К чаю приглашены были и охотники. Хотя появление их и шокировало опарижанившуюся тетку, но она вскоре разошлась, увлекшись рассказами о прелестях заграничной жизни, о великолепии парижских магазинов, салонов, а главное — о том страшном впечатлении, которое произвела она с дочерью на посланников и attaschés:[14] все, все без исключения были поражены ее красотой… Тетка старалась при всяком удобном случае намекнуть, что будто бы у нее с дочерью хранится еще какая-то тайна, которая будет разрешена, когда они через месяц-другой поедут снова в Париж… Дядя двусмысленно мычал на фантастические планы своей жены, но болтовни ее прерывать не хотел.
К ужину вышла и Рона, но она была замкнута в себе, молчалива; бледное ее личико обличало, что она страдала.
Целую ночь я не мог сомкнуть глаз. Бурные приливы разнообразных, смешанных чувств волновали мне сердце, мутили ум: я сознавал лишь одно, что тетка ни за что не уступит и что она, вероятно, имеет уже кого-либо в виду; я бесплодно искал, чем бы противодействовать ей, но воспаленный мозг отказывался служить мне.
Когда на рассвете дня засуетились дядя и гости, торопя друг друга к выезду в лес, то я с радостью схватил винтовку и отправился с ними: мне хотелось хоть с зверем диким вступить в смертельный, отчаянный бой.
День был пасмурным и слегка морозный. Изредка появлялись снежинки и, лениво поплававши в воздухе, падали куда-то беззвучно. Откормленные лошади бойко мчали три пары саней. Сейчас же за селом обступил нас со всех сторон лес, и чем дальше, тем становился он рослее и чаще. Стройные сосны в снежных, накинутых сверху коротеньких ризах стояли рядами, словно ксендзы на процессии, и заступали дорогу; пирамидальные, лохматые книзу ели протягивали свои лапы, желая захватить в холодные объятия проезжающих. Дорога до того суживалась, что нужно было постоянно пригибаться, уклоняясь от веток, хлеставших справа и слева.
Свежий, бодрящий воздух, быстрота бега и гимнастические упражнения отчасти успокоили мои нервы; когда мы приехали к сборному пункту и отправились после легкой закуски к назначенным номерам, то я зашагал по глубокой тропе с некоторым даже задором. Мы все вытянулись гуськом и старались ступать возможно осторожнее, чтобы не всполошить зверя…
В снежную зиму густой старый бор производит на душу какое-то величественное, но не радостное впечатление: верхушки сосен, прикрытые сплошным пологом снега, напоминают грандиозный серебристый плафон, поддерживаемый бесконечными рядами желто-бурых и красноватых колонн, и кажется, что идешь по заброшенному опустевшему храму, в котором, вместо бывших теплых молитв и торжественных песнопений, воцарилась теперь холодная, могильная тишина…
Меня поставил лесничий на лучшем месте, на самом лазу из берлоги.
— Отсюда пан будет смалить прямо в лоб шельме, — шепнул он мне на ухо.
— О, не сомневайтесь, пане! — ответил я слишком небрежно, чтобы скрыть подступавшее ко мне дерзко смущение.
— Сличне[15], пане! — одобрил лесничий и добавил еще: — Там, проше пана, с тылу находятся еще и рогатники.
Я оглянулся: за молодыми елками сквозили действительно какие-то тени.
Лесничий исчез. Наступила тишина. Лес до того притаился, что малейший звук, самый легкий — хруст веточки, падение легкого комочка снегу, был отчетливо слышен и отзывался в моем сердце отраженным ударом.
Вытянувшись за толстой сосной и держа на перевесе винтовку, я замер на месте, глаза мои впились в пятно, черневшее в куче валежника, и застыли в убийственном ожидании; в стволе сосны, на который налег я, словно что-то стучало, и этот стук отдавался в моем ухе звоном, пронизывая иглами сердце; несмотря на все мои усилия держать твердо ружье, прицел его почему-то дрожал и колебался из стороны в сторону…
В эти мгновения я не мог себе дать отчета, о чем я думал. Хотя мысли про Рону и не оставляли меня, но их заглушало другое, более могучее ощущение, в котором сосредоточивалось все напряжение жизни… При переезде в лес фантазия рисовала мне разные картины предстоящей охоты: то будто бы медведь ринулся к дяде, а я бросился на помощь и защитил его своей грудью от зверя; меня, победителя, везут домой вместе с трофеями… Ну, конечно, — впечатление, триумф… а далее рука Роны и бесконечное счастье!.. То будто я ранен и, страдая на руках Роны, шепчу ей, что сам искал смерти… То будто привозят домой охладевший мой труп, Рона падает на него с рыданьем и пронизывает себя кинжалом, а дядя с горьким укором восклицает: "Это вы, надменная эгоистка, убили свое единственное дитя!"
