Крест без любви - Генрих Бёлль 11 стр.


Он резко отвернулся, и дурацкий хохот новобранцев вновь прогремел над головой Кристофа.

Очень медленно, но все же сопротивление Кристофа пошло на убыль; зачастую он настолько выдыхался, что в мозгу даже мелькала ужасная мысль — подвести черту под своей жизнью. Но действительность и в самом деле была такова, что казалось, будто на него натравили все силы ада. Он уже совсем не видел выхода, не находил даже полминуты на короткую молитву вечером, когда совершенно разбитый падал на койку. К невыносимым мукам повседневной службы Кристофу добавили еще «особые занятия», поскольку ему ужасно не повезло: он вызвал недовольство гаупт-фельдфебеля, а ведь прусский гаупт-фельдфебель — это больше, чем Бог. Бог милосерд и стал человеком, но в служебном перечне качеств прусского фельдфебеля милосердие не значится. Носитель галунов — не что иное, как идол и требует послушания любой ценой. И вся свора этих унтер-офицеров с наслаждением ему поддакивала. Он был наковальней тупой жестокости и горластой ограниченности. Спрятавшись за спину самодовольно напыщенного государства, эти трусливые подручные власти в галунах и нашивках всем скопом навалились на Кристофа…

В эти дни он научился видеть, что и другие испытывают те же страдания. Он не был единственной жертвой, и ему было невыразимо приятно и утешительно знать, что в одной роте, состоявшей из двух сотен рекрутов, все-таки набралось четыре нормальных человека. У него было трое товарищей по несчастью; первого звали Якоб — невысокого роста, бледный, хилый блондин с водянисто-голубыми глазами и безвольным ртом, один из тех, кого современная психология сбрасывает со счетов, назвав «асоциальными элементами». Якоб просто физически не мог подчиниться здешнему зоологическому порядку, поскольку привык вести свободную цыганскую жизнь. В общении он был мягок и дружелюбен, даже приветлив и обаятелен, но абсолютно неспособен понять, почему утром необходимо являться на построение в начищенных до блеска сапогах (для этого и в самом деле нет причин). Не мог он также постигнуть, почему нельзя выходить за ворота части, а поскольку его не выпускали, он просто-напросто перелезал через каменную ограду. Якоб любил свободу, а пруссаки ненавидят ее больше, чем добрые христиане черта, если, конечно, в него верят.

Вторым был Бартель, вор со стажем, видимо в тюрьме научившийся так ценить свободу, что не хотел запросто от нее отказаться. Этот коренастый, упитанный, невозмутимый весельчак был физически настолько силен, что его никак не могли согнуть в бараний рог; темноволосый и мускулистый, он сопротивлялся всем усилиям его одолеть, доказывая превосходство человека, который предпочитает жить сообразно собственным правилам. На каждый нагоняй у него тут же находился достойный ответ, и он не позволял унижать себя.

Пауль, тот парень чуть ли не демонической красоты, был третьим. Он обожал радости жизни, жаркие поцелуи и красочные полотна живописцев, а также бесконечную даль полевой дороги не меньше, чем вино, которое пьешь в элегантной гостиной с любимой женщиной. Пауль ненавидел этих ничтожных холуев из-за их убожества и отвратительного вкуса; он был самым порочным из них троих. Кроме Кристофа, здесь не нашлось ни одного христианина, кто бы хоть одним словом оградил себя от осквернения человеческого достоинства. Вот Кристоф и тянулся к этим троим, ведь они, как ему казалось, хотя бы немного понимали, в чем ценность свободы, но главное — потому, что они страдали, как и он…

Он видел также, что внешний лоск так называемой воспитанности, усвоенные благодаря родителям-католикам манеры человека из так называемого хорошего дома, эти жалкие белила и румяна буржуазной лживости, которые в повседневной жизни легко ложатся на кожу и прочно прилипают к ней, здесь отваливаются и наружу проступает ничем не прикрытая рожа прирожденного бандита. В этой атмосфере сплошного ничтожества все отбросы буржуазного мира, который сам выбрал сатану главой государства и даже воздавал ему жалкую христианскую хвалу, вылезли на поверхность, явив на всеобщее обозрение растерянную физиономию современного человечества, более не способного ни на какую страсть, поскольку оно утратило страстную любовь к Богу.

