Государева охота - Арсеньева Елена 9 стр.


Октябрь 1728 года

— И когда же мы теперь опять увидим его величество? — В голосе барона Остермана звучала безнадежность.

Степан Васильевич Лопухин, камергер государя, посмотрел виновато:

— Сказали, воротятся не прежде, чем выпадет первый снег. Уж больно по нраву борзые пришлись!

— А, будь неладен этот де Лириа! — простонал Андрей Иваныч. — То на все готов, чтобы заставить государя отвлечься от здешних забав и воротиться в Петербург, то нарочно понуждает его к пустому времяпрепровождению! Это же надо было додуматься: из самой Англии выписать двух борзых для презента молодому императору! И это прекрасно зная, как его величество увлечен охотой! А между тем сказано в Писании: не искушай малых сих. Чертов испанец!

— Скорее чертов англичанин, — усмехнулся высокий, с грубоватым, умным лицом человек, сидевший напротив Остермана и представленный Лопухину как Джеймс Кейт.

После этой реплики Степан Васильевич тоже не смог не улыбнуться, потому что Джеймс Кейт и сам был англичанином, хотя прибыл из Испании, подобно герцогу де Лириа. Впрочем, тут имелись свои тонкости. Английский консул Клавдий Рондо, находившийся в Кронштадте, глаз не спускал с Кейта все то время, пока он жил у адмирала Гордона. Ведь консул Рондо был приверженцем законной британской королевской власти, монархии протестантов, а Кейт являлся сторонником католика, свергнутого и умершего в изгнании принца Иакова II, родственником и тоже приверженцем коего был герцог де Лириа. Таких, как Кейт, называли якобитами. Посещая Россию, все заезжие якобиты считали своим долгом непременно посетить дом Патрика Гордона-младшего, такого же ярого католика, каким был его отец, знаменитый адмирал Гордон, верный сотрудник Петра Первого. Изгнанные из Англии якобиты-католики нашли приют и покровительство в Испании, чему ярчайшим примером был тот же де Лириа. Однако Кейт, ратуя за возвращение престола претенденту (так англичане называли изгнанного короля Иакова II Стюарта, а потом и его сына, Иакова III, жившего теперь в Италии), в то же время являлся убежденным протестантом, отчего и не мог устроиться на королевскую службу в католической Испании, а принужден был искать своей доли в России, равно доброй ко всякому иностранному сброду.

«Сплошная путаница, где протестант, где католик, голову сломаешь с этими иноземцами», — подумал не без досады Лопухин, который, хотя и был женат на чистокровной немке-протестантке Наталье Балк, родственнице бывших императорских фаворитов Анны и Виллима Монсов, хотя и дружил-водился через нее с Карлом-Густавом Левенволъде, Остерманом и прочими немцами, прижившимися при дворе, все же не мог избавиться от свойственного всем русским, глубоко укоренившегося, исконного недоверия к чужестранцам. Впрочем, мнения свои Лопухин держал при себе, потому что ко всем вышеназванным, а также к испанцу де Лириа весьма благоволил молодой император, а тем паче — его сестра, великая княгиня Наталья Алексеевна.

— С первым снегом вернется, — фыркнул Остерман, подходя к окну и вглядываясь в серую морось, занавесившую московские улицы. — Дождись-ка его, этого первого снега! — И он протер красные, воспаленные глаза.

Всем было известно по словам де Лириа, что Остерман страдает неизлечимой болезнью с мудреным испанским названием fluxion a los ojos. На маленьком столике возле камина стояла баночка с неприятно пахнущей мазью. Похоже было, что Остерману не терпится заняться облегчением своих страданий.

Лопухин почувствовал себя неловко. Он бы с удовольствием оставил хозяина в покое, да правила приличия, называемые этикетом, не дозволяли гостю откланяться прежде того, кто ранее его явился с визитом. То есть первым должен был удалиться Кейт, а уж потом получали возможность убраться восвояси супруги Лопухины. Кейт же сидел несходно, потирая свои крупные, короткопалые, сильные руки, украшенные одним только массивным золотым перстнем с черным простым камнем.

При этом он не сводил взгляда с хозяина, и постепенно умное, насмешливое лицо его принимало все более озабоченное выражение.

