Пустые пляжи чайками живут. На солнце сохнут пестрые кабины. За дюнами транзисторы ревут и кашляют курляндские камины. Каштаны в лужах сморщенных плывут почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха, то в дюжине провинций переняли. Поет апостол рачьего стиха в своем невразумительном журнале. И слепок первородного греха свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха - плюнь и разотри! На волнах пляшет пограничный катер. Когда часы показывают "три", слышны, хоть заплыви за дебаркадер, колокола костела. А внутри на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути действительно расходятся, где фланги, бесстыдно обнажаясь до кости, заводят разговор о бумеранге, то в мире места лучше не найти осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь огромный пляж двухлетний археолог, ушедший в свою собственную спесь, бредет, зажав фаянсовый осколок. И если сердце разорвется здесь, то по-литовски писанный некролог
не превзойдет наклейки с коробка, где брякают оставшиеся спички. И солнце, наподобье колобка, зайдет, на удивление синичке на миг за кучевые облака для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя безлично - как бывает у артистов. Паланга будет, кашляя, сопя, прислушиваться к ветру, что неистов, и молча пропускать через себя республиканских велосипедистов. Осень 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ОТРЫВОК Октябрь - месяц грусти и простуд, а воробьи - пролетарьят пернатых захватывают в брошенных пенатах скворечники, как Смольный институт. И воронье, конечно, тут как тут.
Хотя вообще для птичьего ума понятья нет страшнее, чем зима, куда сильней страшится перелета наш длинноносый северный Икар. И потому пронзительное "карр!" звучит для нас как песня патриота. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ОТРЫВОК
М. Б.
Ноябрьским днем, когда защищены от ветра только голые деревья, а все необнаженное дрожит, я медленно бреду вдоль колоннады дворца, чьи стекла чествуют закат и голубей, слетевшихся гурьбою к заполненным окурками весам слепой богини.
Старые часы показывают правильное время. Вода бурлит, и облака над парком не знают толком что им предпринять, и пропускают по ошибке солнце. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ПО ДОРОГЕ НА СКИРОС Я покидаю город, как Тезей свой Лабиринт, оставив Минотавра смердеть, а Ариадну - ворковать в объятьях Вакха.
Вот она, победа! Апофеоз подвижничества! Бог как раз тогда подстраивает встречу, когда мы, в центре завершив дела, уже бредем по пустырю с добычей, навеки уходя из этих мест, чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство. Долг смертных ополчаться на чудовищ. Но кто сказал, что чудища бессмертны? И - дабы не могли мы возомнить себя отличными от побежденных Бог отнимает всякую награду (тайком от глаз ликующей толпы) и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду - навсегда. Ведь если может человек вернуться на место преступленья, то туда, где был унижен, он прийти не сможет. И в этом пункте планы Божества и наше ощущенье униженья настолько абсолютно совпадают, что за спино 1000 ю остаются: ночь, смердящий зверь, ликующие толпы, дома, огни. И Вакх на пустыре милуется в потемках с Ариадной.
Когда-нибудь придется возвращаться. Назад. Домой. К родному очагу. И ляжет путь мой через этот город. Дай Бог тогда, чтоб не было со мной двуострого меча, поскольку город обычно начинается для тех, кто в нем живет, с центральных площадей и башен.
А для странника - с окраин. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
* * * Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму.
Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной - я молод с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму.
Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому.
Сын! Если я не мертв, то потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему.
Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму.
Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника - похожи. А смерть - ничтожный физиономист.
Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ Ц. В. В пространстве, не дыша, несется без дорог еще одна душа в невидимый чертог.
А в сумраке, внизу, измученный сосуд в кладбищенском лесу две лошади везут.
Отсюда не воззвать, отсюда не взглянуть. Расставшихся в кровать больницы не вернуть.
Простились без тоски, друг другу не грозя, при жизни не враги, по смерти не друзья.
Сомненья не унять. Шевелится в груди стремленье уравнять столь разные пути.
Пускай не объяснить и толком не связать, пускай не возопить, но шепотом сказать,
что стынущий старик, плывущий в темноте, пронзительней, чем крик "Осанна" в высоте.
Поскольку мертвецы не ангелам сродни, а наши близнецы. Поскольку в наши дни
доступнее для нас, из вариантов двух, страдание на глаз бессмертия на слух. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
1 СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА День назывался "первым сентября". Детишки шли, поскольку - осень, в школу. А немцы открывали полосатый шлагбаум поляков. И с гуденьем танки, как ногтем - шоколадную фольгу, разгладили улан.
Достань стаканы и выпьем водки за улан, стоящих на первом месте в списке мертвецов, как в классном списке.
Снова на ветру шумят березы, и листва ложится, как на оброненную конфедератку, на кровлю дома, где детей не слышно. И тучи с громыханием ползут, минуя закатившиеся окна. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ФОНТАН
Из пасти льва
струя не журчит и не слышно рыка.
Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика.
Никаких голосов. Неподвижна листва.
И чужда обстановка сия для столь грозного лика,
и нова.
Пересохли уста,
и гортань проржавела: металл не вечен.
Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,
хоронящийся в кущах, в конце хвоста,
и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;
из куста
сонм теней
выбегает к фонтану, как львы из чащи.
Окружают сородича, спящего в центре чаши,
перепрыгнув барьер, начинают носиться в н 1000 ей,
лижут лапы и морду вождя своего. И чем чаще,
тем темней
грозный облик. И вот
наконец он сливается с ними и резко
оживает и прыгает вниз. И все общество резво
убегает во тьму. Небосвод
прячет звезды за тучу, и мыслящий трезво
назовет
похищенье вождя
- так как первые капли блестят на скамейке
назовет похищенье вождя приближеньем дождя.
