Александр - Алмазная Анна 4 стр.


 Я вижу собак. Разве это собаки? Это облезлые шкуры с костями, и ни одного человека, будто все вымерло...

 Вот появилась и деревенская площадь. Столь чистая, что это даже странно в этом закоулке голода. А на площади - первый человек. Это полуголый костлявый малыш со вздувшимся от голода брюхом. Кожа у него прозрачная, тонкая, глаза - светло-голубые и бессмысленные, а из глаз крупным градом катятся слезы... Даже плачет он странно: без звука. Просто сидит под дождем на холодном песке площади и плачет...

 Я тяну к нему руки, но мои ладони проходят сквозь него, будто их и нет. Я всего лишь наблюдатель... Хочется помочь, но я не могу... Даже двинуться, убежать не могу.

 За моей спиной раздаются торопливые шаги, и худой юноша, на вид лет семнадцати, с такой же прозрачной кожей и синими глазами проходит через меня, подбегает к малышу и кутает его в рваный плащ. От короткого прикосновения чужой, одурманенной отчаянием души мне становится жутко, как и от вида юноши.

 Как можно не замерзнуть босому в длинной, до колен, залатанной много раз рубахе, перевязанной на поясе веревкой? Юноша дрожит, а ребенка все кутает, прижимает к себе и спрашивает - почему тот плачет?

 Я думала, ребенка обидели, или плачет от голода, но малыш плакал... по луже... Чудесную лужу, рассказывал он на своем детском неясном языке, милую лужу посреди площади, в которой было так здорово шлепать голыми ногами и пускать берестяные кораблики, такую родную лужу, где были потоплены несколько крыс-ведьм, теперь присыпали.

 Старший мальчик улыбается, страшно, безнадежно, сует в худую ручку ребенка неумело смастеренную дудочку. Малыш, мигом забыв о своем горе, куда-то убегает, оглашая окрестности пронзительными звуками, а паренек остается на площади, с грустью глядя вслед ребенку.

 На писклявую, уже далекую "музыку" отзываются воем деревенские собаки, раздается пара женских криков, а молодой человек возвращается к тощей кобыле.

 Кобыла столь же страшна, как и те кошки. Ее грива покрыта чем-то вроде струпьев, а задние ноги чуть ли не волочатся по земле. Хозяин дает ей на раскрытой, грязной ладони кусок морковки, и кобыла, подняв голову, пытается заржать, но почему-то не может. Видимо, и этого ей, старой и негодной, было уже не дано. Не хочу этого мира! Не хочу этого сна! "

 - Все хорошо, Рита, я с вами... продолжайте.

 "Юноша ласково хлопает ее по крупу, и, схватив за повод, ведет за собой. Больно и стыдно. Так стыдно, что я готова сама впрястись в эту проклятую телегу, только бы не видеть лошадиных страданий. А кобыла все же идет. Едва передвигая копытами, она послушно тащится вслед за своим юным хозяином.

 Юноша тоже, наверное, жалеет лошадку. Идет медленно, часто оглядывается и поглаживает облезлую морду кобылы, что-то шепча ей в уши, ведет ее к небольшому дому на краю площади.

 Странный дом. Неожиданно крепкий и красивый сруб посреди непролазной нищеты. Стрельчатые окна богато украшены россыпью тонкой резьбы, особенно красивы распахнутые ставни. Остроконечная крыша уходит ввысь и уложена свежей соломой. Здание кольцом огибает аккуратная галерея, а ступеньки дома тщательно подметены и выкрашены темной краской.

 Это единственное здание в деревне, не выкрашенное, как остальные в черный цвет. И от одного взгляда на него становится легче дышать - так много любви вложили в него неведомые мне строители, будто обиженные жизнью и людьми, они надеялись на справедливость неведомых мне богов.

 Юноша опустился на ступеньках здания на колени, потом поднялся и вошел внутрь.

 Храм. При всей своей невидимости и внешней неуязвимости я чувствую исходящую от него силу, но род этой силы определить не могу. Так и стою на площади вместе с меланхолично переставляющей копытами кобылой, стою и не знаю - зачем я здесь? К чему мне этот дождь, этот ободранный юноша, ребенок, эта бедность? Разве мне самой живется сладко? А вот теперь я стою под дождем, и по моим невидимым щекам текут невидимые слезы. Потому что мои проблемы ничто по сравнению с их проблемами...

 А дождь закончился, площадь наполнилась людьми.