— Осмелюсь спросить, господин Остерман, кто пользует вас? — наконец выговорил он, когда Остерман принялся потирать глаза с особенно отчаянным выражением.

— Кто же, как не Лаврентий Блументрост, лейб-медик его величества? — проворчал Остерман.

— Судя по выражению вашего лица, вы не больно довольны способностями сего лекаря?

Остерман еще ниже повесил свой и без того унылый нос. Ей-богу, Лопухин вполне понимал его! Лаврентий Блументрост прочно занимал свое лейб-докторское место. Отец его, тоже Лаврентий Блументрост, начал карьеру при дворе в конце прошлого века, сын унаследовал сей пост, хотя насчет его знаний и умений существовали разные мнения. Еще когда прежний государь лежал при смерти, английский лекарь Николас Бидлоо во всеуслышание распространялся о полной непригодности Блументроста к своему ремеслу. Очень может быть, что знаний у Лаврентия Лаврентьевича так и не прибавилось, в отличие от непомерного гонора.

— Я, конечно, далек от того, чтобы давать медицинские советы, — с какой-то особенной, сразу подмеченной Лопухиным осторожностью проговорил Кейт, — однако медицина в наше время весьма продвинулась вперед. Я наслышан, что даже вещества, коими в прежние времена только лишь травили своих противников, теперь с успехом применяются для лечения разных заболеваний. Даже этот ужасный мышьяк...

— Как это любопытно! — послышался оживленный женский голосок, в котором Лопухин с некоторым удивлением узнал голос своей супруги.

Кейт привстал, чтобы оказать даме любезность и подать ей кресло, однако Наталья Федоровна уже сама позаботилась о себе. С живостью устроилась поблизости, на диванчике, подперлась округлым белым локотком, вокруг которого красивенько легли волны кружев, коими оканчивались рукава ее атласного голубого платья, и устремила на Кейта свои совершенно синие, какие-то даже ненастоящие, словно бы нарисованные глаза. Впрочем, личико у Натальи Федоровны тоже было как бы ненастоящее, фарфоровое.

Лопухин неприметно вздохнул, видя, как заиграли глаза Кейта, устремленные на Наталью Федоровну. Господи, ну что находят мужики в этой накрашенной кукле? Впрочем, он ведь и сам в свое время пленился ее нарисованной, искусственной красотой, и немало прошло времени, немало пар рогов выросло на лысеющей голове Степана Васильевича, прежде чем его искренняя любовь к жене сменилась привычной скукой и равнодушием. Однако же нельзя отрицать, что Наталья необычайно умна тем практическим немецким умом, который делал из нее и хорошую хозяйку, рачительно ведущую дом, и позволял удерживать место первой красавицы при дворе, увеличивая число своих доходов и без помощи кошелька законного супруга. Степан Васильевич давно и со многим смирился и даже научился извлекать пользу из увлечений жены.

Нельзя ли извлечь эту самую пользу из ее флирта с Кейтом? Лопухин вслушался в разговор.

— Вытяжкой из мышьяка сейчас научились исцелять очень многие болезни, — любезно рассказывал иноземный гость. — Это совершенно волшебное средство называется тинктура моруа. Мне чудом удалось сделаться обладателем малой порции этого чудодейственного лекарства.

Разумеется, Кейт, как и мадам Лопухина за минуту до него, нес чистую околесицу. Тинктура моруа не имела к мышьяку никакого отношения. Даже тинктурой, то есть настойкой, она называлась чисто условно. Это было сложносоставное средство, смесь вытяжек различных растений, от наперстянки до экзотического алоэ, Кейт и сам толком не знал названий всех компонентов этого зелья. Зато он знал все о его свойствах, и знал отлично... Разумеется, он не собирался никого посвящать в такие тонкости, а потому с прежним оживленным выражением говорил:

— Об одном сожалею, господин Остерман, что не могу вам порекомендовать тинктуру моруа. Насколько мне известно, это не панацея, тем паче не поможет она от глазных болезней. Однако если кто-то из вас или ваших близких хворает грудными болезнями или, боже упаси, холерой...

— Про холеру мне ничего, не известно, а вот великая княжна определенно страдает грудной болезнью, — заявила Наталья Федоровна, но Кейт, похоже, пропустил эти слова мимо ушей.

