Да, целоваться он умел. Его впалый живот прижался к моему животу, хотя он не сделал попытки коснуться меня руками. От него пахло точно так же, как пахло от Сэма в тот самый первый вечер, когда я только познакомилась с ним, — мускусом и сосной. Он впился в мои губы с такой жадностью, что я заподозрила — вот такой он настоящий, сейчас, а не каким пытался казаться на словах.
Я отстранилась, а Коул остался стоять у стены. Спрятав руки в карманы джинсов и склонив голову набок, он молча разглядывал меня. Сердце у меня готово было выскочить из груди, руки дрожали; я с трудом сдерживалась, чтобы не поцеловать его снова. Он же, казалось, остался совершенно хладнокровен. Жилка, просвечивавшая сквозь кожу у него на животе, не стала биться ни сильнее, ни чаще.
Это его спокойствие так взбесило меня, что я отступила на шаг и швырнула в него толстовкой Джека. Он поймал ее через секунду после того, как она отскочила от его груди.
— Что, все так плохо? — осведомился он.
— Ага, — ответила я, складывая руки на груди, чтобы не дрожали так. — У меня было такое чувство, что ты сейчас меня съешь, как яблоко.
Он вскинул брови, как будто раскусил мою хитрость.
— Вторая попытка?
— Нет уж. — Я приложила палец к брови. — По-моему, тебе пора идти.
Я боялась, что он спросит, куда ему идти, но он молча натянул толстовку и решительным движением застегнул джинсы.
— Пожалуй, ты права.
Все ступни у него были изрезаны, но обуви он не попросил, а я не предложила. Слова, так и оставшиеся невысказанными, душили меня, поэтому я молча проводила его по лестнице до входной двери.
Когда мы проходили мимо двери в кухню, он на миг заколебался, и я вспомнила его впалый живот и выступающие ребра. Надо было бы предложить ему что-нибудь поесть, но мне сейчас больше всего хотелось, чтобы он ушел как можно скорее. Ну почему носить еду волкам в лес было куда проще?
Наверное, потому, что у волков не было таких высокомерных ухмылок.
В тамбуре я остановилась перед дверью и снова сложила руки на груди.
— Мой папа, к твоему сведению, отстреливает волков. Так что советую тебе держаться подальше от нашего дома.
— Буду иметь в виду, когда окажусь в теле животного, не способного на более высокие помыслы, — сказал Коул. — Спасибо.
— Всегда к твоим услугам.
Я распахнула дверь. Руку немедленно облепили снежинки, занесенные ветром с темного двора.
Я ожидала, что он будет давить на жалость, но Коул лишь молча посмотрел на меня с непонятной улыбкой и решительно вышел в снежную ночь, закрыв за собой дверь.
Когда дверь захлопнулась, я немного постояла в тамбуре, чертыхаясь себе под нос. Не знаю, почему я вообще вдруг приняла это все так близко к сердцу. Я зашла в кухню, схватила первое, что попалось мне на глаза, — буханку хлеба и вернулась в тамбур.
Я даже придумала, что скажу что-то вроде: «Вот, и больше ни на что можешь не рассчитывать», — но, когда открыла дверь, его уже не было.
Я включила фонарь над дверью. Тусклый желтый свет залил обледенелый двор, заиграл, отражаясь, на блестящей корке наста. Футах в десяти от дверей я увидела джинсы и разодранную толстовку.
Глаза и нос защипало от холода. Я медленно подошла по скрипучему насту к беспорядочной кучке одежды, остановилась, разглядывая ее. Один из рукавов толстовки был вытянут, как будто указывал в сторону сосняка неподалеку. Я вскинула глаза и, разумеется, увидела его. В нескольких ярдах от меня стоял серо-бурый волк с зелеными глазами Коула.
— У меня умер брат, — сказала я ему.
Волк и ухом не повел; мокрый снег падал с неба и лип к его шкуре.
— Я та еще стерва, — сообщила я.
Он был все так же неподвижен. Мне пришлось сделать небольшое усилие над собой, чтобы примирить в своем сознании глаза Коула и эту волчью морду.
Я развернула пакет с хлебом и вытряхнула ломти на землю перед собой. Он не шелохнулся — просто смотрел, не мигая, человеческими глазами на волчьей морде.
