Любимая игрушка судьбы - Гарридо Алекс 2 стр.


Учитель Дадуни, услышав шум падающего покрывала и увидев его на полу, пал на колени, оттопырив костлявый зад, прижал лицо к полу, чтобы царевичи видели: он не поднял глаз на запретное, не узрел красоты, предназначенной лишь одному мужчине во вселенной.

Но царевичи не заметили смиренной предусмотрительности старого учителя. Оба они, онемев от восхищения, впились глазами в побледневшее лицо Акамие.

В душе Эртхиа восторг перед открывшейся ему красотой мешался с удовлетворенным любопытством и страхом за последствия этого несчастного случая, грозившего мучительной смертью Акамие и страшными карами всем видевшим его.

Лакхаараа же забыл и о суровом наказании, и об опасности, нависшей над испуганным мальчиком, застывшим перед ним на подгибающихся ногах. Он чувствовал только не испытанный до сих пор восторг, и небывалый жар в теле, и головокружительную легкость, как будто, шевельнувшись, мог взлететь под расписной потолок. И странно в этой легкости, тяжело и сильно билось сердце, и Лакхаараа понял, что никогда не забудет бледного лица отцовского наложника и не успокоится никогда, потому что светловолосый сын пленной северной королевны принадлежит не ему.

Стражник за занавесом переступил с ноги на ногу, задев секирой о стену.

Акамие упал на колени.

Братья переглянулись: Лакхаараа понял, что Эртхиа согласен с ним. Рванув из ножен кинжал, он шагнул к Дадуни и наклонился. Лезвие уверенно прижалось к шее учителя.

— Одно слово — и тебе подадут твой язык под острым соусом, — вкрадчиво объяснил Лакхаараа. — К тому же царь не поверит, что ты не видел его. А если и поверит, все равно казнит. На всякий случай.

Дадуни с величайшей осторожностью согласно потряс головой. Тогда Лакхаараа махнул рукой Акамие. Мальчик подхватил покрывало, но снова выронил.

Эртхиа подошел к Акамие, поднял его с колен и с учтивым поклоном подал покрывало. А увидев, что руки не слушаются несчастного невольника, помог ему закутаться.

Лакхаараа не отрывал взгляда от Акамие, пока черная ткань не покрыла его с головы до ног.

Эртхиа повернулся к наследнику.

— Говоришь, охота? Здесь и вправду душно!

Лакхаараа ничего не ответил и вышел из зала. Эртхиа поспешил за ним.

Учитель Дадуни вытер лицо платком и осторожно оглянулся. Акамие стоял, прислонившись к стене, такой, каким привык его видеть учитель, — поток тяжелых складок, молчаливый столп покорности Судьбе.

— Не бойся, мой мальчик, — вздохнул Дадуни. — Никто не узнает. Твои братья спасли тебя.

Акамие горестно вздохнул. Рожденный на ночной половине, он мог быть сыном только одного человека и, значит, мог бы называть царевичей братьями, не будь он рожден на ночной половине.

— Пожалуй, на этом мы урок закончим, — учитель протянул Акамие футляр из слоновой кости тонкой работы, однако несравненно менее ценный, чем заключенные в нем свитки. И отвернулся.

Зашевелилось покрывало, изламывая складки, выбралась наружу тонкая рука и тут же нырнула обратно, уже вместе с футляром. Низко поклонившись, Акамие вышел из зала.

Стражник шел впереди него, дабы устранить все препятствия и опасности, а также всех нескромных и дерзких с дороги любимого наложника царя.

Конюхи, уже посланные старшим царевичем, живо седлали Веселого — рослого тонконогого красавца из пустынь Бахареса. Он был весь светло-золотой, кроме белых браслетов и звезды во лбу. Выкормленный из рук отборным зерном, выпоенный верблюжьим молоком, балованый и изнеженный конюхами и самим Эртхиа, резвейший бегун и умница, нрава столь же солнечного, как и его масть, он был любимцем младшего царевича.

Для Лакхаараа готовили каракового злого жеребца из того же оазиса в бахаресских пустынях, где коней выращивают по-одному — негде жителям пустыни гонять табуны, — и выращивают как единственного ребенка в семье, дабы прославил ее имя; где наизусть поют имена всех предков лучших коней, чтобы не забылся их род. И так высока цена тех коней, что, продав выращенного скакуна, семья на долгие годы забывает о нужде. И то, не каждому продадут.

