Часы пробили четверть восьмого. Он смотрел на уличную суматоху, не видя ее, и обдумывал первую предстоящую личную встречу с Гордианом. Внезапно его пронзил страх: ему померещилось, что кто-то внутри него ухмыляется! Да-да, кто-то незнакомый ухмылялся внутри него! От ужаса Ганс задрожал, его прошиб ледяной пот, и он почувствовал, что бледнеет. Множество мыслей промелькнули в его мозгу, словно быстро сменяющие друг друга блуждающие огоньки. Мысли о работе на стройке, о служении партии, о брате, матери, сестре и отце… И лицо Йозефа тоже возникло перед ним, молчаливое, полное глубокой печали, точно ожидавшее ответа от него. Резким взмахом руки он отогнал эту картину, подошел к тазику, еще раз ополоснул лицо и, не мешкая, быстро направился на кухню, словно боясь, что его опять что-то задержит.
Распахнув дверь, Ганс сразу же почуял запах жареных оладий и услышал уверенный, слегка елейный голос будущего зятя. Изобразив на лице подобие улыбки, он пожал всем руки. Сперва сестре в кокетливой зеленой шляпке на отливающих золотом волосах — она сидела, закинув ногу на ногу, и приветливо улыбалась ему. Отец поздоровался с ним серьезно и дружески, на его лице было что-то вроде гордости. А жених сестры даже приподнялся со стула и пожал Гансу руку, при этом его большие, несколько водянистые глаза выражали такое душевное расположение, словно он хотел сказать: просто не нахожу слов! Жених был толстый блондин высокого роста с округлым, на редкость блеклым лицом: розовость щек выглядела почти серой, губы были выцветшего красного цвета, а близко посаженные глаза какой-то неяркой, почти детской голубизны казались чуть ли не приклеенными рядом с носом безукоризненной формы. Будучи по профессии торговцем предметами искусства, он всегда отличался элегантностью. В этот раз на нем был светло-серый костюм тонкого сукна и нежно-желтая сорочка с коричневатым галстуком, заколотым булавкой с великолепной жемчужиной. Позади него у плиты стояла мать в красном фартуке поверх простого серого платья; на ее спокойном, похудевшем лице играла какая-то неопределенная, то ли радостная, то ли печальная, улыбка. Откинув нежными пальцами прядь со лба, она крепко и тепло пожала сыну руку и сказала: «Добрый вечер, мой мальчик». Когда Ганс сел, возникла небольшая пауза, потом отец произнес: «Теперь мы тебя почти не видим». За этими словами чувствовался невысказанный шутливый вопрос. Ганс на миг смутился и позавидовал матери, которая стояла у плиты спиной ко всем.
— Да, у нас там много работы. Ты же знаешь, я ведь люблю работать.
Сестра налила ему чаю и поставила перед ним тарелку с ароматными поджаристыми оладьями; он бросил на нее короткий взгляд и поразился: она очень похорошела — карие глаза в сочетании с золотистыми волосами и маленький, свежий, яркий рот. Странно, он никогда не замечал, что его сестра такая хорошенькая, и голос у нее стал каким-то томным.
— Ах, — жалобно вздохнула она, — мы так давно не собирались все вместе. Даже не могу вспомнить, когда это было. Мне кажется, нам надо бы еще разок придумать небольшой праздник, в котором мы все примем участие. Как только Кристоф вернется, хорошо? — Она оглядела всех по очереди, но отец возился со своей записной книжкой, мать склонилась над сковородой… Жених с ее планом согласился.
— Фрау Бахем, — сказал он, повернувшись к матери, — надеюсь, это не прозвучит чересчур нескромно, если я попрошу вас принять и меня в круг участников, я ведь так мало знаком с вашими сыновьями… Кое-что я слышал о них у вас в доме, но их имена известны и за его стенами.
Фрау Бахем взглянула на него без улыбки, как бы безразлично; казалось, ее большие карие глаза потонули в глазах будущего зятя, похожих на чистые небольшие лужицы. Она машинально перевернула очередной оладушек и тихо произнесла:
— Да, вы правы, вам надо как-нибудь повидать нас всех вместе, это можно устроить, но иногда я боюсь, — и она налила на сковороду новую порцию теста, которая тут же с шипением расползлась, — иногда я боюсь, что нам не слишком долго осталось быть вместе.
