9 1/2 недель - Элизабет МАКНЕЙЛ 2 стр.


«Я не люблю разнообразия в одежде, – скажет он мне. – Я хочу сказать, лично для себя. Я люблю выглядеть всегда одинаково».

Внизу стоят три пары сандалей, четыре пары черных туфель – совершенно одинаковых, и пара рыжих мокасин.

Я затворяю створку шкафа и на цыпочках иду к комоду, стоящему у стены, которая отделяет спальню от гостиной. В нем шесть ящиков: три маленьких, два больших и последний, самый нижний, очень глубокий. Я начинаю с верхнего. Стопка белых носовых платков, часы без браслета, карманные часы (похожие на старинные) и в крышке от банки джема запонки, одна золотая булавка для галстука и еще одна – из голубой эмали, инкрустированная золотом.

«Наверное, кто-нибудь ее ему преподнес, – думаю я, – очень похоже на подарок».

В следующем ящике две пары черных кожаных перчаток, одна с подкладкой, другая без, грубые автомобильные перчатки и пояс. Третий ящик: плавки цвета морской волны, пижама, тоже цвета морской волны с белым кантом, еще не распакованная. Еще один подарок? Нет, вряд ли, наклейка с ценой не снята. Следующий ящик – верхний из двух среднего размера – заполнен белыми шортами, их, по меньшей мере, дюжина. Потом четырнадцать пар белых коротких носков и рубашка. Последний ящик плохо выдвигается, мне приходится тянуть его несколько раз. Когда, наконец, он поддается, я в неописуемом изумлении вижу, что в нем лежит несколько десятков совершенно одинаковых черных длинных носков. Я думаю: «У этого человека больше носков, чем у всех вместе взятых мужчин, которых я знала. Он, может быть, боится, что не сегодня-завтра в стране закроются все трикотажные фабрики»?

«Ненавижу ходить в прачечную, – скажет он мне несколько недель спустя. – Это кажется пустячным делом, но для меня это целая история.

Чем больше у меня здесь вещей, тем реже мне приходится ходить в прачечную и в магазины».

Я лежу на кровати, все тело мое расслаблено, я смотрю на него: он берет два носка, надевает один на руку – его рука просвечивает сквозь трикотаж на пятке, хотя дырки там нет – потом бросает его в корзину.

«Гораздо удобнее, когда они все одинаковы, – объясняет он мне. – Тогда они все подходят друг к другу. Я купил их целую партию, еще когда учился в Университете».

Я закрываю ящик, вскакиваю на кровать, ложусь на спину и несколько раз подпрыгиваю, отталкиваясь ногами. Я в страшном изумлении. Я влюбилась в собирателя и охотника за носками! Стараясь не смеяться, я все же невольно хихикаю, но, к счастью, голос его приятеля стал совершенно пронзительным, и если бы даже я расхохоталась, они все равно бы меня не услышали.

Без четверти десять. Я, наконец, успокаиваюсь, закидываю руки за голову и смотрю в потолок, разглядывая на нем тень от абажура. «Вот видела бы мама, как ты роешься в чужих вещах… Ну, ладно, я же не рылась, – говорю я себе недовольно, – я же ничего не тронула».

Предположим, что он бы сунул нос в мой шкаф. В прошлый раз, полагая – и правильно, – что мы скоро пойдем в постель, я тихонько задвинула скользящую дверь шкафа, пока он пил кофе в гостиной. Это было позавчера вечером. Беспорядок и хаос: обломки моды за десять лет вперемешку с теми вещами, которые я ношу сейчас. Месяц тому назад, ища пиджак (потом я узнала, что он потерялся в чистке), я обнаружила старую мини-юбку. Я с удивлением уставилась на нее, а потом выбросила из шкафа, но все же подобрала и повесила снова: ведь у нас с ней были приятные минуты. А какое внимание я привлекла к себе, когда одела ее в первый раз! А вот этот старый плащ с подкладкой из шотландки, оставшийся еще с моих студенческих лет, или брюки, которые я купила на распродаже в Бонвитсе, потому что они сшиты из тонкой шерсти в клетку… Я их так и не носила: они были мне коротковаты и не шли ни к чему. Но я их сохранила: такая удачная покупка и покрой прекрасный…

Все эти старые, разные тряпки, кучей сваленные в шкафу; туфли – с длинным платьем их еще можно бы надеть, мерзкий дождевик, который раз в год я все же надеваю, когда идет проливной дождь, а нужно выйти за сигаретами; сумка от Гучи, – я ей не пользовалась уже несколько лет. В свое время она мне стоила двухнедельного заработка: мне казалось, что я достигла вершин нью-йоркской элегантности. Старые пояса, красные сапожки, забытые мальчиком с фотографии на зеркале, и майка, оставшаяся уже не помню от кого из моих любовников, которой я иногда вытираю пыль.