Конюхи распустили косички, и длинные гривы и хвосты заструились мелкими волнами. Хайарды не стригли грив своим коням, как не резали кос себе.

Седла на легких каркасах, обложенных войлоком, были искусно обтянуты лучшей кожей с цветными вставками, окаймленными цепочками золотого шва.

Узду и поводья — звон и сверкание — украшали кисти белого и алого шелка, серебряные накладки и подвески с самоцветами и благородными камнями. Шеи коней обняли ожерелья, которым позавидовали бы и обитатели ночной половины.

На крупы коням накинули шелковые сетки с кистями — зеленую на Веселого и алую на Махойеда, блестящие темные бока и грудь которого, казалось, тронуло пламя.

Коней вывели во двор. Словно сознавая свою редкостную красу, они гордо несли маленькие головы с трепещущими шелковистыми ноздрями, косили огромными глазами в длинных ресницах, высоко поставив тонкие уши, вроде бы и не касаясь круглыми копытами мелкого белого песка, который доставляли от самых южных побережий, чтобы он радовал глаз царя на дорожках дворцового сада.

Привели коней и для слуг, которые должны были сопровождать царевичей на охоте. В переметных сумах помещались припасы: пышные румяные лепешки, халва, ломти печеной баранины, а еще кислое молоко с солью и мятой, а также в маленьких сосудах пряности и приправы на случай, если угодно будет царевичам задержаться и они захотят отведать своей добычи, приготовленной на костре под вольным небом.

Раб вез луки царевичей и колчаны искусной работы, полные стрел, а другие вели борзых, золотистых и белых, с выгнутыми, как луки, хребтами, длинными жилистыми ногами, с редким подвесом на тонких изогнутых хвостах и на платочках ушей. Борзые повизгивали и рвались, длинные шеи изламывались над широкими ошейниками.

Эртхиа только гордость не позволяла приплясывать на месте нетерпеливым коньком. Глаза его сверкали, ноздри раздувались, и весь он дрожал. Но видел Эртхиа, что душу брата его не веселит предстоящая охота: огонь в глазах Лакхаараа был мрачным, и сошлись брови подобно горным баранам, когда, наклонив низко головы, топчутся они на месте, толкаясь и упираясь мощными рогами.

И рука старшего царевича застыла на рукояти кинжала, так что кожа побелела на выпиравших суставах. И не радовался Лакхаараа горячим коням и нетерпеливым борзым.

Первым прыгнуть в седло младший брат не мог, и ему оставалось в досаде так же стиснуть рукоятку кинжала и кусать губы, нервно притоптывая золоченым каблучком сапога позади Лакхаараа, пока тот не вздохнул тяжело, очнувшись от своих темных мыслей.

Откинув голову, поправляя повязку, удерживавшую белый головной платок, Лакхаараа объявил:

— Не догнать Веселому Махойеда! — и барсом кинулся с мраморных ступеней на спину коню. Махойед, захрапев, присел на задних ногах, взрыл копытами серебряный песок и рванул с места мощным упругим галопом.

Эртхиа закричал от досады и гнева. Веселый звонко ржал, танцуя на месте, и Эртхиа взлетел в седло, не касаясь стремян, сжал коленями тугие бока… И только ветер трепал белые платки всадников и длинные гривы коней, когда они промчались мимо поспешно распахнувшей ворота стражи, а рабы и борзые неслись за ними.

Сбросив тяжелое покрывало, Акамие опустился на вышитые подушки, заботливо уложенные рабами в виде ложа у широкого окна. Солнце уже подбиралось к зениту, и времени оставалось немного.

Сняв крышку, Акамие вынул из футляра свиток и развернул его. Пергамент дрожал в его руках, и взгляд не мог уловить смысла, раз за разом пробегая те же строки.

Перед глазами все еще стояли изумленные лица царевичей.

В те ужасные мгновения в покоях Эртхиа Акамие казалось, что свет померк в его глазах, но теперь он ясно видел лица братьев, так похожие на ненавистное лицо повелителя, что казалось: это он сам стоит перед Акамие, чудесным образом раздвоившись: и мальчик с нежной, гладкой кожей смуглого лица, и воин с юной бородкой, темными завитками покрывавшей подбородок. Удлиненные глаза поднимались к вискам, и густые, сросшиеся над переносицей брови в разлете повторяли их линию. Тонкие ноздри хищно изогнутого носа трепетали над надменной складкой полных губ. Широкоплечая узкобедрая фигура была еще стройной и легкой у Эртхиа, но обещала приблизиться к коренастой мощи отцовской у Лакхаараа.

