Допрос женщин происходил труднее, так как не было переводчика. По их жестикуляции и некоторым обрывкам немецкой речи я уяснил, что они согласны с изложенными солдатом фактами, насколько смогли его понять.
Поскольку охрана станции в Шт. не имеет в своем распоряжении подходящего помещения, я передал четверых арестованных заместителю коменданта в Милишки, гаупт-фельдфебелю Борганеку из третьей роты 846-го пехотного полка.
Рапорт отправлен коменданту военной полиции и отделу 1с 29-й пехотной дивизии. Начальником караула станции Шталиконово был унтер-офицер Брек из 4-й роты 708-го батальона нестроевых частей.
Подписано 17 октября 194…
Шнимеллер, обер-фельдфебель ГБ
Шмидтман, обер-ефрейтор ГБ».
Наступила та призрачная тишина между днем и ночью, когда умолкают даже постоянное урчание и грохот на линии фронта, если один из противников не готовится к наступлению. Это были те часы между тремя и пятью ночи, когда постовым иногда кажется, будто время остановилось и они навек обречены стоять столбом на одном и том же месте с замерзшими ногами, уставшей головой, держа винтовку на плече. Кажется, будто время отдыхает; оно ведет себя, как бегун перед следующим забегом: движется медленно и лениво, словно мельничное колесо, когда вода в реке иссякла и лишь иногда небольшая волна дает ему легкий толчок, чтобы оно нехотя повернулось. Да, кажется, что даже время в эти часы спит и движется, как во сне, а часовые, стоящие на посту во всех странах, думают, что они одни бодрствуют. Одиночество и холод доводят их до отчаяния: никогда, никогда уже не придут их сменить; душа так пуста и измотана, что молитвы бессильны помочь, и холод снизу, от ног, поднимается и завладевает всем телом; трубка уже не доставляет удовольствия, только вызывает тошноту в пустом желудке, и негде достать хоть глоток шнапса. Минуты длятся целую вечность, а безжалостная ночь простирается над всем миром. Счастлив тот часовой, которому есть где поспать; чудом кажется, что серая безвольная масса этих двух часов в конце концов утекает в небытие…
Лейтенант держит листок в руках, тишина его угнетает; на полях текста он замечает приписку гаупт-фельдфебеля карандашом: «Сделан запрос в батальоне: женщин — повесить, солдата — отдать под военный трибунал». Женщин повесить!
Лейтенант вновь встает, подкидывает дров в печь и медленно ходит вокруг нее, жуя хлеб с маслом. Остановившись подле стола и заменив фитилек в коптилке, он бегло просматривает остальные бумаги, скрепленные с рапортом: установленные начальством батальона сроки подачи сведений о потерях и наличном составе. Докладные о солдате из обоза, винтовка которого оказалась заржавленной, и об опоздавшем из отпуска, и запрос о служебном стаже унтер-офицеров. Он комкает пакет и бросает его в печь. В помещении почти совсем темно, так как новый фитилек горит слабо; комната кажется огромной, будто стены ее оторвались и раздвинулись в ночь; потом воск начинает таять, и фитилек горит уже ярче.
Лейтенант вскрыл ящик с документами, взял чернила и ручку и начал писать. Поскольку печь уже пышет жаром, он расстегнул шинель, отшвырнул в сторону портупею, и теперь шинель просто накинута на плечи; он медленно и старательно записывает что-то в маленькую книжечку, аккуратно переворачивая ее страницы, на некоторых страницах ставит печать; делает он все это спокойно, с величайшей тщательностью и чуть ли не любовно.
Потом гасит свет, сует книжечку в карман и пробирается к двери. Снаружи холодно и тихо; на самом краю горизонта на востоке набухает едва заметная серая полоса. Он громко зовет часового, но не получает ответа и двигается наугад вправо, вниз по деревенской улице. Нищенские темные избы по ее сторонам наводят на него страшную тоску по стране, где он родился, по родному городу, где течет Рейн среди пологих, поросших цветами берегов. А здесь все так мрачно и жутко… Чужбина, эта злосчастная чужбина подкарауливает тебя за каждым углом. Он облегченно вздыхает, когда из-за одного из домов раздается: «Стой! Пароль». Голос звучит подхалимски, и чутьем опытного вояки лейтенант догадывается, что часовой где-то поспал. Спокойно улыбнувшись, он откликается: «Лейтенант Бахем!», а когда часовой приближается, говорит: «Проводите меня к каталажке!» Он заметил, что тот быстренько сунул трубку в карман, поэтому, шагая за ним в предрассветных сумерках и глядя на его равнодушную спину и сдвинутую на лоб каску, понимает, что имеет дело со старослужащим, и говорит снисходительно: «Да кури себе на здоровье». Солдат молча вынимает трубку из кармана, и лейтенант вдыхает чудесный запах трубочного табака, который он всегда так любил, хотя самому курить трубку было противно…
Часовой остановился перед жалким сараем, ни о чем не спрашивая, вынул из кармана ключ, отпер замок и отодвинул тяжелый засов. «Дай мне ключ, — тихо произносит лейтенант, — можешь идти».