— Но все равно зря я тебе сказала, что ты не умеешь целоваться, — добавила я, дрожа от холода. Что еще сказать про тот поцелуй, я так и не придумала, поэтому заткнулась.
Я развернулась, но, прежде чем вернуться в дом, сложила одежду и спрятала ее под перевернутым цветочным вазоном у крыльца. А потом ушла. А он остался один в темноте.
Из головы у меня не выходили его человеческие глаза на волчьей морде; в них была такая же пустота, как у меня в душе.
13
СЭМ
Я скучал по матери.
Я не мог объяснить это Грейс; когда она думала о моей матери, то видела лишь страшные шрамы, которые родители оставили у меня на запястьях. Отчасти так оно и было; воспоминания о том, как они пытались прикончить маленькое чудовище, в которое я превратился, так плотно засели в моей голове, что порой казалось — череп вот-вот взорвется. Старая боль укоренилась настолько крепко, что я ощущал холодную сталь бритвы всякий раз, когда оказывался поблизости от ванны.
Но у меня сохранились и другие воспоминания о матери; они всплывали в памяти, когда я меньше всего этого ожидал. Как, например, сейчас, когда я сидел, сгорбившись, за прилавком в «Корявой полке», отодвинув в сторону книги и глядя на сгущающиеся сумерки за окном. На языке у меня крутились строки, которые я только что прочитал. Мандельштам написал их про меня, не имея обо мне ни малейшего понятия.
«Но не волк я по крови своей…»
За окном последние отблески заходящего солнца вызолачивали бока припаркованных машин и превращали лужи на проезжей части в озерца расплавленного янтаря. В магазине, куда дневной свет уже не доходил, было пусто, сумрачно и полусонно.
До закрытия оставалось двадцать минут.
У меня сегодня был день рождения.
Мне вспомнились кексы, которые мама пекла мне на дни рождения. Кексы, а не торт, потому что праздновали мы всегда только втроем с родителями, а я никогда не отличался богатырским аппетитом и был привередлив в еде. Торт успел бы зачерстветь, прежде чем его съедят.
Поэтому мама пекла кексы. Мне вспомнился запах ванильной глазури, торопливо размазанной по кексу ножом для масла. Сам по себе этот кекс был бы ничем не примечателен, если бы не воткнутая в него тонкая свечка. На ней плясал крохотный огонек, а саму ее опоясывали потеки растаявшего воска, превращая кекс в нечто необыкновенное, праздничное и волшебное.
Я до сих пор помнил церковный запах сгоревшей спички, видел отражение огонька свечи в маминых глазах, чувствовал мягкую обивку кухонного стула, на котором я сидел, поджав тощие ноги. В ушах у меня прозвучал мамин голос: она велела мне положить руки на колени и поставила передо мной кекс. Держать тарелку она мне не разрешила из опасения, что я могу перевернуть свечку себе на колени.
Мои родители всегда так тряслись надо мной — до того самого дня, когда решили, что я должен умереть.
Я обхватил голову руками и уставился на замятый уголок книжной обложки, лежащей между моими локтями. На самом деле обложка не была цельной, а состояла из листа картона с наклеенной поверх него защитной пленкой, верхний слой задрался, и собственно обложка испачкалась, пожелтела и обтрепалась.
Я задумался, вправду ли мама пекла мне кексы, или мое сознание позаимствовало этот факт в какой-нибудь из тысяч книг, которые я прочитал, соединив образы чьей-то чужой матери и моей собственной, чтобы заполнить этот провал.
Не поднимая головы, я вскинул глаза, и перечеркнутые шрамами запястья оказались точно напротив. В тусклом вечернем свете сквозь прозрачную кожу проглядывали вены, но на запястьях голубые дорожки были скрыты грубыми рубцами. В своем сознании я потянулся за кексом гладкими руками без единой отметины, купаясь в море родительской любви. И мама улыбалась мне.
С днем рождения.
Я закрыл глаза.
Не знаю, сколько я так просидел с закрытыми глазами, но звякнул колокольчик у двери, и я подскочил от неожиданности. Я уже открыл было рот сказать, что магазин закрывается, но на пороге показалась Грейс и плечом закрыла за собой дверь. В одной руке у нее был поднос с пластиковыми стаканчиками, а в другой — бумажный пакет с логотипом «Сабвей». В магазине точно зажегся еще один свет; все вокруг мгновенно стало ярче.