В глазах Эртхиа увидел Акамие восторг и нежность, но темный взгляд Лакхаараа полыхнул такой ревнивой страстью, что мог сравниться лишь с горевшим желанием и ненавистью взглядом повелителя.

Никто ничего прямо не говорил Акамие, но, выросший на ночной половине дома, среди рабынь и рабов, служивших утехам повелителя, мальчик научился понимать больше, чем ему говорили. Он знал, что мать его, северная королевна, прожила в плену недолго. Родив мальчика, она, любимая царем более всех его женщин, стала бы женой и царицей, но умерла в ту же ночь. И отец ненавидел Акамие за эту смерть и желал его неутолимо, потому что бело-золотые волосы и светлая кожа неотразимо напоминали царю о потерянной возлюбленной.

И редкая ночь проходила без того, чтобы властный низкий голос не позвал Акамие в царскую опочивальню. Недаром его покои были самыми роскошными и находились ближе всех к спальне повелителя, чтобы не приходилось посылать за ним. Акамие знал, что пока он не вырос и не обучился нежному искусству, эти покои так и оставались незанятыми после смерти светловолосой пленницы. Акамие трудно было думать как о матери о красивой женщине, так же, как и он, в начале ночи спешившей на зов повелителя, делившей с повелителем ложе — так же, как и он.

Но царевичи — царевичи были его братьями, и он со смертной завистью вспоминал их одежду, приличествующую юным воинам и царским сынам, кинжалы в богатых ножнах, легкие и удобные сапоги, и кожаные штаны всадников — и косы! Длинные, туго заплетенные, украшенные со сдержанной роскошью, как подобает быть украшенным тому, что воплощает волю и честь свободного воина.

Рабам головы брили, кроме тех, что под покрывалом.

Волосы Акамие были густы и намного длиннее, чем у братьев, но служили лишь украшением и забавой.

Самыми горячими и униженными мольбами, самой пылкой ложью и притворством в ночные часы добился Акамие разрешения присутствовать на уроках младшего царевича — и трепетал малейшим проступком вызвать недовольство царя и дать повод к запрету.

Эртхиа же своего счастья вовсе не ценил, предпочитая упражняться в верховой езде и стрельбе из лука.

Часто говорил себе Акамие, вспоминая нерадивого к учению брата-ровесника: твоя бы судьба выбрала меня! — и порой прибавлял: а тебя — моя… И так говорил, если Эртхиа раньше времени обрывал урок, сославшись на нездоровье или, как сегодня, заручившись поддержкой старшего брата. Тогда ведь и для Акамие урок заканчивался, и то, чего он не узнал в этот раз, мог уже никогда не узнать, если бы царь вздумал запретить ему учиться. Что было бы решением разумным и надлежащим, ибо ученый раб — плохо, а ученый наложник — и вовсе никуда. От чтения уменьшается послушание, а тому, чье назначение — радовать и ублажать, достаточно быть искусным на ложе и в танцах, а также петь приятным голосом. От науки же худеет тело и хмурятся брови, лицо становится унылым, а речи — скучными и назойливыми, в тягость господину, проведшему день в государственных делах и не за тем призвавшему наложника, чтобы держать совет.

Да, и завидовал брату Акамие. Ему самому не суждено было ни сидеть в седле, ни держать в руках оружия.

Лишь раз нежной кожи царского любимца могла коснуться сталь.

Акамие должен был упасть с перерезанным горлом в ногах повелителя в черный день его смерти. Ему предназначалось место в гробнице царя, и все его наряды, которыми он радовал взор повелителя при жизни, все подвески, серьги, ожерелья, ручные и ножные браслеты и кольца с бубенцами для танцев, гребни, пояса и булавки, покрывала, притирания и ароматы — все положили бы с ним, а стоило немало посмертное приданое того, кто развлекал бы царя по дороге на ту сторону мира, на встречу с Судьбой, назначающей дальнейший путь.

Жены царя могли умереть своей смертью и лишь тогда были бы помещены в усыпальницу. Но та или тот с ночной половины, кого царь любил более прочих, должен был последовать за умершим немедленно, дабы не удваивать муку расставания с этой стороной мира мукой ревности. Вдов закон хранил от посягательств. Раб же или рабыня становились собственностью наследника и были бы доступны его желаниям.

