Любимая игрушка судьбы - Гарридо Алекс 9 стр.


Роняешь слезы, как жемчуг с нитки — не разоряй своего ожерелья!

Чем себя украсишь, когда придет праздник?

Судьба переменчива…

Тогда проступал влажный блеск между полузакрытых век, и слезы текли по вискам.

На закате того дня, когда обоз миновал ущелье Черные врата, неожиданный шум снаружи обеспокоил дежурного евнуха.

— Куда лезешь, старый пес? Пошел вон!

Стражники с улюлюканьем и свистом погнали кого-то от повозки. Евнух слышал, как удалялись их крики и топот копыт.

Затем полог откинулся и показалась голова, не обремененная ни единым волоском. Из узких щелок между множества морщин остро глянули черные зрачки.

Евнух всполошенно замахал руками, оторвал зад от подушки… и рухнул на нее студнем, не издав ни звука. Глаза его сами собой закрылись, губы растянулись в блаженной улыбке, подбородок опустился на грудь.

Удрученно кряхтя, старик влез в повозку, втянул за собой длинный плащ, невероятно поношенный и запыленный, и опустил полог. Доковыляв до светильника, подвешенного под потолком повозки, он осмотрелся.

Тот, кого он искал, лежал на подушках, вытянувшись, как мертвый. Только глаза следили за стариком без тревоги или любопытства.

— А вот и ты, — закивал старик так, что его тонкая морщинистая шея чуть не переломилась. — Приветствую тебя, Алмаз Судьбы, Отменяющий неизбежное, Возлюбленный случайностей!

Брови Акамие дрогнули, но он не пошевелился и ничего не сказал в ответ.

Тогда старик уселся под фонарем, поджав тощие босые ноги.

— Я слышал здесь песню, Удаляющий необратимое, песня глупа и слезлива, а певец слишком юн, но одна правда в его песне была: Судьба переменчива. Знаешь ли ты об этом, Повелитель желаний?

— Почему ты называешь меня этими именами? — медленно произнес Акамие. — Судьба — колесо, и ось ее неизменна… Перемены — обман и морок, отводящие глаза. Горе раздавленному колесом, горе и вознесенному им, ибо его ожидает та же участь.

— Имена эти — твои имена, Усыновленный надеждой и Покорный любви.

— Нет ни любви, ни надежды в моем сердце! — воскликнул Акамие, вскакивая на ноги, но пошатнулся. Старик неожиданно легко подскочил к нему и помог сесть на подушки. Назидательно выставив тощий желтый палец, он проворчал:

— На того, в ком нет надежды и любви, не действуют их имена. Того же, кто полон любви и надежды, эти слова поднимут, хотя бы он умирал. Тот звонкоголосый юнец пел о слезах — правда ли, что ты плачешь?

Акамие пожал плечами.

— Так, иногда. Что слезы? Мне не становится легче от слез.

— Слез не бывает там, где нет надежды.

Акамие посмотрел на старика, склонив голову набок.

— Ты пришел утешать меня, мудрый учитель?

— Я не учитель, о Любимая игрушка Судьбы, и еще меньше я — утешитель. Учителем тебе будет любой свиток, неважно, исполненный мудрости или вздорных вымыслов и наивных бредней непосвященного. Тебе открыты врата тайны, и у всех ты найдешь, чему научиться. Утешишься ты сам и сумеешь утешить многих, ибо вид твой приятен глазам и сердцу. У меня к тебе дело поважнее, о Делатель необходимого!

— Что же я могу сделать для тебя? — изумился Акамие. — Я раб среди рабов и более пленник, чем связанный веревками и скованный цепью!

— Предсказываю, — важно молвил старик, подняв руку. — По возвращении в Аз-Захру неизлечимая болезнь поразит царя. И он ослепнет и потеряет силу, откажется от пищи и питья и исчахнет без видимой причины. И смерть станет близка к нему, и приготовится он сделаться третьим между прахом и камнями…

Старик замолчал, озорно глянул на Акамие. Тот слушал, впившись в старика глазами, и уголок рта у него подергивался, но трудно было понять его взгляд.

— Готов ли ты тогда спасти царя? Ибо только ты мог бы исцелить его.

— Нет! — закричал Акамие, стиснув кулаки. — Пусть наконец исполнится моя судьба, пусть он скорее умрет, пусть меня зарежут в день его смерти и положат в его гробнице. Пусть. Благодарю тебя, вестник радости, ибо никто не сообщал мне ничего более радостного!