«Ну, и что ты узнала, порывшись в его вещах? – задаю я себе вопрос. – Ну, это человек чистоплотный. Он играет в теннис, плавает, катается на лыжах. Он не знает, что такое механическая прачечная. Нормально ли, чтоб у мужчины его возраста, его профессии было десять белых рубашек, восемь розовых и одиннадцать голубых? Не знаю. Конечно, мы с ним почти однолетки, а когда у меня было столько одежды? Одно я знаю точно: ни у одного мужчины, который за мной ухаживал, не было такого ограниченного чувства цвета. Ни пурпурного, ни цвета фуксии, ни бирюзового, ни оранжевого – это еще ладно. Но ни коричневого, ни зеленого, ни желтого, ни красного… Все, что у него есть, – синее, серое, белое или черное, кроме розовых рубашек, разумеется».

Вот уж и вправду, странным человеком ты увлеклась! Не так важно, какие вещи у него есть, но те, которых у него нет? Я составляю список на листочке бумаги. Его авторучка видоизменяет мой почерк: обычно он мелкий и плотный, а сейчас крупный, с наклоном, и это меня удивляет. Нет купального халата, пишу я первой строкой. А еще? Пижама в еще не раскрытой упаковке. Может быть, чтобы она была под рукой, если придется неожиданно лечь в больницу? Такие покупки обычно делают из тех же соображений, из каких мамы велят не застегивать на себе белье английскими булавками. Нет шарфа, нет шляпы: голова у него, наверное, никогда не мерзнет. Но почему у него нет джинсов? Я не знаю ни одного мужчины – ни одного! – у которого бы не было хоть одной пары джинсов, даже если он больше их не носит, даже если они старые и куплены еще в 60-х годах. Нет кожаной куртки, нет блейзеров, и ни одной, даже самой плохонькой футболки. Где, я вас спрашиваю, вельветовые брюки? Они были у всех мужчин, которых я знала. Где сандалии, спортивные куртки, полосатые фланелевые рубашки?

Я просматриваю список.

– Ну, вот так, хорошо, – его голос – радостный – слышен громче в соседней комнате. – Нет, нет, рад был тебе помочь. До завтра. Не беспокойся… Не о чем…

Я соскакиваю с кровати, складываю листочек и прячу его к себе в сумку, которая стоит на полу у кровати. Дверь отворяется: он стоит на пороге и улыбается.

– Кончено! Ушел! Сейчас мы это отпразднуем, кисонька. Ты проявила чудеса терпения. Выпьем вина?

* * *

Уже около полуночи. Мы оба лежим в постели. Вина мы так и не выпили: мы тут же, полураздетые, наспех, занялись любовью. Потом вместе приняли душ, и я сказала ему, что это первый душ за десять лет: я предпочитаю принимать ванну. Завернувшись в полотенца, мы съели три больших куска вишневого пирога, оставшегося от обеда, и допили бутылку шабли. Я лежу на спине, закинув руки за голову и смотрю в потолок. Он лежит на животе, подперев правой рукой голову, а левую положив мне на грудь. Он попросил меня рассказать ему о моих братьях и сестрах, о родителях, о дедушке и бабушке, о родном городе, о школе, о моей работе. Внезапно я замолкаю, закрываю глаза:

– Пожалуйста, – говорю я, как бы расплываясь в неге, не в состоянии повернуться к нему и сделать движение, – пожалуйста…

Он прерывает молчание:

– Я тебе сейчас что-то покажу.