Судя по всему, страшная честь занять отдельный покой в обширной усыпальнице царя должна была выпасть Акамие. Если ничего не изменится, а с чего бы ему меняться?

Мальчик зябко передернул плечами и обернулся. Шагов евнуха он не слышал, но давно научился чувствовать его приближение. Тучная фигура вплывала в комнату с величавой медлительностью. Редеющие волосы главного евнуха были стянуты узлом на макушке, за широким поясом торчала плеть с дорогой рукоятью — символ его власти на ночной половине дворца. Следом за ним вошли и остановились у порога двое рабов.

— Солнце в зените, Акамие, — сказал евнух. — Повелитель не любит невыспавшихся наложников.

Акамие едва поборол вздох. Чтение придется отложить на завтра. Его день подошел к концу. Бережно свернув пергамент и сложив его в футляр, мальчик взглянул в окно на кусты роз, многочисленные и яркие, на беседку в тени деревьев, на стену, окружавшую его часть сада, и так же спокойно ответил евнуху:

— Пусть мне приготовят постель в саду.

И послушно пошел за рабами в купальню. Там его снова омыли теплой водой, натерли соком травы дали, дающей скорый и сладостный сон, расплели и расчесали волосы и надели легкую белую рубаху до пят, окуренную ладаном, чтобы все дурное и беспокоящее боялось приблизиться к спящему. И проводили Акамие в сад, где в беседке было приготовлено для него в меру мягкое ложе и расставлены блюда с лакомствами, и кувшины с напитками, чтобы Акамие, если пожелает, мог подкрепиться или освежиться перед сном.

Но трава дали обладает мягкой и необоримой силой, и, едва опустившись на ложе, Акамие обессиленно закрыл глаза, чтобы быть разбуженным, когда отяжелевший красный шар коснется иззубренного края гор на западе.

Прозвенев копытами по мощеным улицам Аз-Захры, кони вынесли царевичей на простор. Казалось, посеребренная зноем трава сама неслась под копыта Махойеда, но Веселый, как язык золотого пламени, настигал каракового скакуна, и настиг, и, сильно дернув старшего брата за косу, Эртхиа с торжествующим криком обогнал его и обернулся назад, улыбаясь. Игра была закончена.

Но — странно! — не был Лакхаараа удручен поражением и даже отвечал рассеянно на привычную похвальбу самого младшего из своих братьев. И когда Эртхиа затеял спеть старинную «Похвалу созданным из ветра и огня», Лакхаараа отвечал, где положено:

— Кто из них самый резвый и стойкий в битве?

Если лучших из них пустить вскачь — какой придет первым?

Кто радует глаз, как костер в ночи, как солнце в небе, кто, как блик на воде, слепит красотой и радует?

— Золотистый, сын мой, конь золотистый, созданный из ветра и огня…

— Ах, — упоенно вскричал Эртхиа, — скажи, Лакхаараа, какой конь лучший из всех коней?

И Лакхаараа, в соответствии с «Каноном всадника», миролюбиво ответил:

— Вороной с белыми браслетами на ногах.

— Но после, после него? — жадно настаивал Эртхиа.

— Золотистый, с такими же браслетами.

Тут Эртхиа поднял Веселого на дыбы, чтобы всему свету были лучше видны широкие белые браслеты над крепкими маленькими копытами.

— Веселый пьет из ручья, не сгибая колен, и слюна его обильна, как у собаки, и освежает рот, спина его пряма и крепка, а бедра полны, и дышит он глубоко. И все, что сказано о лучших конях в «Каноне», все о нем, и он превосходит все похвалы.

Слезая с коня, Лакхаараа досадливо поморщился. Младший царевич уродился речистым, как поэт, но в радости меры не знал и бывал болтлив, как женщина. Впрочем, Лакхаараа любил его за чистое сердце, не умевшее скрывать своих движений: еще не наученное.

— Помолчи, малыш, — мягко сказал Лакхаараа, берясь за повод.

В ожидании, пока слуги с борзыми их догонят, — а ехали они не торопясь, везли благородных псов в седлах, — царевичи прошлись, давая коням отдохнуть.

Суслики, столбиками торчавшие тут и там, проваливались под землю при их приближении, зато из-под ног вспархивали растрепанными комочками жаворонки и повисали, звеня, в вышине.

Назад Дальше