотим. Путешествие продолжается, мы бездействуем, вот уж воистину: солдат спит, а служба идет.

Конево, центр Приозерного района, — смесь рабочего поселка с деревней, рядом с избами стоят двухэтажные, казенной постройки дома. В таких районных селах невольно испытываешь чувство случайности, какой-то временности жизни, хотя само по себе село Конево очень старо и начало свое берет от переселенцев новгородцев. Огромные березы, высаженные вдоль дороги, не придают селу большой живописности, не скрадывают этого ощущения временности.

Наш новый товарищ Сева Перченков приехал, вооруженный надувной лодкой и… ружьем. Если Юра Коринец, весьма запасливый путешественник, еще как-то мог передвигаться пешком со всем своим хозяйством, то для Севы это исключено. Ну, с ружьем можно мириться, но лодка с веслами!.. Пригодится ли она нам?

Мы спускаемся на берег Онеги и надуваем свою лодку, к великому любопытству двух мальчуганов-рыболовов. Эта лодка, наверно, хороша на тихих затонах подмосковных речек, но здесь, на Онеге, с ее решительным течением, игрушечные весла бессильны. Лодку крутит, поворачивает боком.

Мимо нас проплывают переправляющиеся через реку женщины. У них обычная деревянная лодка с тем характерным круто загнутым носом, которые встречаются на монашеских лодках в картинах Нестерова. Под непринужденными взмахами весел она легко скользит по воде. Женщины смеются.

— Эй вы, на пузыре! Подплывайте ближе, дайте разглядеть вас!

Куда там — подплывайте! Мы барахтаемся, как муха в блюдце, течение относит нас все дальше и дальше.

Нет, с этой лодкой нам нужно расстаться, и как можно быстрее. На следующий день она возвращается обратно в Москву в двух почтовых посылках. У нас стало легче на душе, и самое большое облегчение, наверное, испытывал сам хозяин.

А ружье осталось, нам пришлось таскать его до конца путешествия.

Северные места вокруг Онеги считаются кладовой русской старины. Они сберегли исконно русское «оканье» в говоре. Не где-нибудь, а здесь, на холодных берегах Онеги, сохранились русские былины, воспевающие первую столицу матушки Руси стольный град Киев и подвиги древнего богатыря Ильи Муромца. Здесь быстрей, чем в любом другом месте, можно увидеть рубленую церковь, с фундамента до репчатой маковицы воздвигнутую одним лишь топором без единого гвоздя. Даже стародавний символ мужества и зрелости — допетровская русская борода в этих местах встречается гораздо чаще на лицах пожилых колхозников.

Назад Дальше