Последняя картина наиболее тешила мое сердце в его мстительном настроении… Теперь же все эти образы исчезли, и весь свет сузился, съежился и спрятался за это пятно, смотревшее на меня черным, ужасающим глазом…
Вдруг за валежником раздался робкий лай собаки: к визгливому голосу присоединился другой, более резкий, а потом и третий… Вслед за этими голосами послышались пугливые крики загонщиков.
У меня что-то зашевелилось под шапкой, словно мурашки поползли от затылка к вискам. Я смотрел, затаив дыхание, на пятно, а оно запрыгало, закружилось и растущими концентрическими кругами двинулось на меня… Что-то захрустело, посыпался то в одном, то в другом месте снег… и вдруг из-под валежника вывалилась огромная, косматая, присыпанная снегом фигура; зверь, переваливаясь, направился ленивой трусцой почти на меня… Я не сводил с него глаз, но рук поднять не мог: они застыли, да и весь я прирос к сосне…
— Стреляйте! — кто-то крикнул мне сзади.
С страшным усилием я поднял винтовку и выстрелил, почти не целясь, в медведя; зверь пошатнулся, но, мгновенно оправившись, стремительно прорвался вперед и скрылся тотчас за пригорком.
— Раненый! Го-го! Раненый! — крикнул рогатник, бросаясь за зверем.
Впереди меня пробежал наперерез дядя и крикнул мне:
— Молодец!
Вдали еще промелькнула по балке фигура, немец скатился кубарем с пригорка в лозняк… а я все стоял у сосны неподвижно и не мог прийти в себя… Наконец, когда все голоса уже смолкли, я осилил себя, отошел от сосны и стал разминать свои одубевшие члены. Я поднялся потом на косогор, чтоб не утерять из виду охотников, но их уже не было видно.
Присев на пне, я стал анализировать переиспытанные мной впечатления и нашел их трусостью. Это сознание заставило меня покраснеть, хотя, с другой стороны, служило мне оправданием то, что я не убежал от поста, а ждал врага, в ощущениях же я не властен: стоит только свыкнуться с ними, и жуткость исчезнет бесследно…
"Да, вот сейчас сделаем второй опыт", — и я побрел по сугробам вперед, проваливаясь в иных местах по колени, а то и по пояс. Но вскоре я должен был отказаться от надежды догнать товарищей: когда я достиг следующего подъема, то, к моему огорчению, следы разбились на три направления, точно в сказке перед Иваном-царевичем: одни шли налево, вниз к болоту, другие тянулись прямо, в густые заросли камыша, а третьи поворачивали направо по пологости вверх. Я растерялся и, не желая лезть ни в камыш, ни в болото, пошел направо.
След четырех ступней резко обозначался в снегу и, выбравшись на пригорок, потянулся извилинами среди елей и кустов можжевельника; под сплетавшимися ветвями начинало уже темнеть — очевидно, мы выбрались из дому несколько поздно и задержались еще на сборном пункте зубровкой. Теперь я стоял среди глухой дебри, закрывавшей просветы со всех сторон: небо прояснилось от туч и светилось сквозь щели лохматых ветвей бледно-голубыми пятнами, но по кровавому зареву, лежавшему лишь на верхушках елей, можно было судить, что солнце стояло уже низко.
Я заторопился идти, чувствуя, что мне изменяют силы и что легкая дрожь опять начинает прокрадываться мне за спину.