Он выходит из комнаты, возвращается с карманным зеркальцем, бьет меня по лицу и садится на край кровати. Моя голова падает на подушки. Он берет меня за волосы и тянет до тех пор, пока я не начинаю снова смотреть на него. Он держит зеркало прямо передо мной: мы оба смотрим на два симметричных отпечатка, которые появляются на моем лице. Я завороженно смотрю на себя. Его лицо мне незнакомо. Оно бледно, – это просто фон, еще проступают два пятна, похожие на боевую раскраску дикаря. Он тихонько проводит рукой по моим щекам.

На следующий день, во время завтрака с одним клиентом, я внезапно теряю нить разговора прямо посредине фразы: в моем мозгу всплывает видение прошлой ночи. И почти с тошнотворной быстротой во мне поднимается желание. Я отодвигаю тарелку и прячу руки под салфеткой. Когда я осознаю, что увижу его только через четыре часа, у меня на глазах выступают слезы.

* * *

Вот так все и шло: шаг за шагом. Я видела его каждый вечер, каждый новый шаг сам по себе был почти незаметен, он очень-очень хорошо занимался любовью. Я постепенно безумно влюблялась в него, не только физически, но физически особенно. И через две недели я оказалась в ситуации, которую все, кого я знала, сочли бы патологической.

Мне никогда не приходило в голову расценивать ее так. Говоря по правде, я никак ее не расценивала. Я никому об этом не говорила. Теперь, когда я оцениваю ее сейчас, эта ситуация кажется мне невероятной. Я могу рассматривать эти недели, как некое отдельно взятое явление, ныне оставшееся в прошлом, как некий отрезок моей жизни нереальный, как сновидение, не имеющий никакой связи со всем остальным моим существованием.

* * *

– Ведь это редко бывает, – говорю я, – чтобы мужчины держали кошек, правда?

Мы смотрим по телевизору Кронкайта[1]: знакомое, привычное лицо сообщает, изображая озабоченность, постепенно переходящую в тревогу, о далеком землетрясении или об угрозе – куда менее далекой – новой забастовки железнодорожников.

– Ты шутишь? – отвечает он немного устало. – Я и сам знаю. Собаки – совсем другое дело. Я не знаю ни одного мужчины – я хочу сказать, холостяка, – у которого была бы кошка. А уж тем более две или три!

– Гм…

– Если хочешь знать мое мнение, – продолжает он, – кошки хороши для детей или старух. Ну, или в сельской местности…

– Но тогда, – говорю я, – зачем…

– Кошки – совершенно ни к чему не способны и ни на что не годные животные, – решительно заявляет он, прерывая меня.

– Ну, эти-то, – дурацким тоном вставляю я, – не слишком обременительны.

А потом добавляю:

– Никто тебя не принуждал оставлять у себя кошек.

– Смеешься? – отвечает он. – Конечно! Ты и представления не имеешь…

В его квартире три кошки. Они проявляют к нему полнейшее равнодушие, и он платит им тем же. Каждый день он кормит и поит их, меняет им подстилку. И это кажется ему нормальным, равно как и трем животным. Ни он к ним, ни они к нему не проявляют никаких признаков привязанности, если не считать привычку одной из кошек осторожно взбираться на него, когда он лежит, и он это терпит; но если принять во внимание бросающееся в глаза отсутствие чувств в этом случае и у человека и у животного, то такое толкование привязанности кажется, по крайней мере, спорным.

Он сидит на кушетке. Я – на полу, на двух подушках, опершись плечами и шеей на боковую поверхность кушетки. Он играет моими волосами, перебирает их прядь за прядью, накручивает их себе на палец, потом засовывает все пальцы мне в волосы, тихонько тянет их, трет кожу под ними, обеими руками медленно покачивает мою голову.

Кронкайт желает нам доброй ночи. Мы смотрим какую-то телевизионную игру, а потом телесериал, в котором полицейские все время попадают в неприятные истории и гоняются на автомобилях. Эти картинки – по окончании новостей он убрал звук – представляют странный аккомпанемент к истории его кошек, которую он рассказывает мне с видимым удовольствием.