Я был настолько ошарашен, что не сообразил помочь ей, а когда мне пришло это в голову, она уже пристроила свою ношу на прилавке. Обойдя прилавок, она обняла меня за плечи и прошептала на ухо:
— С днем рождения!
Я высвободил руки и обнял ее за талию. Прижав ее к себе, я уткнулся лицом ей в шею, чтобы скрыть удивление.
— Откуда ты узнала?
— Бек рассказал, перед тем как превратиться в волка, — ответила Грейс. — Но вообще-то это ты должен был мне сказать. — Она отстранилась, чтобы взглянуть мне в лицо. — О чем ты думал? Когда я вошла.
— О том, что значит быть Сэмом, — отозвался я.
— Быть Сэмом здорово, — сказала Грейс и вдруг улыбнулась, да так широко, что я против воли тоже улыбнулся и потерся носом о ее нос. Наконец она отступила и указала на свое приношение, расположившееся в самом близком соседстве с моей стопкой книг. — Прости, что так буднично. В Мерси-Фоллз с местами для романтических ужинов негусто, а если бы они и были, я все равно сейчас немного на мели. Ты сможешь сейчас поесть?
Я протиснулся мимо нее к входной двери, запер ее и повесил табличку «Закрыто».
— Все равно пора закрываться. Пойдем домой? Или наверх?
Грейс покосилась на обитые бордовым ковролином ступени, ведущие на второй этаж, и я понял, что она приняла решение.
— Ты как главный силач потащишь напитки, — сказала она с иронией в голосе. — А я возьму на себя сэндвичи. Они ведь небьющиеся.
Я выключил свет на первом этаже и с картонным подносом в руках двинулся по лестнице следом за ней. Толстый ковролин приглушал шаги. Я ощущал, что с каждой ступенькой все выше и выше поднимаюсь от того дня рождения, который остался в моей памяти, к чему-то неизмеримо более реальному.
— Что ты мне взяла? — поинтересовался я.
— Деньрожденный сэндвич, — отозвалась Грейс. — Что же еще?
Я включил многорожковую настольную лампу, стоящую на низеньком стеллаже; восемь небольших лампочек облили пятнистым розоватым светом видавший виды диванчик, на котором мы устроились с Грейс.
Мой деньрожденный сэндвич оказался с ростбифом и майонезом, точно такой же Грейс взяла и себе. Мы разложили картонки между нами на диванчике, и Грейс, отчаянно фальшивя, пропела «С днем рожденья тебя!».
— И еще много-много счастливых лет, — добавила она совершенно иным тоном.
— Ух ты, спасибо!
Я коснулся ее подбородка, и она улыбнулась мне.
Когда мы расправились с сэндвичами — то есть я практически расправился с моим, а Грейс объела со своего булку, — она кивнула на обертки и сказала:
— Ты пока сомни все это, а я вытащу твой подарок.
Я вопросительно взглянул на нее. Она подняла с пола свой рюкзачок и взгромоздила его на колени.
— Не надо было ничего покупать, — сказал я. — Я как-то глупо себя чувствую.
— Я так захотела, — возразила Грейс. — И не порть мне все своей скромностью. Я же попросила тебя убрать бумажки!
Я кивнул и принялся сворачивать обертки.
— Ох уж эти твои журавлики! — рассмеялась она, и я спохватился, что мои руки сами собой начали складывать из той обертки, что была почище, большую птицу с логотипом «Сабвей» на крыле. — Что у тебя за страсть к ним такая?
— Я делаю их, когда мне хорошо. Чтобы запомнить этот миг. — Я помахал перед ней журавликом, и его вислые складчатые крылья заколыхались. — Теперь ты никогда не забудешь, откуда взялся этот журавлик.
Грейс внимательно посмотрела на него.
— Пожалуй, это верное утверждение.
— Задача завершена, — произнес я негромко и положил журавлика на пол перед диваном.
Я тянул время и сам это понимал. От мысли о том, что Грейс собиралась что-то мне подарить, под ложечкой у меня странно холодело. Но Грейс было не так-то просто сбить с толку.
— А теперь закрой глаза, — велела она.
В голосе ее я услышал нечто для себя пугающее — предвкушение. Надежду. Только бы мне понравилось то, что она приготовила. Я попытался нарисовать в своем воображении выражение полного восторга и был готов изобразить его, что бы она мне ни подарила.