— Тиш-ше! — зашипел на него старик. — Разбудишь этого несчастного.

Какое-то время он вглядывался в лицо Акамие.

Потом растерянно пошевелил губами.

— Так вот оно что… Но как же, о Колесничий неожиданностей, ведь только ты и можешь… Я и пришел, чтобы передать тебе вот это, — старик извлек из складок ветхой ткани, служившей ему одеянием, круглую коробочку из белого нефрита. На крышке мягко блеснул причудливый знак, незнакомый и непонятный.

— Что это? — хмуро спросил Акамие.

— Лекарство для царя.

— Лучше бы дал мне яду для него!

— Ты не отравишь и крысы, — беспечно отмахнулся старик. — А вот лекарство тебе пригодится.

— Лечи его сам, — угорюмо бросил Акамие, отворачиваясь.

— Ах, Создатель нечаянного, этот порошок не имеет силы ни в чьих руках, кроме твоих. Только любовь отнимает у смерти, и знай, что сама смерть придет к царю и склонится над его ложем. Только рука любяшего заградит ей дорогу и лишит ее силы, только твоя рука.

Акамие свел брови над расширившимися глазами.

— В своем ли ты уме, старик? Не к тому ты пришел! Уходи, если тебе дорог твой порошок, пока я не рассыпал его и не развеял по ветру. Скорее смерть пощадит царя, чем я. Убить его я… не могу, но и спасать не стану. Его смерть — моя смерть, и лучше умереть, чем жить рабом и наложником — мне, сыну царя и воину. Нет во мне любви и не было никогда. Но ты подарил мне надежду — надежду на скорую смерть.

Акамие перевел дух.

— Уходи, старый безумец, пока не вернулись стражники.

— Ох, ох, как же я забыл о них! Бедные юноши и бедные их кони! Ты прав, мне пора. Когда я тебе понадоблюсь, ты меня найдешь.

Старик хитро улыбнулся и, не удержавшись, захихикал.

И пропал.

Акамие тряхнул головой, прижав веки. Старика не было.

Евнух, сладко позевывая и потягиваясь, завозился у полога.

Снаружи раздался топот копыт и развеселый хохот стражников.

— Ну какие же тощие ноги у старикашки!

— Ох и подпрыгивал он!

— Задирая тряпье…

— И проворный же, однако!..

Акамие упал лицом в подушки. Плечи его сотрясались от рыданий.

Глава 6

Опираясь локтем на подушку, уложив голову на ладонь, Акамие любовался первой розой, распустившейся под его окном.

Яркая среди темной листвы, нежная и величественная, она была именно такой, как сказал о ней поэт: «Яхонтовое ожерелье в оправе изумрудных листьев, и концы ее лепестков блещут золотом».

— Невольница моего сада, — говорил ей Акамие, подражая книгам, которых он теперь был лишен, и следуя канону, как следовал ему в танце и на ложе, и в речах, поскольку для каждого движения и слова в его жизни существовал канон.

И нарушение канона влекло за собой нарушение соответствия Акамие тому облику, который был единственным дозволенным ему обликом, и раз утратив это соответствие и оказавшись беззащитным и неготовым перед лицом внезапных перемен, он теперь, чувствуя болезненную тесноту навязанных ему уставов, тем ревностнее стремился им соответствовать. Ибо только так он мог предвидеть и принимать все, что могло с ним случиться. Ибо все, что могло с ним случиться, исчерпывалось тем, что могло случиться с невольником, впавшим в немилость. А это было страшно, но известно в подробностях, и не таило в себе пугающей неожиданности и непредсказуемости, принадлежало, по крайней мере, той жизни, которая была для Акамие естественной в силу привычки. — Невольница моего сада…

— Ты прекрасна, выросшая в неволе. Строгие руки садовника удалили искривленные побеги, придав соразмерную пышность твоему кусту. Под защитой глухих стен ты не знаешь бури, ломающей ветки и уносящей лепестки. Зной не страшен тебе, ибо земля, на которой ты растешь, всегда увлажнена. Ты радуешь взор и услаждаешь обоняние, ты веселишь сердце своей красой. В этом твое предназначение и судьба. Научи же меня твоему царственному спокойствию, ведь в тебе видны лишь довольство и гордость, и непохоже, чтобы тебе знакома была тоска. Отчего я не могу радоваться своей судьбе, оградившей меня от тревог и опасностей? Отчего стены давят мне на сердце, а ожерелья стискивают мне горло, так что я задыхаюсь?