 Вы когда-нибудь пугались людей, только их увидев? Я - испугалась. Испугалась затравленного вида страшно худых мужчин с пропитыми лицами, испугалась тощих, не стройных, а именно тощих, не менее пропитых женщин, испугалась их ветхой одежды, бледности их проступающих через лохмотья тел, их затравленных взглядов, и несоответствия того, как они выглядели тому, что они делали.

 Они накрывали столы, готовясь к празднику. Сначала на площади возвели что-то вроде огромного шатра, куда внесли вышитые подушки, слегка потертые, но сносные на вид, ковры, низкие столики. На столиках аккуратно постелили тщательно выстиранные темно-красные скатерти, принесли, должно быть, поколениями хранившиеся в деревне расписанные блюда, и заполнили их свежей деревенской выпечкой, поднятыми с подвала заготовками, собранной накануне в лесу перезимовавшей клюквы, сушенными и маринованными грибами. Поставили на стол кувшины с мягким медом, молоком, березовым, клюквенным, яблочным и кленовым соками, старой доброй брагой, крепкими наливками, целебными настоями... Пахло все это изумительно, но как не сочеталось это изобилие с видом деревенских жителей!

 Я смотрела на полные животного голода глаза деревенских мальчишек и мне становилось мучительно стыдно за свои лишние килограммы. Я смотрела на вожделенные глаза мужчин и женщин, вдыхающих запах дорогого спиртного, и мне становилось стыдно за то неведомое мне общество. Стыдно и страшно. Страшно от безысходности в их глазах, от дыхания бедности, еще более явственного на фоне этого странного пира. Они были готовы сорваться к столам, но что-то их еще держало, правда, я не могла понять что. Пока не увидела старосту.

 То, что это был староста, я догадалась почему-то сразу. Коротенькие ножки уже немолодого мужчины были плотно обтянуты штанами из доброго синего сукна, маленькие ступни мягко утопали в большеватых меховых сапогах, отвисшее брюхо жестко обнимала вышитая по вороту рубаха, стянутая на том месте, где полагается быть талии, широким поясом, украшенным сложным узором мелких бусинок.

 Нос у старосты утонул в мясистых щеках, глазки спрятались под кустистыми бровями, а полные маленькие ручки, с круглыми ладошками и мясистыми коротенькими пальчиками, то и дело подносили мокрый платок к покрытому испариной лбу.

 Староста поймал взглядом слишком близко подошедших к столам мальчишек, столы оставили в покое, деревенские были разогнаны страшными криками, перемежающимися с бранью. Этот человек знал свое дело. Он каждому нашел работу и пообещал раздать все остатки после пира.

 Появились люди, что разнесли между деревенскими кувшины с брагой и корзины с хлебами. Деревенские перекусили, облизнулись, вздохнули, бросили последний взгляд на лакомства, и ушли по своим делам.

 Мне стало легче. Теперь, не видя голодных взглядов, я могла внимательней следить за старостой. Этот у меня жалости не вызывал - что толку жалеть человека, которому живется вовсе неплохо?

 - Боги милостивы, - услышала я странное приветствие и, оглянувшись, увидела интеллигентного на вид молодого человека с неестественно белоснежным лицом. Этот был одет в столь несуразный в этой весенней, деревенской грязи идеально-белый балахон, перехваченный на тонкой талии золотым пояском. Незнакомец мне сразу не понравился. Чем-то он напомнил моего знакомого поэта: стишков и самомнения много, а ума ни капли...

 - Боги милостивы, - не оборачиваясь, ответил староста. Голос у него был злым и уставшим. - Люди злы. Не к добру решил к нам твой братец наведаться... Еще и не знаем когда... Сегодня не приедет, завтра все новое надо, а взять-то неоткуда...

 - Чего ты боишься? - иронично спросил тот же голос. - Это меня проверяют, не тебя.

 - Я боюсь? - прошипел староста, погрозив кулаком тому же мальчишке. - Тебе-то что, жрец, ты у нас бранеон, севший задницей в лужу, а мне поля пахать надо! Кого я пошлю? Мелкотню? Или старух? А у нас голодуха, коли ты не ведаешь! Люди мрут как мухи, под весну жрать нечего, бунт назревает, а с городов только и спрашивают, как очередной воз с зерном. А где мне его взять-то?

 Разговор мне начал нравиться... И был как-то смутно знаком - будто подобное я слышала не раз. Только вот где?