Я чаще стал останавливаться и прислушиваться, но зловещая тишина лежала в бору и ни один звук не доносился ко мне от опередивших меня товарищей. Я спустился в какую-то котловину, и следы привели наконец меня к месту, где они, смешавшись с другими, шедшими им навстречу, разбились в разные стороны. Внизу в трущобе стлался уже темной пеленой мрак: еще полчаса, и не будет совсем заметно следов… а кругом стояли стеной тонкие-тонкие заросли, сквозь которые пробираться было совсем невозможно…
Меня начинало охватывать неприятное чувство: я пошел поспешно по одному следу, но он, покружившись, вывел меня снова на старое место… На лбу у меня выступил холодный пот, и я, вместо того чтоб пробовать другую тропу, остановился и стал махать себе шапкой в лицо… Вдруг раздался выстрел, и раздался недалеко, но совершенно в противоположной стороне моему направлению — направо, вверх… Я перекрестился от радости и пошел быстро на звук, боясь утерять направление. В свою очередь я выстрелил тоже, и чуткое эхо понесло перекатами грохот по дремучему лесу. До сих пор я удерживался стрелять, чтоб не вспугнуть зверя, а теперь я уже не боялся открыть канонаду…
На мой выстрел загремел другой, с того же самого места: очевидно, меня разыскивали, выкликали и ждали. Теперь уже я не обращал внимания ни на надвигавшуюся ночь, ни на ветки и пни, а шел с обновленными силами напролом, вперед и вперед…
Прогремел еще выстрел, но только далекий и с другой стороны… Я повернулся в недоумении и вдруг… нога моя скользнула, и я, сорвавшись, полетел в какую-то пропасть…
Все это случилось так неожиданно и так ошеломляюще быстро, что я только почувствовал боль от удара плечом о бревно да сотрясение, когда ноги мои, скользнув по чему-то мягкому, стукнулись о мерзлую землю; от разгону у меня согнулись колени, и я ударился еще с размаху головой об острую льдину. Оглушенный ударом, я присел, потеряв время сознание… а потом, и пришедши в себя, не мог сдвинуться с места от сильной головной боли. Ко мне донеслись еще отзвуки двух-трех удалявшихся выстрелов, но я не мог ответить на них, так как при падении выронил винтовку рук. Вскоре выстрелы смолкли, а вместе с ними угасла и надежда на мое освобождение.
Мало-помалу стали улегаться в моей голове шум и звон, и я попробовал доведаться, хотя ощупью, куда провалился. Пошарив руками направо и налево, я понял, что стенки моей темницы замыкались кругом и что она была не что иное, как яма; это подтверждало и круглое отверстие вверху, сквозь которое виднелось темным пятном небо.
Я всмотрелся снова в висевшее надо мной горло ямы; оно было не высоко и отстояло от дна сажени на две, не больше, но яма была вырыта по типу пашенных ям — воронкой, опрокинутой широким основанием вниз: вылезть из нее самому, без посторонней помощи, было невозможно.
Разбитый, уставший до изнеможения, я тупо подчинился судьбе и был рад по крайней мере покою. Всматриваясь через дыру в небо, я заметил на нем трепетавшую бледными лучами звездочку, — она точно смигивала на меня слезинки. Мне стало невыносимо горько и больно: вот он наступил, святой вечер, но где я его встречаю? В яме, в могиле!
"Да, в могиле, — путались у меня мысли, — заживо погребен: отсюда выхода нет! Разве возможно меня найти в безбрежном бору, среди непролазных трущоб, да еще в скрытой, глубокой яме? Даже для чуда это невозможно; значит, крышка: жизнь оборвана, и так нелепо! Впрочем, что ж, коли сердце раздавлено, то я, быть может, и сам пришел бы к такому решению, а тут судьба, — старался я найти умиротворение в философии, но вывод все-таки возмущал меня. — Нет, зачем я на себя лгу? Неужели в одном только личном счастье заключается весь смысл жизни? Есть высшие интересы: низменные, животные инстинкты падут, а за альтруизмом будет победа! Общественное счастье выше единичного, да и последнему оно придает большую прочность и силу. Разве я не мечтал потрудиться для блага моего народа, для правды? И неужели я мог бы быть настолько узок, что устранил бы себя из жизни ради малодушия? Нет, я бы этого не сделал, а вот глупая случайность распорядилась, и я вычеркнут из списка живых! Да еще приговорен к такой ужасной казни — к голодной смерти! Бррр!.. — холодная дрожь пробежала по моему телу, и я съежился. — Впрочем, — мелькнула у меня мысль, — холод спасет меня от мучений голода, а замерзать не страшно, а даже, говорят, приятно".
Мороз между тем крепчал и начинал иглами проникать в мое тело. Я выехал на охоту в коротенькой легкой бекеше и в мягких валенках, прикрывшись в санях еще теплой шинелью. Ходить по лесу в одной бекеше было тепло и удобно, но при неподвижном положении на мерзлой земле она не представляла никакой защиты от холода.