Говоря так, он сжимал в руке нити жемчуга, обвивавшие в несколько рядов его шею. Сплетенные косички сетью лежали на спине. Браслеты с камнями и эмалью тяготили запястья.

Колесо повернулось, и все стало по-прежнему. Только новые ковры в три слоя устилали пол в его покоях, и вдоль стен составлены были близко один к другому подносы, на которых кучами громоздилась аттанская добыча Акамие — так велел царь, чтобы напоминание о походе и особенно о ночи победного пира всегда было перед глазами наложника.

И еще царь запретил ему покидать ночную половину. Уроки учителя Дадуни возобновились только для Эртхиа.

Сегодня ночью — и ни разу с тех пор, как вернулись в Аз-Захру — царь не позвал его. Каждый день посланные от царя приносили подарки, и груды вдоль стен росли. Каждую ночь, наряженный и накрашенный, Акамие до рассвета просиживал, от нечего делать безрадостно перебирая драгоценные безделушки.

Перед рассветом главный евнух позволил ему раздеться и лечь спать: царь уже уснул, насытившись прелестями новой красавицы. Их появилось на ночной половине вдвое больше прежнего. Акамие же оставалось спать, есть и смотреть в окно.

Бесшумное, как всегда, появление евнуха заставило Акамие, как всегда, вздрогнуть и обернуться.

И действительно, евнух стоял, подкравшись, за его спиной и подозрительно глядел в окно через плечо Акамие. Лицо его сегодня было особенно строгим, а под мышкой были зажаты три футляра для свитков.

Акамие открыл было рот, но евнух грозно нахмурил брови и молча, не глядя на Акамие, положил футляры на подоконник. Потом он пожевал губами и величественно вынес из комнаты свое пышное тело.

Акамие проводил его потрясенным взглядом.

Неужели царь отменил запрет?

Но тогда главный евнух не стал бы утруждать себя: он шел бы тогда впереди троих рабов, каждый из которых нес бы на вытянутых руках футляр, обернутый расшитым шелком.

Что за чудеса? Евнух тайно принес ему свитки!

Может быть, один из них пропитан ядом?

Что ж, тем лучше. Акамие решительно потянул к себе ближайший футляр.

Только в Башне Заточения Ханис снова встретился с сестрой. Царь приказал везти его тайно, в плотно закрытой повозке, чтобы у народа Аттана не оставалось сомнений: их владык больше нет, их боги мертвы. Пришел более могущественный властелин, и остается лишь покориться ему, свергнувшему богов.

В глухой час после полуночи с Ханиса сняли цепь, которой он был прикован к повозке, связали ему руки, и два стражника повели его к башне, прямоугольными зубцами вгрызавшейся в бок Великой Белой Змеи высоко в небе.

Сто девяносто девять ступеней лестницы, обвивавшей башню снаружи, подарили Ханису острую радость внезапной надежды, но стражник ловко обмотал веревкой его ноги, Ханиса подняли и понесли.

Каждая четверть витка лестницы заканчивалась небольшой каменной площадкой, над которой в стене темнела обитая железом дверь. Кое-где в стене, намного выше дверей, чернели маленькие полукруглые оконца.

В такое оконце едва можно было просунуть руку. Но Ахана вошла в него, когда наступило утро, и оставалась весь день с братом, заточенным в каменном мешке под самой крышей башни.

Принесли еду: миску вареной фасоли, две плоских лепешки, кувшин воды. Ему уже была знакома такая посуда. Сшитая из толстой, пропитанной маслом кожи, она не билась и не могла дать Ханису острых осколков. Одежду у него отняли, оставив взамен два куска толстого войлока: постелить на пол и укрыться.

Не прикоснувшись к пище и воде, он расстелил войлок так, чтобы косо спускавшийся из-под потолка луч освещал его, лег и тихим голосом начал свое утреннее обращение к Солнцу.

Лишь второй свиток открыл Акамие тайну загадочного поведения грозного стража ночной половины.

Раскачиваясь с полуразвернутым свитком на коленях, Акамие нараспев читал:

Назад Дальше