— Внимание, господа!

Он несколько раз красиво щелкнул пальцами, словно жонглер, который готовится поразить публику ловкостью своих рук, и изящным жестом выхватил из кармана камзола плоский флакончик с золотой крышечкой:

— Рекомендую! Тинктура моруа!

Наталья Федоровна издала восхищенное восклицание, однако было бы затруднительно определить, относится оно к содержимому флакона или к нему самому, поскольку вещица и в самом деле была замечательная. Каждому выпало удовольствие подержать ее в руках, полюбоваться отшлифованной темно-синей яшмой, из которой был сосудец выточен, а также золотой крышечкой, притертой настолько прочно, что даже невозможно было угадать, как она отвинчивается или снимается.

— Не пытайтесь открыть, господа, — посоветовал Кейт, не без опаски следя за мягкими, алчными ручками Натальи Федоровны, которая самозабвенно сражалась с крышечкой. — Чтобы открыть флакон, надобно знать особую хитрость. Кроме того, жидкость весьма летуча и быстро испаряется. А мне бы не хотелось лишиться ни капли ее. Это и в самом деле уникальное произведение химической науки. Несколько капель — ну, для каждой болезни есть своя определенная дозировка — сделают человека здоровым. Другое количество способно лишь усугубить признаки имеющегося у нее... я хочу сказать, у него, прошу прощения, я все еще говорю по-русски с ошибками! — имеющегося у него заболевания, постепенно сведя больного в могилу. Третье количество убьет вашего врага на месте. Но самое интересное свойство имеет всего лишь одна капля тинктуры моруа — одна капля, господа! Эта капля, добавленная в спиртной напиток, водку или вино, полностью подавляет волю человека и делает его покорным исполнителем всех желаний и повелений того, кто подал ему напиток.

— Ну, это сказки какие-то, — проворчал трезвомыслящий Остерман, ожесточенно натирая свои и без того красные, опухшие от непрерывного зуда веки. — Как это мыслимо: полностью подавить волю человека? Да и кому это нужно? На что?

— Ну, не скажите, Андрей Иваныч, — задумчиво пропела Наталья Федоровна. — Ну, не скажите...

Синие глаза ее загорелись поистине адским, коварным огоньком, и Степан Васильевич надулся, как мышь на крупу. Он отчетливо представлял, о чем сейчас размышляет его супруга. Полная власть... в сознании Натальи Лопухиной это словосочетание имело смысл только по отношению к мужескому полу. Полная власть над мужчинами!

«Мало ей, что ли? Кого еще решила к своей юбке пришить? Левенвольде, что старший, что младший, покорные рабы, по слухам, консул Рондо тоже не против, да и вообще... Неужто за этого якобита Кейта взяться решила?» — тоскливо, обреченно привычно подумал Степан Васильевич, даже не подозревая, что на сей раз он категорически ошибается насчет помыслов своей жены. Наталья думала только о своем собственном, венчанном, родном, до смерти надоевшем муже. Вот чью волю она хотела бы подавить!

И не только она...

Август 1729 года

— Катя, ты что?.. — начал было Алексей Григорьевич, но самоуверенная красавица только повела смеющимися глазами — и он замер, усмиренный.

Спору нет, князь Долгорукий был скор на расправу и умел с удовольствием ставить людей, даже самых близких, на место. Наедине с дочерью, пусть даже он ее и очень любил, князь не полез бы в карман ни за оплеухой, ни за грубым, уничижительным словом, однако в присутствии императора он обращался с Екатериной не с меньшей почтительностью, чем с самой великой княжной Натальей Алексеевной, как бы подавая пример венценосному юнцу. Сказать по правде, последнее время, когда далеко идущие намерения окончательно сложились в голове князя Долгорукого и он понял, какими путями можно приблизиться к желаемому — верховной власти, отец и наедине стал обращаться с дочерью иначе, стараясь не унижать ее и не грубить ей, а также со всем возможным старанием удерживался от рукоприкладства. Черт знает, если все так пойдет, как рассчитывает Алексей Григорьевич, если все сложится, не придется ли ему самому в ногах у Екатерины ползать, вымаливая прощение за каждый тычок, каждую оплеуху, каждое ехидное словцо? Лучше, чтобы таких грешков было поменьше, потому что нрав у доченьки такой же крутенький, как у батюшки. Сейчас ее прогневишь — как бы через год с головой не проститься!