Ее муж, покачав головой, захлопнул записную книжку, снял очки, медленно протер стекла носовым платком и посмотрел на жену:
— Боже мой, Ханна, тебя послушать, всегда кажется, будто весь мир вот-вот погибнет. Земля наша круглая, как шар, и вертится. Мне думается, что не следует искать в мире больше тайн, чем их есть на самом деле. Это ужасная мания — придавать событиям больше значения, нежели они заслуживают. И ты лишь напрасно ломаешь себе голову.
Фрау Бахем залилась краской. У отца была неприятная манера говорить о сугубо личных вещах в присутствии посторонних, он просто не замечал, что совершает неловкость. Ганс улыбнулся матери:
— Спрашивается, однако, сколько этих тайн существует и кому они известны. Я, во всяком случае, считаю, что стоит только начать об этом думать, как они, эти тайны, навалятся на тебя в таком количестве, что уже предпочтешь просто разрубить их, дабы не запутаться в них окончательно. И все же в мире есть силы и власти, мимо которых мы проходим, не замечая их, но наличие которых тем не менее не вызывает сомнений.
Отец семейства улыбнулся, покачав головой, и взглянул на будущего зятя, видимо, надеясь увидеть на его лице одобрение, но тот лишь внимательно смотрел на присутствующих, явно ничего не понимая и бормоча: «Интересно, интересно, весьма интересно».
Фрау Бахем покончила с оладьями, села за стол рядом с мужем, сложила ладони перед грудью и начала тихонько молиться. Жених бросил короткий вопросительный взгляд на невесту и последовал общему примеру. Фрау Бахем обратилась к нему:
— Простите, что я разрешила сыну начать есть раньше времени, но ему вечером обычно приходится опять уходить по делу… Или ты нынче остаешься с нами?
Ганс встретился с ее грустным взглядом, однако тут же опустил глаза, потому что был не в силах его вынести.
— Нет, мне надо идти, очень важное совещание…
Все молча ели; за ужином чувствовалось какое-то напряжение, Ганс сидел за столом, словно в клетке, и чувствовал, как крутятся его мысли, точно птицы в воздухе, терпеливо и долго высматривающие добычу, прежде чем упасть камнем вниз… Он все больше и больше испытывал неловкость из-за мыслей матери с ее вечной тревогой, из-за гордости ни во что не вникающего отца, любопытства сестры и ее жениха… Его чуть ли не в пот бросило от всего этого, и ему даже захотелось схватить и отодвинуть в сторону или даже перевернуть стол, чтобы только избавиться от этой ужасной неловкости. Гнетущее молчание нарушил отец, который внезапно спросил:
— Нельзя ли поинтересоваться, что это за совещание? Или это тоже тайна? — И громко рассмеялся.
— Я должен явиться к Гордиану.
Отец удивился, точно ребенок; он был так потрясен, что не заметил, как вздрогнула его жена. Жених присвистнул сквозь зубы и почтительно склонил голову; положив нож и вилку рядом с тарелкой, он сказал своим надтреснутым голосом:
— Тут уместнее, пожалуй, сказать, «мне разрешено» явиться к Гордиану, а не «я должен».
Ганс быстро подавил в себе обдавшую его жаром вспышку тщеславия. Только он один заметил, как мучительно сжалась мать, словно кто-то дотронулся до ее раны. Удержавшись от едкого ироничного ответа, он поднялся; у него вдруг стало так муторно на душе, что он не мог больше находиться в кухне. Мокрый от пота, он выдавил: «Извините меня, пожалуйста», на ходу пожал мягкую, влажную руку зятя и легким кивком попрощался с остальными.
Выйдя в прихожую, он секунду-другую приходил в себя. Однако на душе полегчало лишь ненадолго; его вновь охватило это отвратительное чувство, когда он казался чужим самому себе, игрушкой в руках неведомых сил, скрывавшихся под покровом непознаваемой тайны. Пошатываясь, он побрел в свою комнату, но, когда взял себя в руки и схватил папку, открылась дверь, на пороге появилась мать. И тут, при виде ее, его как будто осенило.