Первая кошка появилась у него вместе с женщиной, которая четыре года назад недолго жила вместе с ним. Только она перевезла к нему кошку, как ей предложили очень заманчивую должность в Цюрихе, она решила согласиться. А кошка осталась… в его квартире. Несколько месяцев он полагал, что это – явление временное. Кошка чувствовала себя, по-видимому, хорошо: нрав у нее был склочный, вид довольно жалкий: хвост полувылезший, пестрая, как пятнистые куртки, которые были в моде в предыдущие зимы, она казалась сшитой из лоскутной материи. Сначала он старательно подыскивал кошке хозяина. Но потом был вынужден признать, что его друзья (кое-кто согласился бы взять котенка, другие – сиамского кота) с трудом скрывали изумление, приходя посмотреть кошку: они представить себе не могли это странное животное в своих ухоженных манхеттенских квартирах. Однажды он даже напечатал объявление в Таймсе, но за пять дней, хотя он и указал свой номер телефона, никто ему не позвонил. Через несколько месяцев он решил отдать кошку в какое-нибудь общество защиты животных, но потом оставил эту мысль. Он надеялся найти более приемлемый выход, а этот всегда оставался на крайний случай.

Год спустя у него гостила племянница одиннадцати лет, приехавшая на какой-то конкурс (она по нему не прошла). Чтобы поблагодарить его за то, что он показал девочке Нью-Йорк, ее мать (то есть его сестра) подарила ему еще одну кошку, и он, естественно, не смог отказаться.

– Это был котенок, чуть менее уродливый, чем первая кошка, которая, впрочем, беспрерывно ворчала и мяукала, как будто я принес в дом удава! Но в конце концов они поладили.

– Потом, однажды вечером возвращаюсь я домой и вижу на аллее ребятишек. При моем появлении они расступились с самым невинным видом. Я бросаюсь вперед, как идиот, и что же я вижу на земле? – Котенка, и не в самом лучшем состоянии. Я поднимаюсь к себе, выпиваю стопку и сажусь читать газету, думая: через час он оттуда уберется. Еще через час я говорю себе: «Тебе так же нужна еще одна кошка, как дыра в башке».

Но тут же я думаю: ведь кто-нибудь может ее убить. Я готовлю яичницу, ем салат, пью кофе, потом решаю после передачи одиннадцатичасовых новостей по телевизору пойти пройтись. И что же? Котенок все еще там, только кто-то отшвырнул его к мусорным бакам. Тогда я вынул из одного бака газету и принес котенка сюда. На следующий день у меня было впечатление, что я заделался в кормилицы. Я отвез его к ветеринару, который кастрировал двух других. Когда я приехал за ним через шесть дней, он был в полной форме. Еще бы, ведь это стоило мне шестьдесят восемь долларов восемьдесят центов. Теперь, каждый раз, когда я уезжаю из Нью-Йорка, это целая история. Моя домработница приезжает из Квинса: иногда она может ими заниматься, иногда – нет, а никому из моих друзей не пришла в голову удачная мысль поселиться поблизости. Не могу же я попросить человека, которому я не плачу, приехать от Центрального Парка, от 80-й или 65-й улиц или из Верхнего Бруклина! Даже от Энди, от 30-й улицы и Парк-Лейна путь неближний. А парень внизу – тот вообще ездит от Штата Мичиган, представляешь, от Штата Мичиган! Следовательно, о нем и речи нет. Приходится просить других соседей, это мне-то, который ненавидит затруднять других людей.

– Мне они кажутся не очень обременительными, – повторяю я.

– Вот так я и влип в хорошенькую историю, – говорит он в заключение.

* * *

Я каждый день ходила на работу, я была опытной деловой женщиной, меня любили сотрудники и ценило начальство. Около пяти часов я убирала свой кабинет, перешучивалась с сотрудниками в лифте и возвращалась домой, – к нему домой. К себе я заходила, только чтобы взять кое-что из одежды, да раз в неделю за почтой. Каждое утро мы вместе ехали в метро, читали один и тот же номер Таймса: он – респектабельный деловой человек с дипломатом, с ослепительной и очаровательной улыбкой, я – с портфелем или сумкой, на высоких каблуках, со свежевымытыми волосами и накрашенными губами. Короче, очаровательная, культурная нью-йоркская пара: образцовая, хорошо воспитанная, настоящая пара из среднего класса.

– Ну-ну, пора вставать! – кричит он с порога.

На металлическом поцарапанном подносе (на самом деле это подставка под телевизор) он несет яйца всмятку, три маленьких поджаренных английских хлебца и чашку чая. Рядом, в маленькой деревянной салатнице, – очищенный апельсин.

– Что за спешка? – спрашиваю я. – Сейчас только половина десятого!

Назад Дальше