Итак, старый князь смолчал. Не обмолвился ни словом и молодой Долгорукий, однако по другой причине. Сестру и отца он ненавидел (в его оправдание можно лишь сказать, что эта ненависть была порождением их ненависти и вынужденным ответом на нее), а потому страстно желал, чтобы Екатерина, которую Алексей Григорьевич старательно сводил с молодым императором — со всеми замашками опытной, прожженной сводни! — попадала дурацкое положение. Подобно всем высокородным гордячкам, она не выносила ни малейшей насмешки над собой, всякая ухмылка, пусть даже в сторону, казалась ей оскорблением ее достоинства. Что бы она там ни задумала с этим бродяжкою, будет очень забавно поглядеть, как она сядет в лужу.

Император Петр Алексеевич также не издал ни звука, поскольку в разговорах с княжной Екатериной не находил ни малейшего удовольствия. Вот наперегонки с ней скакать верхом — дело другое, всадница она отменная. А все прочее... Честно говоря, княжну Екатерину он не находил ни красивой, ни даже привлекательной. Его вообще раздражали точеные высокомерные красавицы. Именно такой была его прежняя невеста Мария Меньшикова, по слухам, нашедшая свою смерть в далеком сибирском Березове. А этот городишко за тридевять земель, и судьба Меньшиковых волновали молодого императора не просто мало, а вообще никак не волновали. Его неразвитый ум не способен был к длительному, напряжению, и вспышки мудрости, прозорливости или просто трезвой разумности не только не просветляли его, но вызывали огромную усталость, вплоть до головной боли. Чудилось, состояние равнодушна и даже отупения, которые приходили им на смену, были для Петра спасением в том мире, в коем он вынужден находиться, — в мире непрерывного напряжения, в мире недоверия всем и каждому, в мире постоянной опасности. Петр не верил, не мог поверить, что на вершины богатства, власти его занесло навсегда. Утром он просыпался с мыслью, что это закончится так же внезапно, как началось, и он никто, снова никто, забытый сын царевича, которого не пощадил, которого убил собственный отец...

Самыми лучшими минутами в жизни Петра были тихие утренние мгновения, когда он уже вполне проснулся, осознал, что в бездны ничтожества не сброшен, и, свернувшись клубком в своей роскошной постели, мог вполне насладиться покоем. Минуты эти были кратки, на императора обрушивалась жизнь дворца и двора — шумная, кричащая, слишком яркая, назойливая... А он вообще недолюбливая слишком громкие звуки, слишком яркие краски, слишком необычных или даже обладающих незаурядной внешностью людей — именно потому, что смутно чуял некую угрозу во всем, что слишком. И даже слишком красивых женщин не любил, за исключением тетушки своей Елизаветы Петровны, которая, с ее синими глазами и каштановыми волосами, с детских лет являлась для него идеалом гармонии. А вообще-то ему нравились русоволосые, сероглазые, с нежным румянцем, тонкие станом девушки с мягкими повадками и негромким голосом... Вроде вот той, которая сейчас спешила от дома Долгоруких в сопровождении горничной княжны Екатерины.

Конопатое смышленое личико субретки выражало сейчас крайнюю степень изумления, почти придурковатости. Глаза ошеломленно шныряли по лицам мужчин, руки изумленно всплескивали, а с губ срывались какие-то невразумительные словечки:

— Барин, вот диво-то!.. Диво дивное! Оне как рубаху сняли — а там... во какие! — И горничная описала руками впереди себя два внушительных полушария. — Святой истинный крест, не вру!

Петр ничего не понимал, но с удовольствием смотрел на незнакомую девушку в простеньком сарафанчике, перехваченном под высокой грудью. Одета просто, но на крестьянку не похожа. Сарафан в ту пору был отнюдь не только нарядом простонародья. Его носили и крестьянки, и женщины из небогатых дворянских семей, и в городском сословии, да и дочери княжеские, графские им не брезговали. Дело было только в качестве материи, из коих шили сарафан и рубашку. Этим и различалась одежда богатых и бедных.

Назад Дальше