 - Сам-то не голодаешь!

 - А ты мне не тычь! - взорвался старейшина, отирая лоб. - Я - свободный, а не захр, у меня сын - кузнец. Я с деревни лишнего зерна не взял, а вот твоя братия все больше и больше требует, все брюхо набивает!

 - Не боишься гнева богов?

 - Опять страшишь богами, жрец, зря страшишь! Тут свободных-то на всю деревню только трое: я, ты, да женка моя! Боги! Сам меня совестишь, а у самого одежа-то какая! Комната малеванными холстами, да вышивками заставлена! Продай и накорми их! За каждую твою тряпочку, да висюльку на шею, вся деревня летами есть может!

 - Мне не свойственна филантропия, - равнодушно ответил жрец, и тотчас добавил:

 - Не время сейчас на мечах сходиться. Может, ты и избавишься от меня. Этого ты хочешь?

 - Не хочу! - ответил староста, убивая впившегося в руку раннего комара. - О, бестия! Уродился-таки раньше времени! Кровосос несчастный! Ты годишься, жрец. Этакого негодного для храма жреца поискать еще надо!

 - Ты слова-то выбирай!

 - Зря горячишься, жрец. Думаешь, мы твои бзики столько лет ради твоих красивых глазок терпели? Да на тебя все соседние старосты молились - это надо же, за последние годы - и не одного передвижения вверх.

 - Кого передвигать? Этих пьянчуг?

 - Ты, жрец полегче, - тихо ответил староста. - Эти пьянчуги на норов-то круты. Сам не заметишь, как на кулак напросишься или на нож в спину. А ножи-то у нас тупые, боли много... Свинок только мучить... Кузнец-то далеко и берет по-страшному!

 - Сына попроси. Сам же говорил...

 - Говорил? А кто к нему всю эту железяку повезет? Ты в своем наряде, лебедь белая? На нашей кляче? Да она на полдороги копыта откинет! Ай, да что с тобой!

 Староста махнул рукой и отправился орать на незадачливую девку, разлившую кувшин с молоком. Белую лужу аккуратненько присыпали песочком, раскрасневшейся девице приказали убраться, но я ничего этого не видела.

 Потому что в тот момент мир перевернулся перед глазами, земля пошатнулась, все поплыло, и я поняла, что пропала. Пропала надолго, может даже навечно. Потому что я увидела его, и эти странные, синие как грозовое небо глаза вонзились мне в сердце ледяной стрелой. Мне казалось, что я перестала дышать, потому что и не надо дышать - хватает лишь этого щемящего чувства в груди. Потому что я полюбила! Не так, как мои легкомысленные подруги, нет, так, как пишут в книгах.

 Если бы он приказал сложить к его ногам всю землю, я бы сложила... или умерла... Умерла бы за улыбку на этих тонких губах, за тень милостыни в этих глазах, за его тоску, за каждое движение его руки-музыканта. Умерла бы под его длинными ногами, умерла бы за одно прикосновение, за возможность любоваться его сильной фигурой, которая даже в этих лохмотьях выглядела внушительнее, чем у разряженного в шелка жреца. Потому что теперь я знала, что такое любить, любить пылко, отчаянно, когда душа томится, а глаза просят, просят его глаз. И теперь поняла, почему любовь называют проклятием, и... счастьем. Господи, оказывается, эти вещи совместимы!

 Все поплыло под моими глазами пока он, держась как король, проходил по этой деревенской площади. Он был одет в обноски, как и большинство крестьян, с непокрытой головой, на его груди была нашита огромная заплатка, у правого колена рубаха была разорван, на рукаве замерло пятно от сажи, но я не променяла бы этого человека даже на президента успевающего банка. И девушки, мимо которых он проходил, чувствовали себя так же. В их просящих глазах читалась дикая тоска, отзывающаяся в моей душе укорами доселе неизвестной мне ревности. Как же я их ненавидела, завидовала им! Завидовала их впалым щекам, их материальным телам, их возможности коснуться этого чуда пусть даже мельком, украдкой!

 Но мое божество было неумолимо. Оно плавно проходило мимо внезапно похорошевших девиц с величием неприрученного зверя, оно проплывало между ними, как проплывает ветерок между колосьями пшеницы, и оно склонилось перед жалким жрецом, похожим на моего друга-поэта:

 - Ты звал меня? - с почтением спросил мой милый, но его глаза странно заблестели. Может от солнца, как раз в это время выглянувшего из-за облаков?