Он еще минутку выжидает, пока часовой удалится, но потом от нетерпения его начинает так колотить, словно внутри у него все готово взорваться; он весь трясется, как вулкан перед извержением. Вот оно: Бог, о котором он и подумать не смел, теперь направил его. Бог вскрыл всю его душу, как плуг вспарывает пашню, и всю скопившуюся в ней гниль и гадость мощным рывком вывалил наверх, поэтому скрывавшееся в тайниках его души зло сгорает от молниеносного и ослепительного осознания, что он теперь — в руках Божьих! Прислонившись к стене сарая, он стонет… Пилотка свалилась в грязь ему под ноги. Он почти бессознательно вверяет себя этому незнакомому буйному огню в своем сердце. Все ближе подкрадывается рассвет, бледными жадными пальцами раздирая черные покровы ночи; вновь оживают привычные фронтовые звуки, грозно и зловеще нарастает рокот артиллерии.
Лейтенант оглядывается растерянно и смятенно… Охваченный бешеной радостью, он, не успев еще полностью прийти в себя, бросается внутрь грязного и убогого застенка…
Темное и затхлое помещение без окна, кислый запах грязных и пропотевших тел спящих. Он узнает этот специфический запах русских людей: чеснок, грязь и пот. Этот запах, такой неприятный и неописуемый, как и вся эта мрачная страна, только этот запах говорит ему, что это не сон. Дрожащими руками он зажигает коптилку и видит на небольшой охапке соломы тела спящих: молодую женщину в сбившемся набок черном головном платке, открывавшем грязные светлые волосы, солдата в серой немецкой шинели и двух темноволосых женщин в пестрых платках; от ночного холода все четверо тесно прижались друг к другу, женщины прикрыли солдата своими широкими юбками, а тот натянул конец одного из платков себе на голову. «Алло!» — тихо говорит лейтенант, и тут до него доходит, как нелепо звучит это слово здесь, и все-таки вновь произносит, на этот раз громче: «Алло!» Он ставит коптилку на утоптанную землю и, поскольку робеет дотронуться до какой-нибудь из женщин, хватает за ногу и трясет солдата, а когда тот медленно, еще не совсем проснувшись, стаскивает с лица платок, он видит бледное и спокойное лицо своего брата Кристофа.
Это похоже на чудо: ведь они действительно родные братья, много лет прожившие в одной комнате, где вместе спали, читали, курили и разговаривали; сыновья одной матери, которую оба любят, и в первую же секунду встречи тает коварное и мрачное отчуждение. Какой-то миг они без слов со смехом обнимают друг друга, и на их лицах написано полное счастье, пока беспокойство женщин не напоминает им о действительности. Только тут они взглядывают друг на друга потрясенно, растерянно и недоверчиво, как бы пробуждаясь от сна, — два брата, которых рука Господа среди бесконечной круговерти войны свела в этой мрачной русской сараюшке, между ночью и днем, при свете мигающей коптилки…
— Сначала давай выпустим женщин, — тихо говорит Ганс, делает знак встать удивленным женщинам, одергивающим юбки, и указывает пальцем на дверь. — Вы свободны, — говорит он запинаясь. — Убирайтесь.
Кристоф вопросительно смотрит на него и говорит несколько слов по-русски; они вскакивают, окружают братьев и наперебой щебечут что-то, как птицы, не успевшие до конца проснуться. Еще два слова говорит Кристоф, уже по-немецки: «Быстро, быстро, Госбезопасность». Тут в их бегающих глазах вспыхивает страх, и они окончательно просыпаются. А когда женщины хотят почтительно поклониться ему, он серьезно указывает им на брата; бормоча непонятные слова, они со слезами покрывают руки Ганса быстрыми поцелуями; две темноволосые женщины юрко выскакивают за дверь, и только блондинка, маленькая и хрупкая, с бледным лицом и детскими губками, над которыми видна крошечная упрямая морщинка, стоит и ждет у двери, на ее лице написана грусть. Кристоф шепотом что-то говорит ей, и она отвечает мягким и смиренным тоном.