Я согнулся калачиком, засунул за обшлага руки и поджал под себя ноги; плечо и крестец начинали у меня коченеть, но вообще я чувствовал только усталость и позыв к дремоте, ко сну. Мысли мои приняли более спокойное течение, но все же вертелись около уютной столовой, освещенной восковыми свечами, с покрытым белоснежной скатертью столом, уставленным блестящей посудой. Они там уже, вероятно, в тепле и в ярком свете сидят с комфортом за вечерею, а я здесь в мраке и холоде корчусь и поистине справляю голодную кутью. Но нет, и там ее расстроила потеря меня в лесу: проискав меня до глубокой ночи, они, конечно, возвратились домой в надежде, что я украдкой поспешил вернуться туда раньше всех… Но потом, приехавши, всполошились уже окончательно… Тетка? Она, пожалуй, отнесется к этому равнодушно, даже станет успокаивать всех, что я вне опасности, чтобы не нарушать своего праздничного настроения, но Рона, моя светлая радость, закатившаяся теперь для меня зиронька? О, она, во всяком случае, разливается потоками слез, да и дядя… даже гости должны быть смущены и ужасным случаем, и горем семьи… Конечно, вечеряют, но не весело, а как на похоронах… А может быть, дядя и к столу не приближался, а снарядил десяток верховых с фонарями и снова вернулся в лес, на всю ночь… тогда и гости… Но где им меня разыскать? Пуща неисходима, яма глубока, а крещенская ночь бесконечна. Нет, конец, конец! Прощайте, милые, дорогие мои: вас больше не увижу!
Теплая волна медленно колыхала мне грудь, остывая постепенно и успокаивая холодом нервы; мне хотелось немного забыться и вытянуться… Что-то давнее, далекое шевельнулось в душе… Что это? Детская комната… да, она самая! Я лежу в кроватке, а вытянуться трудно… тесно и душно! Я отбросил одеяло, но заботливая рука прикрывает меня снова и крестит… Кто-то наклонился… я слышу теплое дыхание… открываю глаза: боже, это мама! Это ее любящие глаза; они смотрят в самую душу…
— Мама, дорогая моя! Как давно тебя я не видел! — вскрикиваю я радостно, обвивая ее шею руками.
— Нет, я всегда с тобой, дорогое дитя, только меня ты видишь, — и она застонала, припавши к моей груди; ее слезы стали огнем меня жечь… и я от боли проснулся…
Та же мрачная яма. Мороз жжет. Какая-то яркая звезда глядит на меня с высоты неба. Мне чудится, что кто-то действительно стонет. Что-то тяжело дышит: или это у меня галлюцинация слуха, или это далекий шум долетает в мою могилу слабым шорохом? Я задвигал руками и крикнул что есть мочи:
— Го-го-го-го!
На мой крик что-то зашевелилось близко и прорычало здесь же, в яме, рядом со мной… Я занемел… протягиваю вперед осторожно руки и нащупываю мохнатое чудище… Боже! Спаси меня! Кто мне товарищ по заключению? Неужели?! Слепой ужас заглянул мне в глаза…
Со смертью от холода я был примирен; он меня уже и держал в своих леденящих объятиях… Но быть растерзанным — это лишняя пытка! Такой конец, хотя и скорый, был бы, во всяком случае, слишком жесток!
Все во мне содрогалось, и я инстинктивно жался к стене, но отодвинуться назад было некуда. Я вспомнил, что у меня лежала в кармане бекеши коробка восковых спичек, и мне смертельно захотелось удостовериться, кто именно попался со мной в западню? Огонь вспыхнул и осветил лохматую бурую массу, вытянувшуюся под противоположной стенкой: это был огромный медведь, кажется, тот самый, по которому я стрелял. Морда его лежала боком на лапе; глаза, обращенные ко мне, сверкали диким огнем, но в нем искрилась не злоба, а скорее страх и страдание; открывши пасть, зверь дышал тяжело, с каким-то хрипением; темный, запекшийся язык лежал, свесившись, у него на клыках… Все это я заметил в несколько мгновений, пока горела спичка, не упустив из виду даже того, что огонь страшно раздражал зверя: он конвульсивно вздрагивал, жмурил глаза и начинал сердито рычать…