Грейс застегнула молнию на рюкзаке и плюхнулась обратно на диван.
— Помнишь, когда мы в первый раз здесь сидели? — спросила она.
Этот вопрос был не из тех, которые требуют ответа, и я лишь молча улыбнулся, не раскрывая глаз.
— Помнишь, как ты велел мне закрыть глаза и прочитал то стихотворение? Рильке? — Голос Грейс приблизился; я ощутил, как ее колено коснулось моего. — До чего же я в тот миг тебя любила!
По коже у меня побежали мурашки, я сглотнул. Я знал, что она меня любит, но она почти никогда не говорила об этом вслух. Эти ее слова сами по себе были для меня подарком на день рождения. Руки у меня лежали на коленях, и она вложила в них что-то. Это был лист бумаги.
— Вряд ли у меня получится когда-нибудь стать такой же романтичной, как ты, — сказала она. — Ты же знаешь, я в этом не сильна. Но… ладно. — Она негромко рассмеялась над собственной неловкостью, и это было так трогательно, что я едва не забылся и не открыл глаза, чтобы взглянуть на ее лицо. — В общем, я не могу больше ждать. Открывай глаза.
Я открыл их. В руках у меня был сложенный лист бумаги. С обратной стороны угадывались отпечатанные внутри буквы, но что там, было непонятно.
Грейс с трудом сидела на месте. Видеть это было невыносимо, потому что я не знал, оправдаю ли ее ожидания.
— Разверни.
Я попытался воскресить в памяти восторженное выражение лица. Вскинутые брови, улыбка во весь рот, прищуренные глаза.
Я развернул бумагу.
И начисто забыл, как именно собирался изображать восторг. Я сидел, глядя на слова на бумаге, и не верил своим глазам. Нет, это не был самый роскошный подарок на свете, хотя Грейс, наверное, нелегко было все устроить. Поразительно было то, насколько точным оказалось попадание. Это был тот самый новогодний зарок, дать который у меня не хватило решимости. Нечто, свидетельствовавшее о том, как хорошо она меня знает. Нечто, превращавшее все «я тебя люблю» в реальность.
Это был сертификат. На пять часов в студии звукозаписи.
Я вскинул глаза на Грейс и увидел, что предвкушение сменилось чем-то совершенно иным. Это было самодовольство. Откровенное и ничем не прикрытое самодовольство, так что, видимо, выражение, которое приняло мое лицо без малейшего моего сознательного усилия, выдало меня с головой.
— Грейс, — произнес я внезапно севшим голосом.
Она улыбалась уже практически до ушей.
— Нравится? — спросила она, хотя вопрос был совершенно излишним.
— Я…
Она избавила меня от необходимости закончить предложение.
— Это в Дулуте. Я выбрала день, когда у нас обоих будет выходной. Я подумала, ты мог бы спеть какие-нибудь свои песни и… не знаю. В общем, что захочешь, то и сделаешь.
— Демозапись, — произнес я негромко.
Она даже не подозревала, какой подарок мне сделала. А может, наоборот, понимала. Это был не просто толчок, чтобы я пытался выйти с моей музыкой на новый уровень. Это было признание, что я могу двигаться дальше. Что в моей жизни будет следующая неделя, следующий месяц, следующий год. Эти пять часов в студии означали возможность строить планы на новое будущее. Они означали, что, отправив демозапись кому-нибудь и получив ответ: «Мы свяжемся с вами через месяц», я мог больше не опасаться, что к этому времени уже не буду человеком.
— Ох, Грейс, я люблю тебя, — сказал я и, не выпуская из рук сертификата, крепко обнял ее за шею. Потом коснулся губами ее виска и снова стиснул в объятиях. Сертификат я положил на пол рядом с журавликом из оберточной бумаги.
— Из него ты тоже сделаешь журавлика? — поинтересовалась она и снова закрыла глаза, чтобы я мог поцеловать ее еще раз.
Но я не стал. Я просто отвел волосы от ее лица, чтобы взглянуть на нее. Она напоминала ангела, какими их изображают на надгробных памятниках: глаза закрыты, лицо запрокинуто, руки молитвенно сложены.
— Ты опять горячая, — заметил я. — Ты хорошо себя чувствуешь?
Она не спешила открывать глаза, и я пальцем провел вдоль контура ее лица. По контрасту с ее теплой кожей мои руки казались холодными.