Но самым убийственным для Кристофа были католические священники, облаченные в офицерские мундиры, холеные и очень набожные на вид; на груди у них рядом с распятием — их знаком различия — красовался дьявольски изломанный крест; да, он видел, как они служат мессу, как принимают исповеди и читают пустые проповеди о святости исполнения долга. И он впервые в жизни ощутил желание взять в руки ненавистное оружие, чтобы продырявить эти набитые опилками чучела и выпустить из них кислый могильный дух. Причем Швахула всегда разговаривал с ними угоднически и почтительно, стоя навытяжку. А с Прускоппом они говорили улыбчиво и благосклонно, и тот отвечал им такой же улыбкой, дружеской и благосклонной. Кристофу стало ясно, что ежедневное и ежечасное повторение жертвы Иисуса в миру представляет собой повторение его страданий и что Иуда тоже ежедневно стоит у алтаря, а Христос низвергается в кровавую пропасть предательства из-за тридцати сребреников, которыми мир заплатил за это.

Так пролетели шесть недель как один нескончаемый ад; иногда душу Кристофа омрачала ненависть, а временами он, наоборот, становился ясновидящим и смышленым в результате нестерпимых страданий, выпавших на его долю. Его молитвы были всего лишь вздохами, пронизанными болью и жгучим желанием получить утешение от Господа. Лишь очень изредка — и такие моменты можно было пересчитать по пальцам — он ощущал себя живым человеком, когда мог спокойно выкурить полсигареты и перекинуться с Паулем несколькими дружескими словами. Ах, каким утешением были для него эти «порочные субъекты»! Только их души оказались способными чувствовать.

Иногда Кристоф вообще забывал, что за воротами казармы существовал другой мир, где люди могли жить относительно свободно. Он просто не мог себе представить, что были люди, слыхом не слыхавшие о Швахуле. Боже мой, за воротами начинался мир, где жили девушки в цветастых платьях и женщины, матери, а может, даже мужчины, молодые мужчины в штатском; он забывал об этом; и лишь иногда его пронзала страшная боль, когда он, маршируя в колонне, похожей на невидимые путы, отправлялся на учения в пустоши за воротами. Иногда к нему возвращалось зрение, и он, видя людей, переходивших улицу, думал, что они ему снятся. И, даже тысячу раз повторяя самому себе, что он не спит, а шагает в строю третьей роты на учения, все равно не мог взять в толк, что на свете живут люди, у которых не болят ноги, на которых не орут и которым не нужно в наказание дополнительно заниматься строевой подготовкой и их жизнь и смерть не зависят от Швахулы…

От всех этих убийственных мук он почти впал в слабоумие, и ему уже казалось, что Швахула победил; даже молитвы, эти жалкие вздохи вместо слов, иссякли, и каждую передышку он использовал только для того, чтобы два-три раза затянуться сигаретой. От усталости он всегда чувствовал себя разбитым; покуда другие все же пользовались редкими минутами свободного времени, для него всегда находилось какое-то задание — за то, что в течение дня он чем-то нарушил устав. Ему приходилось чистить сапоги, ополаскивать тазы, выметать мусор у унтер-офицеров или, как минимум, заниматься дополнительно строевой подготовкой: ползать по-пластунски, бегать, стоять по стойке «смирно», упражняться в парадном шаге, который ему никогда, никогда в жизни не удастся освоить. И у него всегда болели ноги в больших, не по размеру, сапогах. И никогда, никогда в жизни он не научится начищать сапоги до такого блеска, чтобы божок Швахула утром был доволен.

Да, через шесть недель он был готов сдаться. У него уже не хватало сил читать письма из дому; даже видеть почерк матери стало для него непосильным испытанием. Все кругом было серым, холодным и мутным, а еда почти не лезла в горло, хотя на вид и казалась вкусной. Пальцы у него всегда были ободраны до крови — от нарядов вне очереди, от винтовки или противогаза, а то и от ползания между кустами и деревьями на учебном полигоне. Они крутили и крутили Кристофа, попавшего в их мельницу, — видимо, желая стереть его в такой порошок, из которого делают солдат, способных выполнить любой приказ…