— Она не хочет идти без меня, — говорит он.
Ганс вздрагивает, точно очнувшись от глубокого раздумья.
— Да-да, — отвечает он, но потом быстро собирается с мыслями и протягивает Кристофу солдатскую книжку и другие документы. — Это тебе, — говорит он почти спокойно, — я все уже подготовил, возьми на всякий случай и постарайся присоединиться к какой-нибудь части; рапорт я сжег, иди же… Пора, скоро развиднеется.
Но Кристоф молча качает головой.
— А ты? — говорит он.
Опустив глаза, Ганс смущенно шепчет:
— Я комендант местного гарнизона… Так что смогу, наверное, как-то замять это дело… Давай… уходи… уходи… — Он говорит быстро, чуть ли не с ненавистью, потому что чаша весов между ночью и днем полезла вверх и теперь свет победоносно льется на последние остатки ночи…
На фронте все бурлит, между быстрыми выстрелами минометов монотонно и злобно стрекочут пулеметы, через несколько минут проснется гарнизон деревни.
— Иди же, — еще раз говорит Ганс, — иди! — Он в отчаянии ломает руки, наконец умоляюще складывает их, как ребенок: — Прошу тебя, иди же, уходи!
Ему не терпится вытолкнуть брата наружу, мимо этой девушки, которая стоит у двери и ждет, а лицо ее выражает такое смирение и такую решимость, какие были на лицах женщин, некогда отдававших себя на растерзание диким зверям.
— Ты что, не понимаешь, что мне конец, если меня увидят здесь с вами обоими… и потом, ты… — Ганс давится последним словом и никак не может его произнести. Прислонившись к стене и побледнев так, что белая кожа стала просвечивать сквозь щетину, он прошептал: — Я приказывал арестовать столько людей, многих из них, вероятно, посылая на верную смерть, их было не счесть… А таких, которых я, вот как теперь, спасаю, могу сосчитать по пальцам одной руки. — Он посмотрел на брата печальным взглядом. — И первым, кого я отдал в руки палачей, был Йозеф…
Кристоф не очень понимает брата, но видит невысказанную муку в его глазах и кивает, как бы соглашаясь.
Ганс говорит мягко и тихо:
— Ну а теперь уходи…
— Да? — Кристоф медленно и торжественно обнимает его и целует в губы.
— Ты уж постарайся, чтобы мы увиделись еще на этом свете. Помоги тебе Бог!
Ганс провожает брата до двери сарая и, когда они проходят мимо белокурой девушки, наклоняется к ее лицу, неумело берет его в ладони и целует в губы. «Ты — первая и последняя женщина, какую я целую в своей жизни», — бормочет он так тихо, что Кристоф ничего не может расслышать, но она внезапно улыбается, да так, будто поняла его слова. Потом, махнув Кристофу рукой, бежит вперед первой…
Ганс Бахем медленно возвращается; при утреннем свете чужие полуразвалившиеся избы и грязь на улицах выглядят отвратительными, но он улыбается счастливой улыбкой, словно повстречал ангела Божьего.
Навстречу ему попадаются часовые, которые ходят по деревне и будят сменщиков на их квартирах…
Вернувшись в комнату, он заново разводит огонь в печи и ставит таз с водой в темное ее нутро, потом распахивает одно из заклеенных картоном окон и садится за стол, чтобы написать письмо. На улице солнце уже вовсю греет землю, с околицы деревни стреляет артиллерия, из тыла над жалкими домишками с шумом пролетают тяжелые снаряды более крупнокалиберных батарей, война вновь начала свои дневные игрища…
Лошади и люди, доставившие еду на передовую, покрытые грязью, усталые и изможденные, пересекают улицу; ругательства, которыми возчики пытаются взбодрить выбившихся из сил лошадей, разносятся в утреннем воздухе; машина с флажком командующего мчится по грязи и беспощадно гонит отступающие колонны обратно в раскисшие окопы; возчики с руганью провожают глазами машину, пешеходы равнодушно плетутся дальше…
Ганс Бахем закончил письмо и жестом подзывает к окну проходящего мимо солдата. «Прихвати с собой мое письмо, ладно?» Тот добродушно кивает, и он сует ему пачку сигарет. Потом Гансу что-то приходит в голову, он подбегает к столу и достает из выдвижного ящика измятую пачку сигарет и старую серебряную зажигалку. Он ее узнает! Для него это как резкий удар по лицу: только теперь ее узнал! Эту прелестную, совершенно непрактичную игрушку, которую он много лет назад, в самом начале войны, купил вместе с матерью в незабываемый рождественский сочельник, когда люди с радостным ожиданием в сердце бродят по празднично украшенным городским улицам. Эта маленькая штучка напоминает ему обо всем, что объединяется для него в понятии «родина»: общая спальня с братом… мать, отец и сестренка… Рейн и прекрасная картина веселого города, зеленые аллеи по берегам, сады и площади, а также переулки, похожие на уютные дворики…
Он закуривает сигарету Кристофа и достает из печи тазик с горячей водой; шинель и китель он бросил на лавку, портупею достал из угла и вынул из планшета бритвенный прибор вместе с крошечным обломком зеркала. Он раздевается по пояс и пугается мертвенной бледности своей грязной кожи. За дверью слышатся шаги, на миг они останавливаются на пороге, потом свежий и радостный гаупт-фельдфебель входит в комнату. «О, господин лейтенант пренебрег своей прекрасной квартирой?!» — восклицает он.