 - Не спешишь ты на мой зов, - язвительно прошептал жрец. - Опять старухе воду носил? Боги не любят таких, как ты. Ты портишь наше мироздание своими потугами на помощь. Если старуха дошла до нищеты - значит, она ее заслужила! Зачем вмешиваешься?

 - Тебе виднее, - не спорил незнакомец. - Ты - жрец. Свободный. Я - захр.

 Что такое "захр"? Имя? Статус?

 - Хорошо, что ты это помнишь! На алтаре резьба сошла. Поправь!

 Захр поднял голову и странно посмотрел на жреца. Его прямой взгляд встретился с серыми глазами служителя неведомого божества, и между ними пробежала искра ненависти. Впрочем, это было мне понятно. Слишком хорош мой красавец, чтобы вызвать любовь такого хлыща, как жрец, слишком горд, чтобы поклоняться. Но как их боги такое допустили? Как я сама такое допустила в своем сне? Чтобы раб командовал над господином, глупец над умным! Впрочем, и это мне не в новинку... Не в новинку несправедливость... Но никогда раньше мне не было от этого так больно...

 Я проснулась. Перед глазами стояло лицо моего Захра, слезы лились из глаз. Ну и как меня угораздило влюбиться в свой сон? В этот день я вновь пошла в церковь. И долго-долго стояла перед иконой, пока медленно сгорала моя свеча. Я не удержалась. Рядом горела другая. Но я так и не осмелилась перед Господом произнести свою просьбу вслух. Даже образ того, за кого молилась, вызвать не осмелилась. Впервые за всю жизнь мне стало страшно и тошно. Расхотелось жить. Захотелось заснуть навечно, видеть во сне его лицо и не чувствовать этой тоски. И в то же время знала, не смогу больше без него жить, никак.

 Впервые посещение церкви, запах свечей, не вызвали у меня облегчения. Будто Господь не принимал меня. Или я его. В первый и единственный раз... "

 Я умолкла, и так и застыла с закрытыми глазами. Александр молчал. Я не осмеливаясь произнести не слова. Но глаза открыла. И изумилась бледности лица психолога.

 Я с удивлением почувствовала характерную сухость щек - так бывает, когда долго плачешь, и слезы высыхают сами собой, когда никто их не отирает. Но теперь мне было легче. Потому что образ любимого стал немного более расплывчатым, потому что рядом был человек, который знал...

 - Странные у вас сны, Рита, - сказал, наконец, Александр. С каждым словом, вернее, с каждой буквой, он все более приходил в себя. - У вас действительно удивительное воображение. Это даже больше, чем я ожидал... Но вы слишком вживаетесь в образ. Давайте поговорим о вас, о вашей жизни. О том, что гнетет вас настолько, что вы выдумали новый мир. Разберемся с вашей настоящей жизнью, и, будьте уверены, наладится и та. Может, во сне ваш милый вас увидит, у вас состоится бурная свадьба, вы нарожаете ему детей, он потолстеет, отрастит пузико, станет похожим на того старосту, и окажется вам неинтересен, надоест. И не надо говорить, что вам надоело жить! Это ведь неправда, не так ли, Рита? Вы так защищали вашего друга!

 - Я не знала что делать, - призналась я, - и как к вам попасть... Через Мишкин заслон.

 - Мишкин погранпост в туалете! - засмеялся Александр и я вместе с ним. Смех психиатра был заразителен, но мой - немного натянут. - Я понимаю.

 Потом состоялся утомильный допрос. Александр был жесток - он цеплялся к каждой мелочи и понемногу выудил большую часть моих секретов, даже тех, что я сама не очень-то хотела рассказывать. Вышла я от него уже поздним вечером. Вахтерша проводила меня удивленным взглядом, и я смело вошла под ночной дождь, чувствуя, как холодные струи стекают по щекам. Вновь захотелось жить. Боль стала терпимой. Но осталась.

6

 Наверное, мой характер людей шокирует. Особенно, что рассказываю о депрессии я с долей юмора, но что тут поделаешь... Бывает. Если бы не это чувство юмора, я сошла бы с ума от боли. Да, я способна была посмеяться над выходками Мишки, язвительностью Димы, над приключениями Кати, которая вечно куда-то влипала, но это не значит, что мне не было больно... Просто под влиянием рутины боль куда-то уходила... Увы, на время.

Назад Дальше