Дождь спускает на землю косые линейки,строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейки
без узла и гвоздя.
Теплый
дождь
моросит.
Как и льву, им гортань не остудишь.
Ты не будешь любим и забыт не будешь.
И тебя в поздний час из земли воскресит,
если чудищем был ты, компания чудищ.
Разгласит
твой побег
дождь и снег.
И, не склонный к простуде,
все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.
Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде.Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди,
и голубки - в ковчег. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
НЕОКОНЧЕННЫЙ ОТРЫВОК Отнюдь не вдохновение, а грусть меня склоняет к описанью вазы. В окне шумят раскидистые вязы. Но можно только увеличить груз уже вполне достаточный, скребя пером перед цветущею колодой. Петь нечто, сотворенное природой, в конце концов, описывать себя. Но гордый мир одушевленных тел скорей в себе, чем где-то за горами, имеет свой естественный предел, который не расширишь зеркалами.
Другое дело - глиняный горшок. Пусть то, что он - недвижимость, неточно. Но движимость тут выражена в том, что он из природы делает прыжок в бездушие. Он радует наш глаз бездушием, которое при этом и позволяет быть ему предметом, я думаю, в отличие от нас. И все эти повозки с лошадьми, тем паче - нарисованные лица дают, как всё, что создано людьми, им от себя возможность отделиться.
Античный зал разжевывает тьму. В окне торчит мускулатура Штробля. И своды, как огромная оглобля, елозят по затылку моему. Все эти яйцевидные шары, мне чуждые, как Сириус, Канопус, в конце концов напоминают глобус иль более далекие миры. И я верчусь, как муха у виска, над этими пустыми кратерами, отталкивая русскими баграми метафору, которая близка.
Но что ж я, впрочем? Эта параллель с лишенным возвращенья астронавтом дороже всех. Не склонный к полуправдам, могу сказать: за тридевять земель от жизни захороненный во мгле, предмет уже я неодушевленный. Нет скорби о потерянной земле, нет страха перед смертью во Вселенной... 1966 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ПРОЩАЙТЕ, МАДЕМУАЗЕЛЬ ВЕРОНИКА I
Если кончу дни под крылом голубки, что вполне реально, раз мясорубки становятся роскошью малых наций после множества комбинаций Марс перемещается ближе к пальмам; а сам я мухи не трону пальцем даже в ее апогей, в июле словом, если я не умру от пули, если умру я в постели, в пижаме, ибо принадлежу к великой державе,
II
то лет через двадцать, когда мой отпрыск, не сумев отоварить лавровый отблеск, сможет сам зарабатывать, я осмелюсь бросить свое семейство - через двадцать лет, окружен опекой по причине безумия, в дом с аптекой я приду пешком, если хватит силы, за единственным, что о тебе в России мне напомнит. Хоть против правил возвращаться за тем, что другой оставил.
III
Это в сфере нравов сочтут прогрессом. Через двадцать лет я приду за креслом, на котором ты предо мной сидела в день, когда для Христова тела завершались распятья муки в пятый день Страстной ты сидела, руки скрестив, как Буонапарт на Эльбе. И на всех перекрестках белели вербы. Ты сложила руки на зелень платья, не рискуя их раскрывать в объя 1000 тья.
IV
Данная поза, при всей приязни, это лучшая гемма для нашей жизни. И она - отнюдь не недвижность. Это апофеоз в нас самих предмета: замена смиренья простым покоем. То есть новый вид христианства, коим долг дорожить и стоять на страже тех, кто, должно быть, способен, даже когда придет Гавриил с трубою, мертвый предмет продолжать собою!
V
У пророков не принято быть здоровым. Прорицатели в массе увечны. Словом, я не более зряч, чем Назонов Калхас. Потому прорицать - все равно, что кактус или львиный зев подносить к забралу. Все равно, что учить алфавит по Брайлю. Безнадежно. Предметов, по крайней мере, на тебя похожих на ощупь, в мире, что называется, кот наплакал. Какова твоя жертва, таков оракул.
VI
Ты, несомненно, простишь мне этот гаерский тон. Это лучший метод сильные чувства спасти от массы слабых. Греческий принцип маски снова в ходу. Ибо в наше время сильные гибнут. Тогда как племя слабых - плодится и врозь и оптом. Прими же сегодня, как мой постскриптум к теории Дарвина, столь пожухлой, эту новую правду джунглей.
VII
Через двадцать лет, ибо легче вспомнить то, что отсутствует, чем восполнить это чем-то иным снаружи; ибо отсутствие права хуже, чем твое отсутствие,- новый Гоголь, насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь, без оглядки вспять, без былой опаски,как волшебный фонарь Христовой Пасхи оживляет под звуки воды из крана спинку кресла пустого, как холст экрана.
VIII
В нашем прошлом - величье. В грядущем - проза. Ибо с кресла пустого не больше спроса, чем с тебя, в нем сидевшей Ла Гарды тише, руки сложив, как писал я выше. Впрочем, в сумме своей, наших дней объятья много меньше раскинутых рук распятья. Так что эта находка певца хромого сейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого, предо мной маячит подобьем вето на прыжки в девяностые годы века.
IX
Если меня не спасет та птичка, то есть если она не снесет яичка, и в сем лабиринте без Ариадны (ибо у смерти есть варианты, предвидеть которые - тоже доблесть) я останусь один и, увы, сподоблюсь холеры, доноса, отправки в лагерь, то - если только не ложь, что Лазарь был воскрешен, то я сам воскресну. Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.