Но Господь однажды оставил на его сердце Свою огненную печать, это было так непривычно и неожиданно, что Кристоф почувствовал себя выздоравливающим от какой-то долгой болезни, когда он только и делал, что спал и видел страшные сны… Как-то вечером, опять несясь с парой унтер-офицерских сапог по коридору, он вдруг остановился посреди серого душного коридора без окон; что-то странное прикоснулось к нему: воздушное и в то же время имеющее едва ощутимую физическую форму; казалось, какая-то мысль или чувство внутри него взлетает на крыльях бабочки… Поначалу это что-то, не имеющее определенной формы, кружилось в нем, но оно было так приятно, так близко и реально, что Кристоф задрожал… А потом вдруг разразился диким хохотом, безумным и свободным. У него было такое чувство, будто он долго-долго сидел, тупо соображая, над какой-то книгой и, зажав уши, читал и читал, а теперь вдруг наткнулся на такое слово, которое открыло ему весь смысл. Он почувствовал, что его касаются невидимые и в то же время ощутимые пальцы, снимающие с него заклятие… Он хохотал и хохотал, а потом просто швырнул сапоги в первую попавшуюся дверь, и когда, все еще смеясь, подошел к ней поближе, то прочел надпись: «Швахула, гаупт-фельдфебель». Он засмеялся еще громче и еще свободнее, ему казалось, что в груди у него скопилось столько радости, что она вот-вот разорвет его грудь; он все еще смеялся, когда Швахула с хриплым рыком выскочил из-за двери…

Теперь он очутился в камере-одиночке и во второй раз в жизни прочел все Евангелие; он счел прямо-таки глупостью со стороны дьявола (ибо дьявол глуп), допустившего Евангелие в качестве единственной книги для арестантов; видимо, здесь считали, что этим еще сильнее накажут их, поскольку ни один разумный человек Библию читать не станет; неясно было только, считалось ли также, что витиеватые и безвкусные сентенции главы государства точно так же скучны; во всяком случае, его книгу, в которой немецкий язык был до ужаса изуродован, тоже выдавали арестантам… Итак, Кристоф провел три дня в полном одиночестве, читал Евангелие и эту вторую, мрачную и напыщенную книгу. И даже если б раньше он этого не знал, то теперь знал наверняка, почему понадобилось забирать его в солдаты и мучить, знал он также, для чего немецких юношей необходимо перемолоть в этой мельнице. Ему показалось, что глаза у него стали зорче, настолько яснее видел он все это теперь…

Три дня провел он наедине с книгами, а длинными ночами проливал сладкие слезы, вспоминал мать, прошлую жизнь и вообще все, что едва не умерло в нем, а теперь вновь ожило благодаря этим слезам. Да, он вновь пробудился для реальности, все, что находилось за воротами казармы, вновь обрело форму, и оказалось, что этот мир, представлявшийся ему исчезнувшим, все еще существовал: существовали и женщины в ярких платьях, и цветы, и даже музыка… И где-то в этом мире жил Йозеф, на плечи которого Господь явно возложил крест…

Эти слезы и слова Евангелия вырвали его из тупой замкнутости в своих собственных страданиях, ему открылась благая уверенность в том, что Христос не одинок.

Иногда он не мог удержаться от улыбки, вспоминая глупость Швахулы, который помог ему прийти к таким выводам.

Вечерами, когда умолкали хриплые команды, доносившиеся в его камеру с плаца через маленькое окошко, на него нисходил такой блаженный покой, какой мог быть только улыбкой Бога. Словно Он, несомый небесными силами, легко и уверенно парит над пропастью, где из земли, клубясь и шипя, вырываются гнилостные пары, точно ядовитые облака смерти; и эта пропасть была юдолью ужаса, темного панического ужаса, порождаемого злом и убивающего как тело, так и душу. Да, ему показалось, будто благодаря милости Господа он спасен из этого котла, где панический ужас стряпают из отчаяния, и этот ужас исчез из его души. А на его месте родился священный страх, страх перед собственной слабостью, которая чуть не столкнула его в пропасть. Да, он чувствует в себе этот страх, но это бдительный страх живого человека, который не желает поддаваться усыпляющему, опасному и соблазнительному паническому ужасу, таящему в себе упоительный дух отчаяния. Быть всегда настороже, все анализировать, ведь ужас так же похож на страх, как дым сигареты на кухонный чад, и едва обманчивое дыхание этого ужаса коснется тебя, надо гнать его из жизни, как охотник гонит в лесу дичь…

Да, теперь он видел насквозь эту систему унижения и решил держаться мужественно и уверенно; даже если произойдет самое страшное и они лишат его жизни, это будет всего лишь вступлением в Божьи пределы.

Когда печка в камере в восемь часов угасала, согласно уставу, Кристоф заворачивался в одеяло и читал, читал, покуда еще горел свет. И не во сне, а наяву полагал, что находится в монашеской келье и что тут он наедине с Господом; ведь он

Назад Дальше