Старательно намыливаясь, Ганс разглядывает гаупт-фельдфебеля, которого впервые видит при свете дня; несколько раз он встречал его на фронте, куда тот приезжал с кухонной командой и трусливо шнырял по траншеям, противно заискивая перед солдатами; вчера, при свете коптилки, он видел его лишь мельком, но заметил, как тот холодно и высокомерно отчитывал писарей на ужасном армейском жаргоне, который Ганс с давних пор ненавидел. А с пеной на пол-лица рассматривать весьма удобно. Выходит, именно этот человек с такой жестокосердной краткостью написал на полях рапорта: «Женщин повесить». Есть в этом гладко выбритом, холеном лице нечто, заставляющее поверить, что этот человек наверняка сперва попытался бы изнасиловать этих женщин, а уж потом приказал бы их повесить… И его сердце странно сжимается при мысли, что робкая светловолосая девушка могла бы оказаться в мускулистых объятиях этого труса. От этой мысли он вздрагивает и с тоской вспоминает незнакомку, вынырнувшую из этой непонятной страны и вновь исчезнувшую в одном из бесчисленных укрытий, которые никто никогда не найдет…
У гаупт-фельдфебеля смазливое, пышущее здоровьем лицо с налетом легкомысленной чувственности, белоснежные зубы, темные ухоженные волосы и спортивная фигура; в его служебной корректности, иногда доходящей до подхалимства, всегда есть что-то наглое и циничное, против чего просто невозможно защититься. Сейчас по нему видно, что он прекрасно выспался и позавтракал, что сигарета доставляет ему удовольствие и что он совершенно здоров, как и большинство трусов.
Гаупт-фельдфебель отпирает ящик с формулярами, замечает вскрытый ящик с документами, вопросительно глядит на лейтенанта и решает, по всей видимости, подождать, пока тот закончит туалет. А пока он углубляется в какой-то текст. Невыспавшийся дежурный унтер-офицер входит в комнату, отдает честь и докладывает. Из своего угла лейтенант кричит унтер-офицеру: «Пошлите часовых обойти все посты и сообщить, что у роты сегодня выходной! Все могут ложиться спать». Он раздраженно отмахивается от попытки гаупт-фельдфебеля возразить, выталкивает унтер-офицера за дверь, вернувшись в свой угол, с фырканьем окунает голову в тазик с водой. Бросив взгляд на грязную рубашку, все-таки надевает ее, а затем и китель. Теперь, когда Ганс умыт и побрит, он кажется ужасно тощим и молодым, глаза его блестят, словно он великолепно выспался. Потом он усаживается напротив гаупт-фельдфебеля и прикуривает сигарету от зажигалки брата.
— Слушай, фельдфебель, ты — мерзкая свинья, — произносит он медленно, с явным наслаждением. — Ты — грязный трус, удивишься, когда узнаешь, что этой ночью я вскрыл секретный ящик, совершил подлог документа и дал себя подкупить семью сигаретами и серебряной зажигалкой, чтобы выпустить арестантов. — Вдруг ему становится отвратительной его собственная ненависть, его лицо гаснет, и он едва слышно говорит: — Позвоните в батальон, гаупт-фельдфебель, пусть пришлют офицера меня арестовать. — Потом спокойно снимает кобуру с пистолетом и бросает ее на середину комнаты.