Пять лет подряд он день за днем строил в своей душе стену, незаметно кладя камень на камень: легкий дурман, мелкие самообманы, уход от сомнений и серьезных размышлений, погруженность в работу, зацикленность на политических лозунгах… Такой была эта стена, рыхлая, ничем не скрепленная, высоченная и стоявшая на его пути, хотя он еще даже не осознал ее появления. А тут эта стена вмиг развалилась, он увидел, что решение за него уже принято, и понял, что она рухнула именно потому, что ее существование стало ненужным; то, что происходило за ней, теперь должно было открыться всем — как если бы он годами тайком строил какое-то здание и наконец-то закончил его; он оказался запертым изнутри, а ключ потерял; в полном отчаянии он ощупывал и осматривал замок. Но теперь Господь одним ударом разрушил его…
Ганс громко застонал и упал в объятия матери; она тут же разомкнула руки и с любовью посмотрела в его искаженное лицо:
— У меня и вправду появилось такое чувство, будто тебя годами не было рядом со мной.
— Я действительно далек от тебя, мама, и не знаю, вернусь ли… Ах, если б я хотя бы мог заплакать… Послушай, — заговорил он вдруг страстно, торопливо подыскивая слова, — мне кажется, что во мне бродит какая-то гадкая жидкость, которая хочет вырваться наружу, но не может. Я не в силах заплакать!
Ганс опять отбросил папку в сторону; у матери просто сердце разрывалось при виде его несчастных глаз. Зная, как он не любит всяких нежностей, она осторожно взяла его руки в свои и, не почувствовав сопротивления, ласково погладила их.
— Мальчик мой дорогой! — Голос фрау Бахем дрожал от переполнявшей ее нежности. — Ты должен всегда помнить, что я тебя люблю, люблю, несмотря ни на что. Даже если ты полагаешь, что должен сомневаться в Господе — и эта участь тебя не минует, — никогда не сомневайся в моей любви. Нет ничего в мире, что могло бы оторвать меня от тебя, я тебя освобожу даже из когтей дьявола. Всегда помни об этом.
Ганс удивленно смотрел на мать, ее красивое лицо светилось необыкновенным счастьем.
— Так странно, но многие сыновья предают своих матерей, следуя зову Бога. Сдается, твоя участь легче, ты мог бы остаться верным и Богу, и мне…
Ганса до такой степени терзали душевные муки, что он лишь с большим усилием смог ответить — у него перехватило горло:
— Значит, мама, ты думаешь, что раз я отвернулся от Бога, то мне следует остаться верным хотя бы тебе, чтобы вернуться на праведный путь… — Он высвободил свои руки, и лицо его исказилось болью, а веки плотно сомкнулись. — Нет и нет. — Казалось, он упрямо повторяет затверженную мысль. — Я не стою на неверном пути… Я… — Где-то вдалеке часы пробили восемь, и он сразу заторопился к выходу, но во внезапном порыве чувств еще раз прижался к матери и попросил едва слышно, до неузнаваемости изменившимся голосом: — Ты можешь считать, что я заблуждаюсь, но никогда не верь, что я могу совершить дурной поступок.
Торопливость, с которой он прощался с ней, так глубоко задела мать, что она с большим трудом удержалась от слез; даже в этих его последних словах, сказанных тихо и искренне, она отчетливо услышала желание поскорее закончить разговор. Он и в самом деле так отдалился от нее, что не мог уделить ей даже эти полчаса, впервые за много лет… Ей уже мерещилось, будто его тянуло прочь не по своей, а по чьей-то чужой воле; да, его отвращало от нее чуждое, дьявольское начало. Он стремился к этому слепому и злобно ухмыляющемуся фантому — к власти. Сердце ее бешено колотилось от ужаса. Но она собралась с силами и перекрестила сына, медленно, с глубоким чувством и непривычной для нее торжественностью. Это было то немногое, что она могла дать ему с собой. Потом она посторонилась, освобождая дорогу к двери, так как поняла: больше он ничего ей не скажет. Ганс пожал матери руку, еще раз взглянул на нее, попытался улыбнуться. И она услышала, как сын торопливо сбегает по лестнице; точно так же, перемахивая через ступеньки, он спускался маленьким мальчиком, когда опаздывал в школу, но теперь ей казалось, что после каждого его шага у нее должно разорваться сердце; ей оставалось только молиться.
Фрау Бахем насилу дождалась, когда все разойдутся и оставят ее одну; она частенько обвиняла себя в том, что не могла больше выносить присутствия некоторых людей; ужасающее равнодушие супруга иногда до такой степени выводило ее из себя, что она просто уходила из комнаты. А вечная и бездумная веселость ее дочери — та лишенная подлинного чувства веселость порхающих созданий, кружащихся, подобно бабочкам, вокруг всяких пустяков и не способных сосредоточиться ни на счастье, ни на горе, — эта веселость казалась ей едва ли не еще более невыносимой. Часто она чувствовала, как пронзительный страх захватывал ее, словно водоворот, и тащил вниз — страх, что однажды между ними может возникнуть откровенная ненависть, и тогда ей приходилось преодолевать себя и превеликим усилием воли поминать обоих в своих молитвах, исполненных любви. Тут уж она так безжалостно боролась с собой и так немилосердно укрощала свое сердце, пока поток ее любви не захватывал и этих двоих. Часто ей казалось необъяснимым и даже загадочным, как этот человек, недалекий и великодушный, в течение двадцати пяти лет мог быть ее супругом… Ей открывалась и утрата всех родственных привязанностей, как только она думала о том, что эта прелестная светловолосая юная девушка родилась из ее собственного лона…
Иногда фрау Бахем ловила себя на мысли, что про себя называла обоих гостями, причисляя дочь и мужа к тем людям, кто наносил визиты их дому, дабы убить время за пустой болтовней, наводя на нее скуку, которой она вообще-то не знала.
«Вот когда уйдут гости», — часто думала она, желая остаться наконец в одиночестве, в темноте спальни. Там она будет молиться в преддверии долгой ночи, когда сможет отдаться своим горьким мыслям, не заботясь о повседневных обязанностях хозяйки дома. В ночной тишине у нее в душе звучала любимая музыка — сладкая мечта наяву о небесных силах, — а мелодии и оркестровые аккорды, лишь раз услышанные, не покидали ее никогда и пробуждали в душе новые силы…
Дочь ее вместе с женихом отправились «развлекаться»; мать знала, что это за развлечения, и ее ужасала сама мысль, что люди могут находить в этом радость. Сидеть в ярко освещенном зале под непрерывное треньканье отвратительной музыки, каждый вечер погружаясь в атмосферу пустой слащавой сентиментальности и слушая скабрезные шуточки очередной стоящей на сцене бездарности, сделавшей своим ремеслом разжевывать похабные анекдоты, чтобы их смысл легче доходил до публики…
Ее муж пошел спать, и она быстренько прибралась на кухне, предвкушая темноту и одиночество в спальне. Но, войдя в комнату, сразу почувствовала, что муж вопреки своим привычкам еще не спит. А когда она попыталась в темноте на ощупь пробраться к своей кровати, он сказал: «Можешь зажечь свет, я еще не сплю». Он лежал на спине и смотрел в потолок, и, застав его в такой необычной для него задумчивости, она отчаянно застыдилась своих недавних высокомерных оценок; трогательно наивный человек, он, очевидно, был поглощен какими-то своими проблемами… Муж не шевелился, но, когда она вновь погасила свет и улеглась, спросил:
— Скажи-ка мне, я и в самом деле часто задаюсь этим вопросом, может, я не прав, называя тебя пессимисткой и мечтательницей? Сам я не могу в этом разобраться. Ведь я тоже верю в Бога, правда верю… И знаю, как устроена жизнь, плохо она устроена. Но все не так уж мрачно, как ты говоришь…
Фрау Бахем почувствовала, что муж обернулся к ней, и внезапно ощутила нежность и желание пожать ему руку, сказать те загадочные слова, которыми женщины обычно отвечают на вопросы мужчин: «Я тебя люблю… Все еще люблю». Но она удержалась и только прошептала:
— Ах, Герман, недостаточно верить в Бога… Нужно верить еще и в дьявола и знать, что он почти так же вездесущ, как и Бог…
Муж в сердцах отвернулся, и она, помолчав немного, продолжила:
— Скоро это станет ясно, поверь мне, ясно для всех, имеющих глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Мы ведь действительно живем в царстве сатаны. А сатане только на руку, когда в него не верят. Попытайся года три не мучить меня вопросами и постарайся сам найти ответы. Когда подтверждения этому посыплются на нас одно за другим. Хорошо?
Он засмеялся — то была какая-то странная смесь веселья и злости, а потом быстро пробормотал:
— Хорошо. Обещаю тебе. Ты — женщина особенная, и, мне кажется, я буду любить тебя всегда…
Она услышала, что он укладывается поудобнее, и улыбнулась. В этой позе он спал всегда, все годы, что она знала его: лицом наполовину зарывшись в подушку, колени поджав к животу и раскинув руки, сжатые в кулаки… И каждое утро, насколько она помнит, она видела его просыпающимся в этой самой позе.